1
Хотелось бы рассказать еще многое о том, как мы готовили себя к боям, как приезжал в батальон генерал Панфилов, как он беседовал с бойцами, как повторял и им и мне: «Победа куется до боя».
Но… минуем все это.
К нам подошло наконец то, ради чего мы взяли винтовки; ради чего учились ремеслу солдата; ради чего в армии стоят перед командиром «смирно» и, никогда не прекословя, повинуются ему. К нам подошло то, что зовется войной.
Прибыв под Москву, мы заняли рубеж близ Волоколамска. К этой линии тринадцатого октября вышел противник — моторизованная, вышколенная разбойничья армия, прорвавшая далеко на западе наш фронт, совершающая бросок к Москве — последний, как казалось немцам, бросок «молниеносной войны».
В этот же день, тринадцатого, когда разведка впервые донесла, что перед нами немцы, в батальон, как вы знаете, приехал генерал Панфилов.
Выпив два стакана крепкого чая, Панфилов взглянул на часы и сказал:
— Спасибо, товарищ Момыш-Улы. Хватит. Пойдемте на рубеж.
Мы вышли. Неподалеку, на опушке, генерала ждала машина. Задние колеса были туго обмотаны цепями; в стальные звенья набился потемневший спрессованный снег.
Вокруг все было в снегу. Этими днями установилась санная погода. Чуть подмораживало. С неба, заволоченного облаками, исчезло светящееся белесое пятно, за которым среди дня угадывалось солнце; на горизонте проступили скупые желтоватые тона. Но в снежной белизне вечер казался светлым.
Через пять минут мы были в расположении второй роты.
Легко спрыгивая в траншеи, Панфилов залезал под накаты, разглядывал сквозь прорези даль, проверяя сектор обстрела; пробовал, беря винтовку и прикладываясь, удобно ли стрелять; задавал бойцам обыденные вопросы: «Как кормят?», «Хватает ли махорки?» Отвечая, на него смотрели ожидающими глазами.
По окопам пронеслась весть, принесенная разведчиками: перед нами немцы. Панфилов разговаривал, шутил, но взгляды оставались ожидающими — бойцы, казалось, ждали: вот-вот генерал произнесет какое-то особенное слово, которое надо знать в бою, от которого вражья сила станет нестрашна.
Побывав в нескольких окопах, Панфилов молча шел по берегу темной, незамерзшей Рузы. Он смотрел вниз, как всегда, когда задумывался.
К генералу подбежал, поправляя на ходу шапку, из-под которой выглядывали аккуратно подбритые седоватые виски, командир роты Севрюков. За ним, держа дистанцию в три-четыре шага, не отставая и не нагоняя, бежали несколько красноармейцев.
Выслушав рапорт. Панфилов спросил:
— А это что у вас за свита?
— Мои связные, товарищ генерал.
— Так везде и бегают за вами?
— А как же, товарищ генерал, вдруг что-нибудь…
— Хорошо, очень хорошо. И окопы у вас, товарищ Севрюков, построены толково.
Немолодое лицо бывшего главного бухгалтера покраснело от удовольствия.
— Я подумал так, товарищ генерал, — рассудительно заговорил он: — вдруг вы пожелаете собрать роту, побеседовать. А связные тут как тут. Это, товарищ генерал, скороходы. Прикажите, товарищ генерал, и через десять минут рота будет здесь.
Панфилов достал часы, взглянул, подумал.
— Через десять минут? Здесь?
— Да, товарищ генерал.
— Хорошо, очень хорошо… А скажите, товарищ Севрюков, через сколько минут вы могли бы сосредоточить роту там?
Быстро повернувшись, Панфилов указал на другой берег Рузы.
— Там? — переспросил Севрюков.
— Да.
Ссврюков посмотрел на указательный палец генерала, затем на точку, куда вела от пальца воображаемая прямая линия. Было еще достаточно светло, чтобы ясно разглядеть: палец показывал лес на противоположном берегу.
Но Севрюков все-таки спросил:
— На ту сторону?
— Да, да, на ту, товарищ Севрюков.
Севрюков посмотрел на черную воду, повернул голову туда, где в полутора километрах находился скрытый за выступом берега мост; достал платок, неловко высморкался и опять уставился на воду.
Панфилов молча ждал.
— Я не знаю… Через брод, товарищ генерал? Там в середине выше пояса. Намочу людей, товарищ генерал!
— Нет, зачем мочить? Не лето… Давайте как-нибудь немоченными будем воевать. Ну, товарищ Севрюков, через сколько же минут?
— Не знаю… Тут будут не минуты, товарищ генерал.
Панфилов обернулся ко мне.
— Плохо, товарищ Момыш-Улы! — отчетливо проговорил он.
Впервые генерал Панфилов сказал мне «плохо». Этого не случалось раньше, этого не бывало и потом, во время боев под Москвой.
— Плохо! — повторил он. — Почему не подготовлены переходные мостики? Почему нет плотов, лодок? Вы зарылись в землю, зарылись грамотно, толково. Теперь вы только ждете, когда вас стукнет немец. Это уже бестолково. А что, если будет выгоден встречный удар? Что. если вам самим предоставится возможность стукнуть? Вы к этому готовы? Противник сейчас обнаглел, самоуверен, этим надо пользоваться. У вас, товарищ Момыш-Улы, это не продумано.
Он говорил сурово, без обычной мягкости, ничем на этот раз не сглаживая резкости. Став «смирно», покраснев, я выслушал выговор.
2
Генерал опять обратился к Севрюкову:
— Значит, товарищ Севрюков, не сумеете быстро там сосредоточиться? Плохо! Поразмыслите об этом. А фланговое перестроение сколько времени у вас займет?
— Фланговое перестроение? Какую занять линию, товарищ генерал?
Панфилов указал на опушку, где был скрыт командный пункт батальона, откуда, перерезав белое поле колеей, уже неразличимой в сумерках, нас доставила сюда машина.
— Вот вам линия, товарищ Севрюков: от леса и до берега. Задача — прикрыть батальон с фланга.
Севрюков подумал.
— Пятнадцать-двадцать минут, товарищ генерал.
Панфилов оживился.
— Не сочиняете ли? Ну-ка, ну-ка… Командуйте, товарищ Севрюков! Засекаю время.
Севрюков козырнул, повернулся и не торопясь пошел к связным. С полминуты он молча оглядывал местность. Я кричал ему взглядом: «Чего мнешься? Не будь мямлей! Скорее, скорее!» И вдруг услышал хрипловатый шепот:
— Молодец, думает!
Панфилов с улыбкой шепнул мне это. Лицо перестало быть строгим. Он с любопытством следил за Севрюковым.
А Севрюков уже указывал связным ориентиры. Мы услышали:
— Пулеметный взвод прикрывает, потом отходит последним… Муратов, бегом!
Панфилов, не удержавшись, кивнул. Сорокалетний лейтенант, бывший главный бухгалтер табачной фабрики в Алма-Ате, ему явно нравился.
А Муратов, маленький крепыш-татарин, уже мчался по берегу, выбрасывая сапогами комья снега. За ним ринулся еще один, в другую сторону — третий. К лесу побежал высокий Белвицкий, до войны студент педагогического техникума. Он стал маяком на линии, которую наметил генерал. У меня мелькнуло: «Ошибка! Под обстрелом так не постоишь!» Но Севрюков уже яростно махал ему рукой, показывая, чтобы пригнулся. Белвицкий не понимал. Севрюков сам присел, и тот догадался.
А в сгущающихся сумерках показалась наконец первая бегущая к лесу цепочка. Я распознал могучую фигуру Галлиулина, согнувшегося на бегу под телом пулемета, но даже и теперь возвышающегося над другими.
Пулеметный взвод залег…
Минуя его, к опушке неслись стрелки с едва различимыми отсюда черточками взятых наперевес винтовок. Вот они уже падают в снег — на белом поле появляется темный пунктир новой оборонительной линии.
Мне казалось: часы, которые держал, изредка поглядывая на них, Панфилов, будто отстукивают во мне. Каждый удар выбивал: «Хорошо, хорошо, хорошо!» Поймете ли вы меня? Ведь это же был мой батальон, мое творение, куда я вложил все, чем обладал; батальон, о котором, по уставу, мне положено говорить: «я». И вдруг опять подумалось: «А сумеем ли мы так сманеврировать под обстрелом, когда над полем будут проноситься пули, когда с огнем и грохотом будут рваться снаряды и мины? Что, если тогда кто-нибудь панически крикнет: „Окружают!“ и кинется в лес? Что, если от него заразятся и бросятся за ним другие? Нет, нет! Такого на месте уничтожат командиры, такого пристрелят сами бойцы!» А часы — или сердце — отстукивали: «А уверен ли ты? А уверен ли ты?» Стиснув зубы, я отвечал: «Уверен, уверен, уверен!»
Бойцы уже пробегали подле нас и ложились неподалеку, сразу пуская в ход саперные лопатки и насыпая перед собой холмики снега. К Севрюкову вернулись его скороходы.
Над полем, уже подернутым фиолетовыми тонами, опять появился силуэт Галлиулина с телом пулемета на богатырской спине. Пулеметный взвод, прикрывший перестраивающуюся роту, отходил, занимая место в ряду. Теперь бежал кто-то один, отставший. Севрюков следил за ним взглядом. Дождавшись, когда и этот плюхнулся в снег, Севрюков подошел к Панфилову.
— Товарищ генерал! Согласно вашему приказанию, рота произвела фланговое перестроение. Занята указанная вами линия обороны.
Панфилов, сощурившись, вглядывался в часы.
— Чудесно! — воскликнул он. — Восемнадцать с половиной минут. Отлично, товарищ Севрюков! Отлично, товарищ Момыш-Улы! Теперь не уеду, пока не скажу бойцам «спасибо». Ежели с таким народом мы немцев бить не будем, тогда куда же мы годны? Каких бойцов нам еще надо? Давайте-ка роту сюда, товарищ Севрюков.
Опять понеслись гонцы, и скоро взводными колоннами, бегом, рота собралась возле генерала. Севрюков выровнял строй, скомандовал: «Смирно!» и доложил генералу. В сгустившейся темноте лица стали невидны, но контуры строя были резко обозначены.
Панфилов не любил произносить речи, он обычно предпочитал беседовать с сидящими вокруг бойцами, но на этот раз обратился к роте со словом — правда, очень кратким, занявшим всего две-три минуты.
Не удерживая радости, он похвалил бойцов.
— Как старый солдат скажу вам, товарищи, — негромко говорил он: — с такими бойцами генералу ничто не страшно.
Даже не видя лица, по голосу можно было угадать, что он улыбается. Помолчав, он спросил, словно обращаясь к самому себе:
— Что такое боец? Боец всем подчиняется, перед каждым командиром стоит «смирно», исполняет приказания. Это нижний чин, как говорилось раньше. Но что такое приказ без бойца? Это мысль, игра ума, мечта. Самый лучший, самый умный приказ так и останется мечтой, фантазией, если плохо подготовлен боец. Боеготовность армии, товарищи, это прежде всего боеготовность солдата. Боец на войне — решающая сила.
Я чувствовал, с каким вниманием слушают Панфилова, как ждут его слова.
— Когда роты действуют так, как только что действовали вы, так исполняют приказ, то… то пусть трепещут немцы. Спасибо, товарищи, за отличную боевую подготовку! Спасибо за службу!
Над полем громыхнуло:
— Служим Советскому Союзу!
И стало опять очень тихо.
— Спасибо, товарищ Севрюков, — сказал генерал, пожимая руку командиру роты. — С такими орлами и я орел!
В тишине это услышали все. И опять по голосу можно было угадать, что Панфилов улыбается. А бойцы? Улыбались ли? Ведь бывает же иногда так, что улыбка чувствуется сквозь темноту и сквозь безмолвие; но в том-то и была моя беда, мое мучение, что в этот вечер, после выговора, терзавшего меня, я не ощущал чудесного чувства слитости с бойцами, о котором я вам рассказывал, которое не раз, как награда, как счастье, приходило ко мне. Я не видел лиц. Может быть, люди улыбались, а может быть, все еще томились, все еще были невеселыми, все еще ожидали от генерала какого-то особенного слова, слова, которое помогает в бою, не осознавая, что слово это уже сказано.
Я не слышал дыхания роты, не видел ее лица. Это тоже, вместе с выговором, было наказанием за какую-то большую ошибку. В чем она?
Я перебирал в уме резкие слова генерала. «Даже и мысли об этом я не вижу», сказал он, указывая стрелкой удар по врагу. Мысли! Да, что-то мною недодумано, что-то мною недоделано. И не только в расположении минных полей, в переправочных средствах, но и в душах бойцов. Но что именно? Эх, победа, одна победа в бою — вот что надобно нам!
Я проводил генерала до машины.
— Потщательней ведите разведку, — говорил он, ступив на подножку. — Посылайте и посылайте людей вперед. Не надо им все время скрючившись сидеть в земле, пусть повидают немцев перед боем.
Он подал на прощание руку и, задержав мою в своей, продолжал:
— Знаете, товарищ Момыш-Улы, чего еще не хватает батальону? Один раз поколотить немцев!
Я вздрогнул. Это было как раз то, чего и я страстно желал.
— Тогда, товарищ Момыш-Улы, это будет не батальон — нет, это будет булат! Вы знаете, что такое булат? Узорчатая сталь, сталь с таким узором, который ничто в мире не сотрет. Вы поняли меня?
— Да, аксакал.
Я сам не знаю, как вырвалось у меня это слово. Я назвал Панфилова так, как Бозжанов называл меня, как мы, казахи, обращаемся к старшему в роде, к отцу.
Я ощутил его рукопожатие.
— Не ждите, а ищите случая. И как подвернется — бейте! Рассчитайте и бейте! Обдумайте это, товарищ Момыш-Улы.
И он снова спросил, подавшись ко мне, желая яснее видеть меня в полумраке:
— Вы поняли меня?
— Да, товарищ генерал.
Панфилов двумя руками, по-казахски, пожал мою руку. Это была ласка.
За ним захлопнулась дверца. С горевшими в полусвете фарами машина двинулась по снежному полю. А я стоял и стоял, глядя вслед генералу.
3
Ночью мы составили график.
Со свойственной ему деловитостью Рахимов вычертил табличку.
На рассвете три отделения — по одному от каждой стрелковой роты — разными дорогами отправились в разведку. Затем через каждые два часа, по графику, отделение за отделением уходило за реку, вперед, туда, откуда надвигались немцы. Бойцам ставилась задача: поглядеть. Пока больше ничего. Поглядеть, увидеть живого немца и вернуться.
Осторожно, держась опушек, порой страшась выйти в чистое поле, на корточках подползая к деревням, тихо окликая колхозников, бойцы разузнавали, где немцы, сколько их. И, расспросив, подкрадывались, чтобы поглядеть на немца.
Бойцы шли вперед. Вперед! Как много значит для души солдата, как окрыляет это слово! Из-за кустов, из-за плетня, из ямы, со жнивья, с огородов они высматривали: каковы они собой, враги, идущие нас убить?
И отделение за отделением возвращалось. Красноармейцы наперебой рассказывали, как немцы ходили по селу, умывались, ели, стреляли кур, смеялись, о чем-то лопотали по-немецки.
Рахимов опрашивал командиров отделений, выяснял численность и вооружение противника, его передвижения и все тщательно записывал. А я, слушая те же донесения, всматривался в лица, ловил пульс батальона. Многие возвращались оживленными, но у некоторых во взгляде все еще стояла грусть — этих не покинул страх.
Одно отделение, во главе с Курбатовым, пришло особенно веселым.
Лихо козырнув и щелкнув каблуками, глядя на меня смеющимися серыми глазами, Курбатов сказал:
— Разрешите доложить, товарищ комбат: ваш приказ не выполнен.
— Как так?
— Вы приказали не стрелять, а у меня сорвалась рука. Я два раза выстрелил… и боец Гаркуша тоже.
— И что?
— Двоих уложили, товарищ комбат. Взяло за живое, они кабанчика у женщины отнимали. Она вцепилась в одного, лежит на земле, кричит. Он ее сапогом в лицо. Не выдержало сердце, приложился… и боец Гаркуша тоже. Так они у нас и ткнулись…
Гаркуша — тот, что когда-то на первом марше помучился с гранатной сумкой, — вставил словечко:
— А у меня, товарищ комбат, была еще причина.
— Какая?
Гаркуша посмотрел на товарищей, подмигнул:
— Наш брат глазам не верит, дай пощупать.
— Ну как? Пощупал? Берет их пуля?
— Это, товарищ комбат, мало! Мне охота пощупать по-другому.
И Гаркуша отмочил такое, чего не пишут на бумаге.
Кругом расхохотались. Я с удовольствием прислушивался.
В тот день смех — приятнейший и капризный гость — не раз жаловал к нам. Но не задерживался. Казалось, он на минутку присаживался и улетал, и опять являлся, словно раздумывая, обосноваться ли тут.
Ко мне подошли пулеметчики: степенный Блоха, Галлиулин, Мурин.
— Товарищ комбат, разрешите обратиться, — сказал Блоха.
Я разрешил. Блоха локтем подтолкнул Галлиулина. Мурин пихнул его сзади. Высоченный казах с черным блестящим лицом робко сказал:
— Товарищ комбат…
— Что тебе?
— Товарищ комбат, вы на нас сердитесь?
— Не сержусь.
— А почему, товарищ комбат, все ходят глядеть немца, а пулеметчики не ходят? Все видали, а мы нет. Боец Гаркуша стрелял немца, а мы нет.
— Куда же я пошлю вас с пулеметом? Пулеметы здесь нужны.
— А мы немножко, товарищ комбат, совсем немножко… И сразу прибежим.
Мурин не вытерпел:
— Товарищ комбат, мы за ночь обернемся. Мы и ночью поглядим. Подожжем что-нибудь, они и выскочат. И разрешите, товарищ комбат, стрельнуть хоть по одной обойме.
Да, в батальон сегодня пришло что-то новое.
Мурин был интересным человеком. Я несколько раз замечал, что он первый раскисал, когда раскисал батальон, и первый оживлялся, когда у всех крепчал дух. На нем, казалось, всегда оттискивался боевой чекан батальона, чекан, который то расплывался, то резко вырисовывался. Я знал: этот чекан еще не был узором булата, узором, который ничто в мире не сотрет.
О булате, как вы знаете, мне сказал Панфилов. Чем глубже я вдумывался в указания, которые он нам оставил, чем пристальнее всматривался в бойцов, вслушивался в донесения разведки, в слова и в интонации, тем яснее мне вырисовывалась одна идея.
И я сказал пулеметчикам:
— Хорошо, Галлиулин. Не останешься в обиде: завтра вам будет работа.