Октавы

1

Усилить натиск

Стареет все – таков закон природы! –
И все идет к законному концу.
Богатыря подкашивают годы,
И богатырь завидует юнцу:
«Тебе еще отламывать походы,
А мне уже… – И тени по лицу. –
Ты не слыхал, не пахнет ли войною?
Еще бы раз тряхнул я стариною!»
Ах, жизнь полна такого озорства,
Так молодо, пестро ее цветенье!
Так красочна зеленая листва!
На молодежь посмотришь – загляденье:
Как много в ней живого торжества!
И рушится меж нами средостенье –
Мои года, я юн в ее кругу
И к старости привыкнуть не могу.
Нет, мозговой не болен я сухоткой
И не скажу, что стал уже сдавать,
Но жизнь идет вперед такой походкой,
Что трудно мне за нею поспевать,
И даже мне – с моею крепкой глоткой, –
Мне не успеть все битвы воспевать,
И я зову – вернее, бью тревогу:
«Товарищи-поэты, на подмогу!
В какие вы забилися углы?
Что там в углах творите сепаратно?
Все – в общий фронт, на башни, на валы,
Туда, где враг нас хочет сбить обратно!
У нас, певцов, заслуги не малы.
Но перекрыть мы их должны стократно.
Рабочий фронт – вот общий наш Парнас.
Поэты, жизнь опережает нас!
Вам, молодым, сейчас все карты в руки.
Все козыри у вас, у молодых.
Вы так должны запеть, чтоб ваши звуки
Взбодрили нас, певцов, как я, седых,
Всю музыку, весь гром, все шумы, стуки
У жизни взять из недр ее крутых,
Весь героизм ее в стихи оправить
И тем ее – а с ней себя – прославить.
Наш фронт певцов отстал. К чему скрывать?
И в этом-то хандры моей причина.
Хандра меня не свалит на кровать,
Не так я стар, и старость – не кручина,
Коль силы есть еще повоевать.
Некстати мне унылая личина,
Но согласись, читатель дорогой,
Что поворчать я вправе раз-другой.
Среди певцов давно уж выйдя в дяди,
Любовно я гляжу на молодняк,
Я не хочу, чтоб он трепался сзади
У боевых строителей-вояк.
«Эй, я кричу, не уступать ни пяди!
Вы быть должны средь первых забияк!
Передовым не станет запевалой
Тот, кто в тылу бредет походкой вялой!»
Мне кажется – быть может, я не прав, –
Что натиск слаб на фронте стихотворном,
Что, сил своих в едино не собрав,
Находимся в провале мы в бесспорном,
Не создали еще мы первых глав
О мужестве невиданно-упорном,
Том мужестве, что каждый день и час
Являет нам наш пролетарский класс.
Я говорю, что я не прав, быть может,
Что, может быть, все это и не так, –
Но все же мысль меня такая гложет:
Пропущен ряд победнейших атак,
Которым од уже никто не сложит.
По части од Державин был мастак.
Но век его сравнить и – наши годы,
Какие мы писать должны бы оды!
Нет, вправду, мы поэты, не таё…
А между тем у нас не только дела,
Что, так сказать, домашнее, свое:
Дух Октября не ведает предела.
Такой секрет кому же не в знатье?
И наша жизнь как нами б ни владела,
Не смеем мы, увлекшись этим, тем,
Не освещать международных тем.
Значенье их доказывать не нужно.
Мы – армии всемирной авангард.
Той армии, что с нами в ногу дружно
На мировой идет октябрьский старт.
Могу ли я сказать: «мне недосужно
Вскрывать игру фашистских темных карт!»
Нет, я как раз, закончив строчку эту,
Перехожу к фашистскому сюжету.

2

Гнилая кровь

Сюжет простой, до ужаса простой,
Достойный все ж не беглой лишь заметки.
   Геробер Фриц, мужчина холостой,
Немецкой был наичистейшей ветки:
В нем кровь была, сказал бы я, настой,
В котором все проспиртовались предки
От гениев до пошлых дураков.
Да, вот он был Геробер Фриц каков!
Он был сынком какого-то чинуши.
Потом сынок в чинуши вышел сам.
Отец ушел туда, где предков души
Архангельским внимали голосам.
Его вдову с лицом иссохшей груши
Тож повлекло за мужем к небесам.
Над матерью, прожившей век безгрешно,
В предсмертный час сын плакал неутешно.
Ей не дожить, он видел, до утра.
Но на часы взглянув, он рек: «Мамахен,
Я ухожу. Прощай навеки. Мне пора
Идти в ферейн. Прощай. Вас ист цу махен!
Дай бог тебе загробного добра,
Попасть в Сион, в небесный наш Аахен,
Где средь цветов течет небесный Рейн!»
Сказавши так, герр Фриц ушел в ферейн.
Мещанский быт свои имеет штампы.
В дверях уж сын мамашу стал просить:
«Чуть не забыл! Ты, умирая, лампы
Не позабудь, мамахен, погасить».
(Такой типаж у театральной рампы –
Ну, как его слезой не оросить?)
Вот был каков Геробер Фриц в натуре:
Особый тип по крови и культуре.
Культура… Речь покамест не о ней.
А с кровью вот случилась неувязка:
Фриц стал страдать от чирьевых огней,
У Фрица жар, у Фрица злая тряска,
Фриц с каждым днем бледней, бледней, бледней
И вот за ним явилася коляска…
Он полутруп… Конец… Его везут
В полночный час в какой-то институт.
Фриц бормотал в бреду; «Квод лицет Йови…»
Так классицизм в него со школы врос!
Над Фрицем врач бубнил, нахмурив брови
(Пфуй, у врача какой еврейский нос!):
«Спасенье все – в переливанье крови…»
А кровь кто даст Героберу? Вопрос.
Но врач, горя к болящему любовью,
Пожертвовал своей еврейской кровью.
В больного кровь врача перелита,
Отмерена едва ль одним стаканом.
У Фрица кровь взыграла уж не та,
Чрез месяц Фриц стал крепким великаном.
Богатырем. Он с пеною у рта
Клял коммунизм и потрясал наганом
И, присягнув фашистам, в их рядах
Выл громче всех о мерзостных жидах.
И вдруг оно раскрылось… роковое…
Пропало все, фашистский весь почет!
Пронюхали шпиков каких-то двое,
Что в Фрице… кровь еврейская течет!
Фриц, несмотря на имя родовое,
От «фюрера» вдруг получил расчет.
Кровь засорив свою ужасным сором,
Со службы Фриц уволен был с позором.
Фриц… Боже мой!.. Не чистый немец он!..
Он не фашист и не чиновник боле!..
Он… может быть, уж он Израильсон…
Он, тот, кто был Геробером дотоле!..
Он… Это явь или кошмарный сон?..
Позора Фриц снести не может доле:
«Жиды, жиды за все ответ дадут!»
И Фриц бежит в тот самый институт.
В тот институт, где жизнь ему вернули.
За жертвенность свою ответил врач:
Геробер в лоб ему всадил три пули,
Он, своего спасителя палач.
Фашистский суд признал его… вину ли?!
Геробер вновь на линии удач:
Был приговор о нем, как немце чистом,
Который вновь достоин быть фашистом.
Ну, вот и все. Фриц круглым стал, как шар.
Фашистский хлеб так распирает тело.
Фриц говорит, что в рейхстаге пожар,
Конечно же, еврейское все дело,
И коммунизм – еврейский тоже дар:
«Еврейство кр-р-ровь, кр-р-ровь нашу пить хотело!»
Кровь… Как забыть о жертвенном враче?
У Фрица вновь шесть чирьев на плече!