1

Через несколько дней утром, лишь стало светло, над нами появился немецкий самолет-корректировщик. У него скошенные назад крылья, как у комара; бойцы дали ему прозвище «горбач».

Потом мы привыкли к «горбачам», научились сбивать, научили почтению — «держись дальше, комар!» — но в то утро видели «горбача» впервые.

Он безнаказанно кружил под облаками, по-осеннему низкими, затянувшими небо, порой задевая серую кромку, порой с затихшим мотором планируя по нисходящей спирали, чтобы высмотреть нас с меньшей высоты.

В батальоне в те дни не было противовоздушных средств. Мы тогда еще не знали, что самолеты можно сшибать и из винтовок, — эта не очень хитрая тайна, как и много других, нам открылась потом. Счетверенная установка зенитных пулеметов, приданная батальону, была, по приказу генерала Панфилова, переброшена на левый фланг дивизии, где немцы наносили удар танками, одновременно введя в бой авиацию. Там сражалась наша противотанковая артиллерия; туда генерал Панфилов взял еще одну роту нашего полка, приказав затянуть оставшимися силами оголенный участок. Оттуда, с направления главного удара, к нам докатывалась орудийная пальба.

Мы несколько дней на слух следили за перемещением линии боя. Уханье не приближалось. Напротив, оно временами будто удалялось, но удалялось в глубь нашего фронта, все круче заходя нам за спину.

Я знал обстановку. Слева от батальона, в двадцати — двадцати пяти километрах по фронту, немцы вырвались двумя-тремя дивизиями, в том числе и танковой, на мощеную дорогу Можайск — Волоколамск, на так называемую рокаду, пролегающую за нашими плечами.

Нам было приказано: держать рубеж, заслоняя войска, сражающиеся на рокаде, от удара во фланг и в тыл.

Вам известны наши силы — один батальон на восемь километров фронта. Рубеж еще не был тронут боем; из окопов не прогремел еще ни один боевой выстрел.

И вот утром, лишь стало светло, над нами появился немецкий самолет-корректировщик.

Я с опушки наблюдал за ним. Помню момент: «горбач» взмыл, скрылся на миг за хмарью, вынырнул — и вдруг все кругом загрохотало.

На поле вздыбились, сверкнув пламенем, земляные столбы. Еще не распались первые, еще глаз следил за медленно падающими рваными кусками, вывороченными из мерзлой земли, как рядом вставали новые выбросы. Снаряды ложились густо. По звуку полета, по характеру взрывов я определил: противник ведет сосредоточенный огонь из орудий разных калибров, вплоть до стадвадцатимиллиметровых; одновременно бьют минометы. Вынул часы. Было две минуты десятого.

Придя в штабной блиндаж, скрытый в лесу, выслушав донесения из рот, я доложил командиру полка по телефону: в девять ноль-ноль противник начал интенсивную артиллерийскую обработку переднего края по всему фронту батальона. В ответ мне сообщили, что такому же обстрелу подвергнут и соседний батальон.

2

Было ясно: это артиллерийская подготовка атаки.

В такие минуты у всех натянуты нервы. Ухо ловит непрестанные удары, которые гулко доносит земля; тело чувствует, как в блиндаже вздрагивают бревна; сверху, сквозь тяжелый накат, при близких взрывах сыплются, стуча по полу, по столу, мерзлые комочки. Но самый напряженный момент — тишина. Все молчат, все ждут новых ударов. Их нет. Значит?.. Но опять — трах, трах, трах!.. И снова бухает, рвется, снова вздрагивают бревна, снова ждешь самого грозного — тишины.

Немцы — фокусники. В этот день, играя на наших нервах, они несколько раз прерывали на две-три минуты пальбу — и опять и опять гвоздили. Становилось невмоготу. Скорей бы атака!

Но прошло полчаса, час и еще час, а бомбардировка продолжалась. Я, недавний артиллерист, не предполагал, что сосредоточенный огонь, предшествующий атаке, может длиться столько часов. Немцы выбрасывали вагоны снарядов, кроша землю, рассчитывая наверняка разметать рубеж, измолотить, измочалить нас, чтобы затем рывком пехоты легко довершить дело.

Время от времени я разговаривал по телефону с командирами рот. Но ни на одном участке не удавалось обнаружить скопления немецкой пехоты.

Часто рвалась связь — осколки то и дело перерубали провод.

Среди дня, когда где-то — в который раз! — пересекло провод, вслед за выскользнувшим из блиндажа дежурным связи вышел и я взглянуть, что творится на свете.

Снаряды залетали в лес. Что-то трахнуло в верхушках; ломаясь, затрещало дерево; посыпались сучья. Захотелось обратно под землю. Но, прикрикнув на себя, я вышел на опушку.

Над нами по-прежнему кружил «горбач». В заснеженном поле, изрытом воронками, затянутом пылью взрывов, кое-где густо-темной, по-прежнему в разных точках взлетала земля.

Поглядывая в поле из-за большого дерева, я следил за попаданиями немцев. Попадания были.

Тяжелый удар вместе с черными кусками и пылью вскинул длинные бревна, до того скрытые под горбиком земли. В этот момент, конечно, торжествовал жужжащий над нами немецкий пилот-корректировщик.

Но злорадно улыбался и я. Удавалась довольно обыденная военная хитрость.

Мы оборудовали ложную позицию в ста — ста пятидесяти метрах позади истинного переднего края. Грибообразные, укрытые насыпью, занесенные первой порошей, по которой мы специально натаптывали тропинки, лжеблиндажи протянулись достаточно заметной линией вдоль реки.

А настоящие, где затаились бойцы, были, как я уже говорил, выкопаны ближе к реке, в крутых скатах, накрыты тремя-четырьмя рядами бревен, засыпаны метровым слоем земли без наростов, то есть вгладь с берегом.

Ведя не только прицельный огонь, но и по площади, немцы молотили и берег. Однако для поражения следовало попасть не в тяжелые верхние накрытия — они выдерживали все удары, — а в лоб, в сравнительно слабый лобовой накат. Наша же оборона была, по необходимости, настолько разреженной, что батальон нес лишь случайные, единичные потери.

3

Около четырех часов дня противник резко усилил огонь на участке второй роты, в районе села Новлянского, где пролегала столбовая дорога Середа — Волоколамск.

Сразу уловив это на слух, я позвонил командиру второй роты Севрюкову.

— Его нет.

Я узнал голос одного из связных, маленького татарина Муратова.

— Где он?

— Пополз на наблюдательный пункт.

— А ты почему не с ним?

— Он один, чтобы посекретнее.

Муратов говорил весело. В такие минуты особенно чутко воспринимаешь оттенки тона у солдат; читаешь это, как боевое донесение.

Меня вызвали к другому телефону. Говорил Севрюков.

— Товарищ комбат?

— Да. Где вы? Откуда говорите?

— Лежу на артиллерийском наблюдательном. Гляжу в артиллерийский бинокль. Очень интересно, товарищ комбат.

Его и сейчас, под огнем, не оставила всегдашняя неторопливость. Я подгонял его вопросами:

— Что интересно? Что видите?

— Немцы скопились на опушке. Кишат, товарищ комбат, шевелятся… Вот офицер вышел, тоже в бинокль смотрит.

— Сколько их?

— Пожалуй, чтобы не соврать, батальон будет. Я думаю, товарищ комбат, надо бы их…

— Чего думать? Дайте к телефону Кухаренко! Быстро!

— Я, товарищ комбат, это самое и думал.

Меня часто раздражала медлительная манера Севрюкова. И все-таки я не пожелал бы другого командира роты взамен сорокалетнего рассудительного Севрюкова, который в тот день не один раз прополз по страшному полю, побывал в окопах и у наблюдателей.

Трубку взял лейтенант Кухаренко — артиллерист-корректировщик. Восемь пушек, приданные батальону, спрятанные в лесу в земляных укрытиях, весь день молчали, не обнаруживая себя до решающей минуты. Она приближалась.

Опушка, где немцы скопились для атаки, была, как и вся полоса перед фронтом батальона, заранее пристреляна. Хотелось скомандовать: «По скоплению противника всеми орудиями огонь!» Но сначала следовало выпустить несколько поверочных снарядов, чтобы, наблюдая падения, подправить наводку, «довернуть», как говорят артиллеристы, соответственно направлению и силе ветра, атмосферному давлению, осадке под орудиями и множеству других переменных величин.

Для этого требовался кусочек времени — всего несколько минут.

Но знаете ли вы, что такое время? Знаете ли вы загадку: «Что на свете самое долгое и самое короткое, самое быстрое и самое медленное, чем больше всего пренебрегают и о чем больше всего сожалеют»?

Время.

Знаете ли вы, что может случиться на войне в несколько минут?

4

Отдав приказание, я не опустил трубки, включенной в артиллерийскую сеть. Слышу — на огневые позиции идет команда:

— По местам! Зарядить и доложить!

Затем Кухаренко — живое око скрытых в лесу пушек — указывает координаты. Чей то голос повторяет. Теперь медленно поворачиваются орудийные стволы. А время идет, время идет…

Наконец слышится:

— Готово!

И следом команда:

— Два снаряда, беглый огонь!

Среди непрестанных ударов, которые тупо бьют в уши, не различишь наших выстрелов, но снаряды выпущены, снаряды летят — пока только пристрелочные, пока только два. Наблюдатель сейчас увидит разрывы. Далеко ли от цели? А может быть, сразу в точку? Ведь бывает же, бывает же так!

Нет! Кухаренко корректирует:

— Прицел больше один. Правее ноль…

И вдруг сильный треск в мембране. И фраза перерублена.

— Кухаренко!

Ответа нет.

— Кухаренко!

Безмолвие… «Правее ноль…» — ноль девять? Ноль три? Или, может быть, ноль-ноль три?..

У нас много снарядов, у нас восемь пушек, но в этот миг, когда они нужнее всего, проклятая случайность боя сделала их незрячими.

Это не был, однако, обрыв связи. Несчастье оказалось тяжелее.

Меня позвали к другому телефону. С командного пункта второй роты опять говорил Муратов — маленький татарин, который весело отвечал несколько минут назад. Теперь голос был растерянным:

— Товарищ комбат, командир роты ранен.

— Куда? Тяжело?

— Не знаю, еще не принесли… Там и другие. Не знаю, убиты или ранены…

— Где — там?

— На наблюдательном… Отсюда все пошли — выносить командира и других. А меня оставили. Велели вам звонить.

— Что же там произошло… на наблюдательном?

Я с усилием выговорил это, уже зная, что обрушилась страшная беда.

— Разбит…

Я молчал.

Вот-вот грохот сменится жуткой тишиной, вот-вот немецкая пехота, сосредоточенная для атаки, пойдет через реку, а наблюдательный пункт разбит, пушки ослепли, и в роте нет командира…

Я сказал:

— Собери, Муратов, связных. Пусть передадут во взводы: «Лейтенант Севрюков ранен, на ротном командном пункте вместо него комбат». Сейчас буду у вас.

Положив трубку, я приказал начальнику штаба Рахимову:

— Немедленно свяжитесь с Краевым. Пусть явится принять от меня вторую роту.

Затем крикнул ординарцу:

— Синченко! Коня!

5

Мы вскачь понеслись через поле.

У коня по-кошачьи поднялись тонкие, просвечивающие уши; я его гнал напрямик, натянув повод, не давая шарахаться от взрывов.

В мыслях билось одно: «Еще! Еще! Пусть еще несколько минут длится это завывание, пронзительный свист и грохот. Только бы не тишина! Только бы успеть!»

Навстречу из Новлянского вылетела военная тачанка. Повозочный нахлестывал могучих артиллерийских лошадей. По бедру у одной стекала темной полосой кровь.

— Стой!

Повозочный не сразу сдержал упряжку.

— Стой!

На заднем сиденье я увидел Кухаренко. В очень бледное лицо крапинками впилась земля. Наискось через лоб шла свежая вспухшая царапина с каемкой присохшей крови. На измазанной глиной шинели висел артиллерийский бинокль.

— Кухаренко, куда?

— На… на… — словно заика, он не мог выговорить сразу. — На огневую, товарищ старший лейтенант.

— Зачем?

— Наблюдательный пункт…

— Знаю! Я тебя спрашиваю: зачем? Бежишь? Назад!

— Товарищ комбат, я…

— Назад!

Кухаренко посмотрел на меня словно неживыми глазами, в которых застыл ужас пережитого. И вдруг будто кто-то изнутри подменил зрачок. Вскочив, Кухаренко заорал громче меня:

— Назад! — и выругался в белый свет.

За мной, не разбирая дороги, подбрасывая по выбоинам тачанку, тяжело скакала пара артиллерийских коней.

Церковь, увенчанная колокольней, служила перевязочным пунктом. Снаружи, за стеной, укрывающей от обстрела, расположилась батальонная кухня. Я увидел Пономарева, командира хозяйственного взвода. Он вытянулся, заметив меня.

— Пономарев, связь действует?

— Действует, товарищ комбат.

— Где телефон?

— Телефон тут, товарищ комбат, в сторожке.

На глаз от проема колокольни до сторожки было метров сто пятьдесят.

— Провод есть?

Уловив утвердительный кивок и не дожидаясь ответа, я приказал:

— Сейчас же телефон на колокольню! Бегом! Секунда дорога, Пономарев!

По каменным ступеням паперти я вбежал в церковь. Там, на соломе, застланной плащ-палатками, лежали раненые.

— Товарищ комбат…

Меня негромко звал Севрюков. Быстро подойдя, я взял обеими руками его странно тяжелые, пожелтевшие кисти.

— Прости, Севрюков, не могу сейчас…

Но он не отпускал моих рук. Пожилое лицо, с сединой у аккуратных висков, с явственно обозначившейся короткой щетинкой, осунулось, обескровело.

— Кто, товарищ комбат, вместо меня?

— Я, Севрюков. Прости, не могу больше…

Наверх пробежал телефонист с аппаратом. За ним вилась тонкая змейка провода. Я стиснул и выпустил тяжелые руки.

По витой лестнице я поднялся на колокольню. Кухаренко был уже там. Присев, он из-за каменных перил наблюдал в бинокль. Телефонист прикреплял провод к аппарату.

— Сколько правее? — спросил я.

Кухаренко взглянул удивленно, потом понял.

— Ноль пять, — сказал он.

Я повернулся к телефонисту.

— Скоро ты?

— В момент, товарищ комбат.

Кухаренко протянул мне бинокль. Поправив его по глазам, поймав резко придвинувшуюся, сразу посветлевшую зубчатую линию леса, я повел стекла ниже и вдруг ясно, словно в полусотне шагов, увидел немцев. Они стояли. Стояли «вольно», но уже выстроенные. Можно было различить боевые порядки. Группы — вероятно, взводы, — разделенные небольшими промежутками, были расположены так: впереди одно отделение, позади — крыльями — два. У офицеров, тоже надевших каски, уже отстегнуты кобуры парабеллумов, которые немцы, я впервые тогда это увидел, носят с левой стороны на животе. Так вот они, те, что подошли к Москве, — профессионалы-победители! Сейчас они пойдут через реку.

— Готово! — сказал телефонист. — Связь, товарищ комбат, есть.

— Вызывай огневую…

И вот наконец восстановлена разорванная фраза:

— Прицел больше один. Правее ноль пять. Два снаряда, беглый огонь!

Я отдал бинокль Кухаренко.

Уже не различая немцев, я невооруженным глазом вглядывался в опушку, напряженно ожидая разрывов. В деревьях блеснуло, потом рядом встали два дымка. Я не смел верить, но показалось — цель поражена.

— В точку! — сказал Кухаренко, опуская бинокль; лицо его сияло. — Теперь мы…

Не дослушав, схватив трубку, я скомандовал:

— Из всех орудий по восьми снарядов, осколочными, беглый огонь!

Кухаренко с готовностью, с гордостью протянул мне бинокль. Он был счастлив и горд в эту минуту: немцы накрыты с одного поворота. Это сделал он, лейтенант Кухаренко, исполнивший воинский долг и блеснувший — смотрите, смотрите в бинокль, товарищ комбат! — блеснувший профессиональным мастерством корректировщика-артиллериста.

Я смотрел. Пристрелочные снаряды, видимо, кого-то ранили: в одном месте, спиной к нам, несколько немцев над кем-то склонились, но ряды стояли.

Ну, молитесь вашему богу! В гуле и грохоте, которые ухо перестало замечать, мы услышали: заговорили наши пушки. Подавшись вперед через перила колокольни, я видел в бинокль: на краю леса, где сосредоточились немцы, сверкало пламя, вздымалась земля, валились деревья, взлетали автоматы и каски.

Меня с силой отдернул Кухаренко.

— Ложитесь! — прокричал он.

Нас обнаружили. С оглушающим отвратительным гулом близ колокольни пронесся «горбач». Он бил из пулемета. Несколько пуль стукнуло по белому четырехугольному столбу, разбрызгивая штукатурку и оставляя слепые дыры, черные, как пустые глазницы.

Самолет пронесся так близко, что я различил обращенное к нам злобное лицо. Мгновение мы смотрели друг другу в глаза. Я знал, надо падать, но не мог заставить себя, не захотел лечь перед немцем. Не лягу, не склонюсь перед тобой! Выхватив пистолет, я выпустил обойму.

Самолет ушел по прямой. По колокольне стали бить из орудий. Один снаряд угодил ниже нас, в надежную каменную кладку. Все заволокло мелкой кирпичной пылью, заскрипевшей на зубах.

Но в горячке боя казалось — снаряды врага ненастоящие, кинематографические; они рвутся, будто на экране, рядом, но в ином мире, не то что наши. Наши разят, кромсают тела.

Опять пролетел «горбач». Опять чокали пули. Я укрылся за каменный стояк. Телефонист застонал.

— Куда тебя? Дойдешь вниз?

— Дойду, товарищ комбат.

Взяв трубку, я вызвал Пономарева.

— Телефонист ранен. Пошли на колокольню другого.

Еще не договорив, я услышал свой странно громкий голос. Пришла страшная, бьющая по барабанным перепонкам тишина. Лишь откуда-то сзади, издалека доходило уханье орудии. Там дрались наши; туда новым клином изготовились ринуться немцы через наш заслон.

Я приказал Кухаренко:

— Управляй огнем! Секи, секи, если полезут!

— Есть, товарищ комбат!

Теперь вниз, через две ступеньки; теперь скорее в роту!

Опять на коня, опять вскачь — через село, к реке. Ох, как тихо!

Вдоль берега, припорошенного снегом, кое-где почерневшим от разрывов, пригнувшись, стремглав бежал кто-то с винтовкой. Я подскакал. На меня, остановившись и сразу присев, смотрел черными глазами маленький татарин Муратов.

— Слезайте, товарищ комбат, слезайте! — торопливо заговорил он.

— Куда ты?

— Во взвод. Передать, что командование ротой принял политрук Бозжанов.

И добавил, будто извиняясь:

— Вас, товарищ комбат, долго не было…

— Хорошо. Беги.

У ротного командного пункта — блиндажа, глубоко всаженного в землю, — в тридцати шагах за линией окопов, которые отсюда смутно угадывались по редким полоскам входных траншей, я спрыгнул, осадив коня. У него уже не подрагивала кожа, не топорщились уши. Спасибо тебе! Сегодня мы вместе прошли первую обстрелку. Некогда было и погладить его… Я быстро пошел к мерзлым ступенькам, ведущим в блиндаж, на ходу крикнув:

— Синченко, в овраг!

В полутьме подземелья я не сразу разглядел Бозжанова. На полу, привалившись к стенкам, сидели бойцы. Все вскочили, заслоняя скупой свет из прорези лобового наката.

Еще не различая лиц, я подумал: «Что такое? Зачем здесь так много людей?»

Бозжанов доложил, что принял командование, заступив место раненого Севрюкова. Он, Бозжанов, политрук пулеметной роты, которая по характеру нашей обороны была рассредоточена отдельными огневыми точками по фронту, весь день — где бегом, где ползком — пробирался от гнезда к гнезду, обходя пулеметчиков. Он кинулся к селу Новлянскому, на участок второй роты, как только противник перенес весь огонь сюда. Это было полчаса назад.

Мой первый вопрос был:

— Что наблюдается перед фронтом роты? Как противник?

— Никакого движения, товарищ комбат.

Глаза привыкали к полутьме. В углу, подпирая верхние бревна согнутой спиной, стоял Галлиулин.

— Что за народ? — спросил я. — Зачем сюда набились?

Бозжанов объяснил, что, ожидая рывка немцев, он решил перебросить на командный пункт роты один пулемет, сделать его подвижным, чтобы парировать неожиданности.

— Правильно! — сказал я.

— Это, товарищ комбат, мой резерв, — произнес Бозжанов, показывая на пулеметчиков и на черное тело пулемета с заправленной лентой.

Пулемет был установлен в амбразуре.

У пулемета стоял невысокий Блоха. Мурин припал к бревнам лобового наката, всматриваясь сквозь прорезь в даль.

Я подошел туда же. Неровности берега и противотанковый отвес кое-где закрывали реку, но та сторона была ясно видна. Без артиллерийского бинокля я не мог различить посеченных, расщепленных деревьев там, где только что стояли боевые порядки немцев, куда только что падали наши снаряды. Можно было заметить лишь несколько упавших на снег елок, они служили теперь ориентирами. Оттуда вот-вот, оправившись от удара нашей артиллерии, должны показаться немцы. Пусть покажутся! Кухаренко лежит на колокольне, пушки наведены на эту полосу, туда смотрят пулеметы, туда нацелены винтовки.

Тихо-тихо… Пустынно…

Прогремел резкий одиночный выстрел немецкой пушки. Я невольно напряг зрение, готовясь увидеть выбегающие зеленоватые фигурки. Но в то же мгновенье словно сотни молотов забахали по листовому железу. Немцы опять молотили по нашему переднему краю; по церкви, где они обнаружили корректировщика; по орудиям, которые открыли себя.

— Ну, сейчас, значит, не полезет, — произнес Блоха.

Это поняли все. Вбирая в себя вой и грохот, я ликовал: значит, первая атака отбита не начавшись, отбита ударом артиллерии. Немцы не решились ринуться вперед с исходной позиции, накрытой нашими снарядами.

Но день еще не кончен. Я взглянул на часы: было пять минут пятого, пошел восьмой час бомбардировки.

Скоро станет темнеть.

Позвонив в штаб батальона, я приказал: орудиям и корректировщику оставаться на местах; направить к церкви еще одного корректировщика-артиллериста с запасными средствами связи, чтобы продолжать наблюдение с колокольни даже в случае прямого попадания, даже на развалинах; красноармейцам и начсоставу хозяйственного взвода вместе с санитарами быстро перенести из церкви всех раненых по оврагу в лес.

— По вашему приказанию, пришел Краев, — сообщил Рахимов. — Направить его к вам?

— Нет. Пусть ждет. Скоро буду в штабе.

6

Перед тем как вернуться в штаб, я решил побывать у бойцов в окопах. Вышел в траншею, огляделся. За речкой, в окне меж облаков, показался краешек солнца, уже желтоватого, низкого. Кучки лучей падали косо, запыленный снег не искрился, тени были неотчетливы и длинны. Через час свечереет.

По плотности немецкого огня я понял: атака будет.

Будет сегодня. Где-то тут, неподалеку. Он не кончится так, одною пальбой, этот последний час боевого дня.

Словно вымещая злобу, немцы всеми калибрами хлестали по переднему краю. Часть снарядов, сверля с шелестом воздух, пролетала туда, где на закрытых позициях, в блиндажах, стояли наши орудия. Другие падали вблизи. Средь поля черные взбросы появлялись реже, чем днем. Они придвинулись к береговому гребню, где в скатах были врезаны незаметные окопы. Судя по перемещению огня, противник распознал нашу скрытую оборонительную линию.

Может быть, не стоит идти туда? Едва задав этот вопрос, я понял, что боюсь. Казалось, тысяча когтей вцепилась в полы шинели; казалось, тысяча пудов держит меня в траншее. А, так? Я рванулся из когтей, оторвался от тысячи пудов — и бегом, бегом к окопам.

Летя верхом через поле и потом на колокольне, в те накаленные минуты, я не замечал снарядов, а тут…

Попробуйте, пробегите когда-нибудь сорок-шестьдесят шагов под сосредоточенным огнем, когда с одного бока вас шибанет горячим воздухом, вы на ходу отшатнетесь и вдруг снова шарахнетесь, когда с другой стороны трахнет белое пламя. Попробуйте — потом вам, может быть, удастся это описать. Мне же разрешите сказать кратко: через десять шагов у меня была мокрая спина.

Но в окоп я вошел как командир:

— Здравствуй, боец!

— Здравствуйте, товарищ комбат!

Это был окоп для одного бойца — так называемая одиночная стрелковая ячейка.

До сих пор помню лицо бойца, помню фамилию. Запишите: Сударушкин, русский солдат, крестьянин, колхозник из-под Алма-Аты. Он был бледноват и серьезен, шапка с красноармейской звездой немного съехала набок. Почти восемь часов он слушает удары, от которых содрогается и отваливается со стенок земля. Весь день, глядя сквозь амбразуру на реку и на тот берег, он сидит и стоит здесь один, наедине с собой. Не я, командир батальона, а он, рядовой боец Сударушкин, встретит пулями немцев, когда они с черными, вороненой стали автоматами побегут на него. Ему, рядовому бойцу, сегодня решать, пройдут или не пройдут здесь немцы.

Я взглянул в амбразуру. Обзор был широк; открытая полоса на том берегу, застланная чистым снегом, была отчетливо видна. Что сказать бойцу? Тут все ясно: покажутся, надо целиться и убивать. Если мы не убьем их, они убьют нас. В амбразуре, выходя наружу штыком, лежала готовая к стрельбе винтовка. При сотрясениях на нее падали мерзлые крошки; некоторые прилипли к смазке.

Я строго спросил:

— Сударушкин, почему грязная винтовка?

— Виноват! Сейчас, товарищ комбат, протру. Сейчас будет в аккурате.

Он с готовностью полез в карман за нехитрым солдатским припасом. Я видел — ему было приятно, что и в эту минуту я подтягиваю его, как подтягивал всегда; у него прибавилось силы, душа стала спокойнее под твердой рукой командира. Снимая ветошью пыль с затвора, он посматривал на меня, будто прося: «Еще подкрути, найди еще непорядок, побудь!»

Эх, Сударушкин! Знать бы тебе, как хотелось побыть, как хотелось не выскакивать туда, где черт знает что сыплется с неба! Опять вцепились когти, опять пуды были привязаны к шинели. Я сам искал непорядка, чтобы, приструнивая, не уходить еще минуту. Но все у тебя, Сударушкин, было «в аккурате», даже патроны лежали не на земляном полу, а в развязанном вещевом мешке. Я посмотрел кругом, посмотрел вверх. О, если б вы могли описать, до чего были приятны неободранные, с грубо обрубленными сучьями, елочные стволы над головой! Сударушкин взглянул туда же, и мы оба улыбнулись, оба вспомнили, как я расшвыривал хлипкие накаты, как заставлял волочить тяжеленные бревна, прикрикивая на ворчавших.

Сударушкин спросил:

— Как, товарищ комбат, полезут они нынче?

Я сам бы, Сударушкин, у кого-нибудь это же спросил! Но твердо ответил:

— Да. Сегодня испробуем на них винтовки.

С бойцом нечего играть в прятки; с ним не надо вздыхать: «Может быть, как-нибудь пронесет…» Он на войне; он должен знать, что пришел туда, где убивают; пришел, чтобы убить врага.

— Поправь шапку, — сказал я. — Смотри зорче… Сегодня поналожим их у этой речки!

И, опять выдравшись из вцепившихся когтей, я вышел из окопа. Но заметьте: теперь это далось легче, на мне висело уже не тысяча, а всего пятьсот пудов. А через десять минут, когда я выбегал к последнему, в котором побывал, окопу, меня не держал ни один грамм.

И заметьте еще одно: командиру батальона совершенно не к чему под артиллерийским обстрелом бегать по окопам. Для него это ненужная, никчемная игра со смертью. Но в первом бою, думалось мне, комбат может себе это позволить.

7

Должен рассказать один мимолетный эпизод, который поразил меня, когда я пробегал по окопам. Лечу и вдруг вижу: кто-то выскочил из-под земли и несется навстречу. Что такое? Что за дурак бегает под таким огнем по переднему краю?

Ба, Толстунов!.. О нем, кажется, я еще не упоминал.

Как-то, незадолго до боев, он явился ко мне и отрекомендовался: «Полковой инструктор пропаганды. Поработаю в вашем батальоне». Признаться, тогда мне подумалось: «Ладно, иди занимайся, чем положено».

И вдруг эта встреча на берегу.

Заглянув еще в два-три окопа, где только что побывал Толстунов, обегавший навстречу мне участок второй роты, я повернул к лесу. Стрельба продолжалась.

В лесу верный Синченко, все время следовавший с лошадьми за мной вдоль опушки, сразу подвел коня. Пора, давно пора в штаб!

В штабном блиндаже меня ожидал Краев. От виска по щеке, по подбородку стекала кровь. Он смахивал ее, размазывая по угловатому лицу. Но выпуклая алая струйка опять появлялась на корке засыхающей крови.

— Что с тобой, Краев?

— Задело…

— Иди на медпункт. Рахимов, раненых перенесли из церкви?

— Перенесли, товарищ комбат. Пункт развернулся в лесу, в доме лесника.

— Хорошо. Иди туда, Краев.

— Не пойду.

Он сказал это упрямо, мрачно. Я прикрикнул:

— Что я тебя, такого, людей пугать пошлю? Прими воинский вид. Умойся, перевяжись. Потом будем разговаривать. Синченко, два котелка воды лейтенанту Краеву!

— Есть, товарищ комбат!

Краев вышел. Но в этот вечер ему так и не удалось перевязаться.

Меня вызвал к телефону командир полка.

— Момыш-Улы, ты? Противник атакует шестую роту в районе Красной Горы. Сейчас третьей волной ворвался на линию блиндажей. Помоги. Что у тебя есть под рукой около штаба?

Деревня Красная Гора находилась в двух с половиной километрах от села Новлянского. Что у меня было под рукой? Охрана штаба, несколько сменившихся телефонистов и хозяйственный взвод. Я доложил об этом.

— Брось их бегом на подмогу шестой роте. Имей в виду: с севера идет туда взвод под командой лейтенанта Исламкулова. Предупреди, чтобы не перестреляли друг друга. Об исполнении доложи.

Приказав Рахимову поднять по боевой тревоге хозяйственный взвод и всех, кто будет около штаба, я вышел из блиндажа. В лесу уже чувствовался вечер. Неподалеку умывался Краев. Нескладное, с тяжелой челюстью, с нависшими надбровными дугами лицо было уже чистым, но скатывающаяся вода чуть розовела.

— Краев!

Он подбежал.

— Я!

По мокрому лбу опять ползла струйка крови. Краев досадливо ее смахнул. Я сказал:

— У Красной Горы, на участке шестой роты, противник ворвался на линию блиндажей. Поведешь туда пятьдесят бойцов. Задача — отбросить врага, восстановить положение.

— Есть, товарищ комбат.

Из блиндажа выскочил телефонист.

— Товарищ комбат, вас к телефону!

— Кто?

— Командир полка. Просит немедленно.

Командир полка говорил поспешно, волнуясь:

— Момыш-Улы, ты? Отставить! Поздно: противник вошел в прорыв, расширяет брешь. Одна группа двигается сюда, к штабу полка, другая, неясной численности, повернула к тебе, во фланг. Загни фланг. Держись! Я отхожу в лес близ…

И голос пресекся, связь прервалась. В мертвой мембране — ни гуденья, ни потрескивания электроразрядов. Тихо.

Я отложил ненужную трубку, и меня еще раз ударила по нервам тишина. Тихо было не только в мембране, тихо стало кругом. Противник прекратил артиллерийский обстрел нашего района. Что же это? Минута атаки? Бросок немецкой пехоты на прорыв?

Нет, оборона уже прорвана. Немцы уже на этом берегу, уже двигаются вглубь. Они идут сюда, к нам, но не оттуда, где путь прегражден окопами, где их готовы встретить пулями прильнувшие к амбразурам бойцы, где все пристреляно нашими пушками и пулеметами. Они идут сбоку и с тыла по незащищенному полю, где перед ними нет линии обороны.

Вынул часы. Было без четверти пять.

Чуткий, зачастую понимающий без слов Рахимов положил передо мной карту. Встретив его спрашивающий взгляд, я молча кивнул.

— В районе Красной Горы? — произнес он.

— Да.

Я смотрел на карту, слыша, как тикают часы, как уходят секунды, чувствуя, что уже нельзя смотреть, что надо действовать. Но, пересиливая нетерпение, я заставлял себя стоять, склонившись над картой. О, если бы вы смогли описать эту минуту — одну минуту, которая дана была мне, командиру, чтобы принять решение!

Отдать Новлянское? Отдать село, что лежит на столбовой дороге, которая так нужна противнику, по которой он напрямик на грузовиках устремится во фланг братскому полку, дерущемуся на рокаде? Нелегко самому себе ответить: «Да, отдать!» Но иначе я не сохраню батальона. А сохранив… Посмотрим тогда, чья будет дорога!

На карту, пока только на карту, легла новая черта, идущая поперек поля, поперек пути приближающимся с фланга немцам.

Сообщив Рахимову мое решение, приказав передвигать пушки на край леса, в стык с новой чертой обороны, и отдав несколько других распоряжений, я выбежал из штабного подземелья.

— Синченко!

— Я!

— Коня! Давай и рахимовского — для Краева! Краев, за мной!

Опять по тому же полю, теперь стихшему, я поскакал во вторую роту. На краю неба впереди уже проступили бледные краски осеннего заката.

8

Пригнувшись, я посылал коня карьером. Вдруг красные светлячки стали мелькать над головой. На секунду привстав на стременах, взглянув в сторону, я увидел немцев.

Они шли по полю, которое верхами пересекали мы, шли приблизительно в километре от нас, цепью, в рост, разомкнувшись, как можно было издали определить, на два-три шага друг от друга. Я знал, что у них зеленоватые шинели и такого же цвета каски, но теперь, на неярком снегу, фигуры казались черными. Фокусники, они, треща на ходу автоматами, шагали, выпуская тысячи устрашающих светящихся пуль.

А добрый конь нес и нес.

У ротного командного пункта Галлиулин уже взваливал на спину пулемет. Один из связных бежал наискосок к реке, на фланг батальона. Рахимов уже позвонил сюда, уже сообщил задачу.

Бозжанов стоял у командного пункта. Рядом притопывал ногами Муратов.

Подскакав, я приказал:

— Бозжанов, пойдешь с пулеметчиками! Повтори задачу!

— Умереть, — глухо сказал он, — но…

— Жить! Огневая точка должна жить! Держаться, пока не загнем фланг!

— Есть, товарищ комбат! Огневая точка должна жить.

— Проберись по оврагу, действуй хладнокровно, выжди, подпусти…

Я посмотрел на пулеметчиков, на Мурина, Блоху, тяжело нагруженных лентами.

— Бегом! Заставьте, ребята, лечь эту шпану! Краев, за мной! Синченко, за мной!

Ко мне подскочил Муратов.

— А я, товарищ комбат? — сиротливо сказал он.

— Беги с политруком!

Сквозь просвет между рекой и селом мы поскакали за Новлянское, на фланг батальона. Связной еще не добрался сюда, но из крайних окопов бойцы уже вышли. Некоторые стояли в траншеях по плечи в земле; другие, по-двое, по-трое, присели на снегу. Отсюда, за взгорьем, шагающие немцы не были видны, но все смотрели туда, назад, где трещали автоматы, откуда взлетали красные шальные пунктиры.

Немцы спереди и сзади. Куда деваться? Укрытые грозные ячейки стали ловушками. Куда деваться? Я ощутил: вот так и гибнут батальоны.

Я приказал командиру взвода:

— Выводите первое отделение! Каждому знать свое место по порядку номеров. Первое отделение поведу я, второе — Толстунов, третье — вы!

— Куда? — спросил Толстунов.

— За мной! Загнуть фланг!.. Краев! Принимай командование ротой. Выводи следующий взвод. Примкнешь к нам.

— Есть, товарищ комбат!

— Толстунов, к своему отделению! Держи дистанцию пятьдесят метров от меня. Не отставать! Не сбиваться в кучу! Иди! Первое отделение, слушать мою команду! За мной! Бегом!

Прижав согнутые локти, я припустился что есть мочи по некрутому подъему, мимо темных домов села, где багровел в стеклах отраженный закат, по избитому полю, к лесу. Я слышал за собой топот: сзади бежало отделение.

В какой-то момент я опять увидел немцев. Ого, как приблизились, как выросли шагающие по снегу черные фигуры! За пять-шесть минут, что протекли с тех пор, как я заметил немцев с седла, расстояние сократилось до полукилометра. Быстро идет: сто метров — минута. А нам еще бежать, бежать… Край леса далеко, будто край света. До первых деревьев тоже почти полкилометра.

Я рывком усилил бег, стараясь не хватать воздух губами, чтобы не сбить дыхания, и порой все-таки хватал, всасывая сквозь занывшие стиснутые зубы. Позади слышался уже не только топот, но и громкое свистящее дыхание.

В немецкой цепи заметили нас. Красные траектории, скрещиваясь, пронзали воздух впереди и сзади, проносились над головой или с легким шипеньем потухали у ног.

Немцы стреляли без прицела, с хода, но множеством пуль. Сзади кто-то упал. Донесся тонкий, хватающий за душу крик:

— Товарищи!..

Я оглянулся, выкрикнул:

— За мной! Подберут!

Немцы по инстинкту преследования — ага, рус бежит! — тоже прибавили ходу. Но вот лес, вот он…

Было приказано: не сбиваться толпой. Но бойцы все-таки сгрудились. Да, такая гонка на виду у врага, под огнем автоматов, с засевшим в ушах пронзительным криком раненого — это не учебное фланговое перестроение.

Я вобрал, сколько мог, воздуху:

— Отделение, стой!

Понимаете ли вы? В одном этом миге, в этой команде, в одном слове «стой!» спрессовалась вся наша предыдущая история, история батальона панфиловцев. Сюда вошло сознание долга перед родиной, и «руки по швам!», и всегдашнее безжалостное: «Исполнять! не рассуждать!», превращенное в привычку, то есть во вторую натуру солдата; и «табачный марш»; и расстрел труса перед строем; и ночной набег на Середу, где однажды уже был побит немец.

А вдруг бы бойцы не остановились, вдруг бы с разгону кинулись в лес! Значит… Значит, не жить бы тогда на этом свете командиру батальона Баурджану Момыш-Улы. Таков закон нашей армии: за бесславное бегство бойцов отвечает командир.

Тяжело дыша, бойцы стояли — стояли! — подле меня.

— Командир отделения!

— Я!

— Ложись здесь! Стреляй!.. Правофланговый!

— Я!

— Сюда! Ложись! Стреляй!.. Кто рядом?

— Я!

— Сюда! Ложись! Стреляй!.. Разомкнуться! Интервал — пять метров. Куда ложишься? Отбегай дальше. Здесь! Стреляй!..

9

Я допустил ошибку. Следовало бы сперва залечь не стреляя, изготовиться, прицелиться, чуть унять бешеный стук крови и потом, по команде, хлестнуть залпами.

Бойцы стреляли вразнобой, с лихорадочной быстротой. Выпуская потоки светящихся пуль, немцы шли на нашу цепочку, и никто из них не падал.

Лишь тут я сообразил, что они, собственно говоря, еще далеко: в двухстах — двухстах пятидесяти метрах. А мы сгоряча палили, оставив прицельные рамки на первой черте, на стометровке.

— Прицел два с половиной! — крикнул я, перекрывая трескотню. — Командир отделения, проверить прицелы!

Через поле по нашему следу подбегало отделение Толстунова. Из-за домов Новлянского показалось третье отделение.

Из села выносились груженые повозки. Ездовые гнали коней. А немцы надвигались. В их цепи упал один, другой… Но и у нас кто-то застонал.

Я измерил глазом расстояние. Сомнут! Эх, если бы вы знали, какое это сосущее, тошнотворное чувство: сомнут! Пулемет! Где вы, Бозжанов, Мурин, Блоха? Где пулемет? Пулемет?!

А немцы идут. Но вот наконец-то… наконец-то заговорил пулемет! Первые очереди срезали центр немецкой цепи. Ого, как там заметались! Я впервые услышал истошные крики врагов.

Прозвучала иноземная команда, и немецкая цепь, нетронутая с нашего края пулеметом, разом легла.

Ну, теперь можно вздохнуть… Через минуту около меня оказался Толстунов.

— Как думаешь, комбат? На «ура»?

Я отрицательно повел головой. Противник сохранил порядок. А в таких случаях «ура» — не простая вещь. Не пишите, пожалуйста, рассказцев: «Ура, и немец побежал». На войне это не так.

Но «ура» в тот вечер все-таки раздалось. Не один мой батальон существовал на свете, и не я один управлял боем. «Ура» возникло там, откуда не ждали его ни мы, ни немцы.

Из лесного клина, сбоку и несколько позади залегших немцев, появилась молча бегущая разомкнутая темная шеренга. Мы увидели красноармейцев, наши шапки, наши шинели, наши штыки наперевес. Их было не очень много: сорок-пятьдесят. Я догадался: это взвод лейтенанта Исламкулова, посланный из другого пункта в район прорыва.

Теперь немцам предстояло изведать, что такое удар во фланг. Но маневр загиба фланга, можете не сомневаться, был им известен. Край цепи поднялся, и, отстреливаясь, немцы стали отбегать, создавая дугу.

Вот тогда-то возник и докатился к нам рев штыкового удара:

— Ура-а-а-а!..

— Комбат! — возбужденно выговорил Толстунов.

Я кивнул ему: да!

Затем крикнул:

— Передать по цепи: подготовиться к атаке!

И не узнал собственного голоса — он был приглушенным, хриплым. От бойца к бойцу шли эти слова, и у каждого, конечно, замерло и неровно забилось сердце.

Со стороны леса бежала шеренга бойцов, что пришли нам на подмогу; оттуда слабо доходило: «Ура-а-а-а!», а немцы торопливо перестраивались. Напротив нас линия немцев поредела, но они успели подтянуть сюда два легких пулемета, которые раньше, вероятно, следовали чуть в глубине за наступающим строем. Один пулемет уже начал бить; участилось неприятное посвистывание над головами.

А в нашей цепи стрельба стихла; бойцы лежали, стиснув винтовки, ожидая мига, о котором всякому думалось со дня призыва в армию, который всякому представляется самым страшным на войне, — ожидая команды в атаку.

Меня поразило это непроизвольное прекращение огня. Я крикнул: «Вперед!» И тут на фоне закатного неба возник чей-то напряженно согнутый, устремленный вперед силуэт. Отчетливо виднелась взятая наперевес винтовка с заостренной полоской штыка. Я узнал коммуниста красноармейца Букеева.

В трескотне выстрелов мы услышали его высокий голос:

— За родину! За Сталина!

Да, в этот великий и страшный момент Букеев, разрывая тысячи нитей, которые под огнем пришивают человека к земле, двинулся, крича:

— За родину! За Сталина!

И вдруг голос прервался. Будто споткнувшись о натянутую под ногами проволоку, Букеев с разбега, с размаха упал. Показалось: он сейчас вскочит, побежит дальше и все, вынося перед собой штыки, побегут на врага вместе с ним. Но он лежал, раскинув руки, лежал, не поднимаясь. Все смотрели на него, на распластанного в снегу бойца, подкошенного с первых шагов; все чего-то ждали.

И я вдруг ощутил: все ждут чего-то от меня; ко мне, к старшему командиру, к комбату, словно к центральной точке боя, хотя я лежал на краю, притянуто обостренное внимание; все ждут, что скажет, как поступит комбат.

Немецкие пулеметы строчили; в легких сумерках ясно виднелось длинное пульсирующее пламя, вылетающее из стволов; оно смутно озаряло вражеских пулеметчиков, которые, стоя на коленях, наполовину заслоненные щитками, вели против нас настильным огонь.

Я приказал:

— Частый огонь по пулеметчикам! Ручные пулеметы, длинными очередями по пулеметчикам! Прижмите их к земле!

Бойцы поняли. Теперь наши пули засвистели над головами стреляющих немцев. Один наш ручной пулемет стоял неподалеку. Боец торопливо прилаживал новый магазин. Туда пополз Толстунов. Бойцы лихорадочно стреляли. Вот заработал и этот пулемет.

Ага, немецкие пулеметчики легли, притаились, скрылись за щитками! Ага, кого-то мы там подстрелили! Один пулемет запнулся; перестало выскакивать длинное острое пламя. Или, может быть, там меняют ленту? Нет, под пуля ми это не просто…

В этот момент над цепью разнесся яростный крик Толстунова:

— Коммунары!

Не только к коммунистам — ко всем был обращен этот зов. Мы увидели: Толстунов поднялся вместе с пулеметом и побежал, уперев приклад в грудь, стреляя и крича на бегу.

Над полем вновь взмыли те же слова, вновь прозвучал страстный призыв:

— За родину! За Сталина! Ура-а-а-а!

Голос Толстунова пропал в реве других глоток. Бойцы вскакивали. С лютым криком они рванулись на врага, чтобы встретиться грудь с грудью; они обгоняли Толстунова.

Бойцы видели теперь перед собой пятящихся, отбегающих немцев.

А, подались! Теперь мы расплатимся с вами за всё!

Немцы стреляли. Нет, этим нас не удержишь!

С топотом, с рыком, со штыком наперевес на отодвигающихся немцев бежал бесстрашный и страшный «рус».

А, показали спины!

Вы несли страх — узнайте его! Вы несли смерть — вот она, возьмите ее!

Мы гнали их по полю к реке.

В этом бою мы убили около двухсот немцев; уцелевшие были отогнаны за реку. Какие-то силы противника проникли в глубину сквозь брешь у Красной Горы, но над ними навис наш батальон.

* * *

Вот вам повесть, требующая продолжения, повесть о первых днях битвы под Москвой, о страхе и бесстрашии, о среднем образовании солдата.

Последний класс этой школы — удар штыком.

После штыкового удара командир может сказать: я воспитал отважного солдата.

А затем пойдет высшее образование. Потом мы поговорим о высшем образовании, которое панфиловцы получали в битве под Москвой.

Тяжелые бои, страшные испытания мужества — все это было впереди. Великая двухмесячная битва под Москвой лишь начиналась.

В эти два месяца мы, первый батальон Талгарского полка, приняли тридцать пять боев; одно время были резервным батальоном генерала Панфилова; вступали в сражения, как и положено резерву, в отчаянно трудные моменты; воевали под Волоколамском, под Истрой, под Крюковом; перебороли и погнали немцев.

О наших тридцати пяти боях расскажу потом. А сейчас…

— Сейчас, — закончил Баурджан Момыш-Улы, — ставьте большую точку. Пишите: конец первой повести.