Предисловие к русскому изданию

Автор этой симпатичной книжки принадлежит к той небольшой группе английских буржуазных радикалов, которые, разочаровавшись в либеральной партии, в полуотчаянии вступили в рабочую партию, специально для них расширившую свои организационные рамки. Либеральная партия от этого чувствительно пострадала, так так потеряла в них те элементы, которыми она маскировала свой плутократический характер. Выиграла ли в соответствующей степени рабочая партия, вопрос другой. Не будучи ни социалистами, ни революционерами, чуждые рабочему классу по социальному и материальному положению и всему своему духовному укладу, эти люди, как нельзя лучше, подошли к политическому и моральному облику рабочей партии в ее современной фазе развития. Далее больше: на общем фоне карьеризма, вульгарного оппортунизма, невежества и самодовольства, отличающих большинство вождей рабочей партии, эта горсточка бывших либералов скорее выделяется своей искренностью, идеализмом и знаниями. В частности, Чарльз Роден Бекстон, принадлежащий к одной из известнейших крупно-буржуазных и квакерских фамилий в Англии, давшей много филантропов, в том числе главного сподвижника Вильберфорса в борьбе за отмену невольничества, является, если и не одним из самых блестящих, то во всяком случае одним из самых искренних представителей этой группы. Долго и стойко он боролся в рядах либеральной публицистики за старые либеральные заветы, которым он придавал — и, вероятно, еще теперь придает — универсальную значимость: но когда война окончательно убедила его в негодности того сосуда, в котором они до сих пор хранились, он отправился искать его у рабочих. Сомнительно, чтобы Бекстон и его друзья остались довольны результатами своих поисков: во всяком случае одного сравнения его книжки с пресловутым: «сочинением» г-жи Сноуден достаточно, чтобы видеть, какая изрядная дистанция отделяет в моральном отношении его и его друзей от «социалистов», которые сейчас задают тон в рабочей партии. Бекстон и не претендует на звание социалиста (в нашем, а не английским смысле слова): он откровенно заявляет в книжке, что не верит в мировую революцию; он даже на происходящую у нас великую перестройку всего существующего смотрит, главным образом, как на «интересный социальный эксперимент». Но он искренно сочувствует нашим усилиям и исканиям; он, видимо, желает им успеха, — хотя бы для того, чтобы он и ему подобные «идеалисты» могли поучиться, как лучше устроить человеческую жизнь; и вместо того, чтобы искать и подчеркивать наши ошибки и неудачи и собирать их в букет для подношения английскому рабочему классу в назидание и английской буржуазии на радость, он проходит мимо них, как деталей, заранее ему знакомых и при такой колоссальной работе неизбежных. Правда, он нас видел в 20-м году, когда у нас еще царили спартанская суровость быта и нравов, нередко вызывавшая невольное уважение к нам даже со стороны врагов. С тех пор по нашей стране прошел нэп, злорадно истолкованный г-жами Сноуден как наше политическое и моральное банкротство. Но как показывает дата на заглавном листе оригинала, книжка была написана и напечатана лишь в 1922 г. и, стало быть, автор ее остался верен своим первоначальным впечатлениям и не присоединился к сонму наших хулителей. В Гааге, в декабре минувшего года, где мне пришлось с ним встретиться в связи с затеянным амстердамскими шарлатанами «конгрессом мира», я мог убедиться, что он не принадлежит к числу «разочарованных» и совершенно неспособен не только политически, но и морально на злобные или просто неприличные выпады против нас.

Сама книжка, бесхитростная, без философских углублений, интересна по своему содержанию для нас потому, что в очень чистых и простых линиях отражает главные черты нашего революционного уклада в деревне в 20-м году в той форме, в какой они представлялись образованному, наблюдательному и честному иностранцу. Картинка — очень маленькая, почти миниатюра, но живая, а плавное, правдивая. По своему, она представляет ценный исторический документик, который пригодится грядущим поколениям не менее, чем статистические цифры и газетные статьи.

Ф. Ротштейн.

Предисловие автора

Мне давно уже хотелось написать обо всем, что я видел и слышал в русской деревне. Если, кроме удовольствия, которое я получаю при этом, окажется, что мои воспоминания имеют историческую и политическую ценность, тем приятнее мне будет. В своей книжке я не сообщаю никаких статистических данных, не высказываю никаких политических суждений. Я рассказываю лишь о том, что я лично испытал, или что мне было сообщено во время беседы. Может быть, я сказал немного; но то, что я сказал, взято из первоисточника.

Моя главная надежда, что эта книжка; поможет многим понять, что Россия не есть какая-то абстракция, не есть что-то однородное. Наоборот, она населена чрезвычайно большим количеством самых разнообразных и очень интересных людей, большею частью к тому же весьма симпатичных.

Глава I

Июньское утро в деревне Озеро.

В моих воспоминаниях о России центральное место занимает одно июньское утро в 1920 г. в деревне Озеро Самарской губернии. Она расположена к востоку от Волги, недалеко от азиатской границы[1] и лежит приблизительно на одной линии с северною частью Персидского залива. Насколько я знаю, в деревне этой до сих пор не видели ни одного англичанина.

В это июньское утро я прогуливался по деревенской улице и испытывал такое глубокое чувство удовлетворения, что до сих пор еще живо помню его. Как секретарю британской рабочей делегации, мне пришлось подвергнуться целому ряду посещений, разговоров, интервью, до крайности утомивших меня. В течение трех недель я непрерывно записывал в свою книжку все новые и новые впечатления, следовавшие одно за другим, и ни разу не удавалось поразмыслить на досуге. И все, что я видел и делал, не удовлетворяло моего главного желания.

С тех пор как мне предложили сопровождать делегацию, во мне возникло честолюбивое желание идти особенной, непроторенной дорожкой и проникнуть в самую глубь страны. Для осуществления этого желания приходилось преодолеть массу препятствий. Так или иначе, мое желание исполнилось, и я очутился в русской деревне, в которой мне предстояло прожить на свободе целую неделю. В первый раз с тех пор, что я приехал в Россию, я мог свободно оглядеться вокруг себя и принадлежать всецело самому себе.

Моей задачей было избрать деревню, которая ничем существенным не отличалась бы от других деревень и потому могла бы быть названа типичной русской деревнею. Я был свободен в своем выборе и попал в эту деревню случайно, не зная заранее ее названия. Я думал даже ехать дальше, но перед этим я в течение двух дней ехал по бесконечной степи, и мой возница сказал мне, что здесь живет его дядя и что вообще в деревне «хороший народ». Я понял, что эта рекомендация достаточно хороша, и, кроме того, — деревня эта решительно ничем не отличалась от всех предыдущих.

Она была очень велика, как и все деревни, в этой области. В такой большой деревне сосредоточивается значительное количество населения, которому вследствие этого приходится совершать длиннейшее путешествие в поле. Деревенская улица, по которой я прогуливался в это июньское утро, имела в длину версты полторы. Она была чрезвычайно широка и густо покрыта пылью и, как это ни странно, напоминала мне австрийский городок. Дома деревянные одноэтажные. У каждого дома широкие ворота с причудливой резьбой на верхней перекладине. Ворота эти ведут во двор, который тянется далеко вглубь. Все деревянные постройки выбелены солнцем, так что у всех один и тот же светло-серый цвет. Под прямым углом к этой главной улице идет несколько уже не таких широких проулков.

Идя не торопясь по пыльной улице, я достиг центра деревни. Это был громадный неправильный квадрат голой серой земли. Здесь стояла церковь, украшенная несколькими различных размеров куполами, похожими на луковицу и выкрашенными в светло-зеленую краску. На воротах и в углах церковной ограды имелись дешевые блестящие украшения красного цвета.

Приблизительно в ста ярдах от церкви находился советский дом, в котором я накануне получил ночлег, по приезде в деревню. Это входит в обязанность деревенского Совета — оказывать гостеприимство всякому, кто имеет при себе дорожное свидетельство, а также снабжать его лошадьми для продолжения путешествия. Мне всегда было неловко просить об этих услугах, но они всегда оказывались с чрезвычайной готовностью.

Пройдя всю деревню и выйдя за ее черту, я увидел перед собой самые разнообразные, постройки: тут были овины для хлеба, избы крестьянской бедноты, одна или две ветряных мельницы, а между ними на большом пространстве что-то вроде кирпичей из грязи, сушившихся на солнце. Эти кирпичи были двух родов. Одни из них предназначались для постройки и носят название саманов. Другие, сделанные из навоза и соломы, употребляются в качестве топлива и называются кизяками. Большие пространства земли были покрыты этими любопытными предметами.

После этого уже начиналось поле, т.е. деревенская пахотная земля. При этом ни одной ограды, ничего, что могло бы приковать взор. Перед глазами расстилалась широкая даль, которую трудно было измерить глазами, засеянная еще не созревшим хлебом.

А за этим полем — там, за пределами деревни — начиналась безграничная степь, по которой я ехал.

Волнующие и утомляющие переживания в Петрограде, чувство серьезной ответственности в Москве — все это теперь было далеко позади. Тут, наоборот, все было тихо, спокойно, движения медленны, память неповоротлива. По крайней мере, с внешней стороны это была старая Россия, Россия, которая и в прошлом страдала и теперь еще страдает.

Глава II

Мой хозяин. — Его дом. — Его семья. — Его скот.

Я должен сказать несколько слов о моем прибытии в деревню прошлою ночью и о моем устройстве.

По-русски я, к сожалению, говорил плохо и, хотя и имел достаточную практику, находясь в течение некоторого времени среди русских и слушая постоянно русскую речь, мне все же хотелось иметь около себя русского товарища, знающего немного английский язык. Я нашел себе такого товарища в лице моего друга Петрова, служившего на телеграфе в Самаре. Он оказался незаменимым для меня, и все мои заметки, в особенности по поводу разных технических деталей, были составлены при его участии.

Мы подъехали к дому, в котором нам суждено было основаться, в 11 часов ночи. Я думал, что хозяин дома встретит нас недружелюбно. Ничуть не бывало!

— Мы очень, очень рады вам, — сказал он серьезно и не торопясь, после того как мы обменялись обычными приветствиями. — Но я не стою такой сигары. (Я только что предложил ему мою последнюю сигару.)

Он нас потчевал яйцами, которых было много. Хлеб качества высшего, чем в Москве. И затем было еще масло — вещь невиданная после Эстонии. Принесли самовар, и за чаем и разговором прошел весь вечер.

— Ну, а где вы будете спать — на кровати или на полу? Кровать хорошая, но в ней есть паразиты.

Я предпочел спать на полу, но и это не спасло меня от паразитов. Но я слишком устал, чтобы обратить на это внимание.

На следующее утро я огляделся вокруг себя и заметил домашнюю обстановку. Это была большая комната. Вдоль ее стен устроены были скамьи и стояло два небольших стола. За одним из них, стоящим в том углу, где висела икона, перед которой горела маленькая свечка, мы сидели во время еды. Самый угол считался почетным местом. Тут же находилась полка, на которой помещалась библия и несколько брошюр по вопросам сельского хозяйства.

К задней части этой комнаты примыкали две маленьких спальни. Я попробовал было на следующую ночь устроиться в одной из них. Вместо матраса на кровати лежала целая груда овечьих шкурок и разного тряпья, в которых было больше всякой живой твари, чем хотелось бы. После этого я устроился на крыльце, выходящем во двор, где было как раз достаточно места, чтобы устроиться на ночлег. Рано утром ко мне на крыльцо стала карабкаться по ступеням хозяйская свинья. Она еще больше удивилась, увидев меня, чем я ей. После этого я забаррикадировал доступ на крыльцо и спал совершенно спокойно.

Хозяина моего звали Александром Петровичем Емельяновым. Он принадлежал к среднему типу крестьян, составлявшему большинство в деревне. Около пятой части населения составляла деревенская беднота. «Богатых» крестьян, как мне сказали, было не больше четырех-пяти.

Высокий, прямой и сильный, с короткой черной бородой, в сильно поношенном платье и высоких сапогах Емельянов напоминал одного моего старого доброго друга шотландца — смотрителя за дичью. Постепенно я убедился, что это был очень умный человек. Он умел хорошо читать. В церкви, куда я пошел в ближайшее воскресенье, его роль заключалась в том, чтобы читать Апостол. Он выходил из толпы вперед и читал громким, звучным голосом, стоя лицом к священнику. Он, очевидно, был весьма начитан в библии, и мог поддерживать спор на богословские темы.

Я всегда мог положиться на него, что высказываемые им сельскохозяйственные или политические суждения были им предварительно обдуманы. Он был любезен и услужлив, но это соединялось с некоторой сдержанностью и достоинством. Даже в своем собственном доме он никогда не вмешивался в разговор, когда говорили другие.

Жена Емельянова Мария была олицетворением гостеприимства. Она не садилась с нами за стол во время еды и редко вмешивалась в нашу беседу в другое время. Но она непрерывно услуживала нам, и ее лицо сияло улыбкой. Обыкновенно она была занята хозяйством в кухне или стригла овец. У нее был странный хриплый голос, результат какой-то горловой болезни, и когда мы ели, она находилась около нас и, как старая жирная кошка, своим тихим хриплым голосом мурлыкала нам свое «кушайте, кушайте». Она угощала нас блинами, кислым молоком, сыром, щами, рыбой, пойманной в соседнем озере, яйцами и иногда даже мясом. Я как сыр в масле катался. Мы все ели из одного чугунного горшка, только что вынутого из печки. Каждый из нас опускал в него свою большую, деревянную окрашенную ложку, какие продаются в Лондоне, как диковинка.

Семья Емельянова состояла из двух девочек десяти и пяти лет — Оленушки и Дуньки, — которые все время удерживались от душившего их смеха, который вызывал у них мой странный вид. Затем был еще, маленький мальчик Никола, лет около четырех, с серьезным лицом. Все они были в высшей степени почтительны с матерью, — я никогда не видел, чтобы она их бранила. Они ее называли мамушка, мамуш или, еще проще, «мам». Затем по соседству жила еще замужняя дочь. Был еще сын Сергей, но он в то время сражался в далеком Архангельске с англичанами. Никто не интересовался, с кем он воюет, ибо давно уже все так спуталось, что никто ничего не понимал. Внешние события доходили до деревни в крайне извращенном виде, и во всем чувствовалась путаница.

Для большой полноты я должен сказать несколько слов о домашних животных, принадлежавших семье. Всего было пять низкорослых лошадей, три коровы, шесть овец и несколько свиней, гусей и цыплят. Кроме того, было 2 собаки.

Глава III

Земля Емельянова. — Уменьшение количества обработанной земли. — Причины этого явления.

Прежде всего мне хотелось, конечно, посмотреть, как ведется земледельческое хозяйство. С этой целью я попросил Емельянова показать мне его землю, на что он охотно согласился, хотя и удивился, что мне хотелось проехать несколько миль, чтобы увидеть три полоски, которые ничем не отличаются от других полосок. На следующее утро он приготовил свою четырехколесную повозку и положил в нее целую кучу овечьих шкур и большую охапку сена, чтобы устроить сидение для Петрова и меня. То и другое оказалось весьма кстати, ибо нам, сидя в телеге, пришлось испытывать страшные толчки, а ехать надо было далеко. Если принять во внимание долгие остановки для разговоров и расспросов и одну остановку, чтобы позавтракать на траве, окажется, что поездка эта взяла у нас большую половину дня.

У Емельянова было три полоски земли: одна под пшеницей, другая под рожью, третья под просом. Кроме этих злаков, в меньшем количестве росли по соседству подсолнечник (из семян которого приготовляется масло) и дыни. Полосы эти распределялись, по словам Емельянова, по жребию. Каждая полоса находилась в поле, которое сплошь было засеяно определенным злаком. Системою полос имелось в виду достигнуть того, чтобы каждому досталась как хорошая, так и дурная земля. Распределить землю — значит разделить ее на полосы, произвести « полосование ».

В общем мы сделали десять миль или около того. Всего деревне принадлежит не менее 22 000 акров (9000 десятин). Из этого количества земли только одна треть обрабатывается ежегодно; остальные две трети отдыхают. Это так называемое «трехполье». Да и та земля, которая обрабатывается, не только вспахивается, сколько царапается. Урожай получается ничтожный, если сравнить с более передовыми странами. Между деревнями лежат большие пространства девственной земли, значительная часть которой так же хороша, как та, которая обрабатывается.

Тут я впервые собственными глазами видел, как пострадало сельское хозяйство от обрушившихся на Россию несчастий. Количество обработанной и засеянной земли чрезвычайно сократилось. Вместо 7000 акров, находившихся под хлебом в нормальное время, теперь было обработано всего только 2200 акров, факт многознаменательный для всей России.

Я спросил Емельянова, как это могло произойти. Он ответил, что главная причина этого — мобилизация лошадей и телег для нужд гражданского населения и армии. То же мне говорили почти все, к кому я обращался с этим вопросом. Именно по этой причине его сосед вынужден был посеять всего только 12 акров, вместо 35. Другая причина была та, что у многих пришли в негодность плуги, сеялки и косилки, при чем их невозможно было ни ремонтировать, ни заменить новыми.

Особенно мне интересно было узнать, не повлияли ли на сокращение запашки и посева правительственные реквизиции хлеба, всегда носившие неопределенный характер. Я спрашивал об этом разных людей. К моему удивлению, никто, казалось, не придавал большого значения этому факту. Никто не допускал, что сокращение запашки носило преднамеренный характер. «Не хватает лошадей, не хватает плугов», — к этому мы постоянно возвращались. «Лошади дохнут», — сказал один в конце длинной беседы. В этом он видел причину обрушившегося несчастья.

Мы ехали все дальше и дальше, а я все больше и больше удивлялся, как могли остановиться на такой невыгодной системе сельского хозяйства, если только это можно назвать системой. Бедная лошадка с трудом переезжала один овраг за другим, и при этом приходилось испытывать толчки, от которых кости болели. По этим оврагам течет вода в период таяния снега, а в остальное время они только мешают езде.

Воздух был удивительно прозрачен. Вы замечали какой-нибудь предмет, например, группу тополей в ложбине, и всем казалось, что до них не дальше мили, а между тем требовалось не меньше часа, чтобы доехать до них. Над нами летали ястреба, а в более диких местах мы видели одну или две каравайки. За исключением ворон (с капюшончиком или черных), казалось, кругом совсем не было жизни. Но зато было бесчисленное множество кузнечиков, стрекотанье которых составляло непрерывный аккомпанемент ко всем другим звукам.

До революции у моего хозяина было восемь акров — столько же в среднем имел каждый земледелец в этой области. Теперь у него было не менее 85 акров. Этот факт поразил меня, и я все думал и думал о нем, пока нас подбрасывало в повозке. Факт действительно поразительный, потому что это случилось не только с моим хозяином, не только с тысячами, но с миллионами других крестьян. Но как произошло, что у Емельянова количество земли внезапно увеличилось в десять раз? Что это был за переворот, который вызвал такую громадную перемену со всеми ее человеческими и социальными последствиями?

Легко понять, что большинство моих вопросов клонились в эту сторону.

Глава IV

Как помещики исчезли из Озера.

— Посмотрите сюда, — сказал Емельянов, указывая на безграничную степь, начинающуюся там, где кончалось деревенское поле. — Все это принадлежало господам. Если вы проедете сорок верст отсюда по прямой линии, вы ничего другого не увидите: всюду будет помещичья земля.

Я понял постепенно, что как бы ни были обширны деревни и примыкающие к ним поля, они являлись на самом деле только островами в океане крупных поместий. Со всех сторон на крестьянские земли напирали имения крупных помещиков.

— Кому принадлежала вся эта земля? — спросил я.

— Разным помещикам. Один был казак. Два других — самарские купцы. Один помещик был немец Шмит, купивший землю у удельного ведомства. Часть земли принадлежала монастырю. Наконец, было имение, принадлежавшее вдовствующей императрице Марии Феодоровне.

— Что с ними стало?

— Почти все они ушли, — ответил он деловым тоном. — Некоторые из них перекочевали в Самару, но большинство вероятно, совсем покинуло Россию.

Сначала он неохотно сообщал мне некоторые подробности. Но по мере того как мы ближе знакомились, он становился общительнее, и я постепенно смог узнать от него, как это случилось в двух отдельных случаях. Могу сообщить при этом, что многое из того, что он мне рассказывал, в особенности что касается дат и цифр, было самым решительным образом подтверждено при дальнейших расспросах, с которыми я обращался к другим. Вот первая история.

У помещика-казака было около 4500 акров. Первое столкновение произошло в 1917 г. при Керенском. Революция произошла в марте. В середине года дезертиры из армии рассылались по стране во всех направлениях, и каждый из них обычно уносил с собою ружье. Группа таких солдат, вернувшихся с фронта, потребовала у казака-помещика часть его земли, а также некоторое количество зерна для посева. Он отказал, предложив, впрочем, продать им зерно по 5 руб. 15 коп. за бушель (бушель равен одной четверти и трем гарнцам). Они пришли в ярость и заявили помещику, что, если он не даст им зерна добровольно, они возьмут его силой. Он поехал в уездный город Пугачев и убедил военные власти послать отряд солдат в Озеро. Солдаты эти схватили одного бедного крестьянина и посадили его под арест. Крестьяне пришли толпой, освободили заключенного из-под ареста, обезоружили солдат и, в свою очередь, арестовали их. Командовавший ими офицер испугался, убежал в Пугачев и вернулся с новым отрядом солдат, которых он старался настроить против крестьян рассказом о том, будто эти последние убили троих солдат. По прибытии на место пугачевские солдаты убедились, что офицер солгал, и они перешли на сторону крестьян. Помещик сказал: «Это зерно не достанется ни вам, ни мне». Крестьяне дали этим словам зловещее толкование. Они говорили между собой: «он хочет сжечь зерно», и, основываясь на этом, они пришли к помещику и сказали ему: «дай нам ключи, и мы возьмем зерно». Он передал им ключи, и они взяли хлеб и стали его делить. После этого помещик убежал.

В таком положении было дело в течение некоторого времени. Крестьяне разделили некоторую часть земли для посева, остальную же оставили нетронутой. Ни помещик, ни его управляющий не возвращались. Крестьяне подумали-подумали и решили, что лучше поделить все имение помещика. Сначала они хотели взять только часть земли, остальную же предоставить помещику. Теперь же они поделили не только землю, но и скот и запасы. Наконец они разнесли дом и растащили его по частям, кто куда хотел.

Это было в августе 1917 г. Помещик обработал землю, посеял на ней, а урожай собрали крестьяне.

Вторая история была даже интереснее для меня, так как я мог проверить ее на основании личной беседы с «жертвой». Это был уже старый человек по фамилии Феврон. В молодости он большую часть времени посвящал торговым разъездам между Туркестаном и европейской Россией. Он сказал мне, что в былые времена он купил в Туркестане свыше 100 верблюдов. В то время верблюды продавались по 100 рублей штука, теперь же они стоили 140 000 рублей. На выручку от своей торговли он купил 500 акров земли. У него было в то время 20 верблюдов, двадцать лошадей, пятьдесят овец и двадцать коров. У него был большой, поместительный дом, расположенный в центре главной улицы с садом перед домом (это совсем не то, что сад в Англии, обычно в таком «саду» не больше полдюжины деревцев, посаженных для украшения).

Летом 1917 г. некоторые из крестьян деревни Озеро пришли к нему и сказали, чтобы он отдал им свою землю. Начались переговоры. Он согласился уступить им часть своей земли, что и сделал. После октябрьской революции он вынужден был отдать им почти всю остальную землю.

В настоящее время у него вместо 500 всего только 45 акров, и вместо двадцати верблюдов только четыре. Он мне указал на них, в то время как они лежали на соломе и спокойно пережевывали свою жвачку. Большой двор совсем не соответствовал уменьшившемуся хозяйству. Он высказывал глубокое сожаление по поводу потери своих патриархальных владений.

Он был поистине патриархом. Я не мог сосчитать точно число членов его семьи, но в его доме жило значительное количество женатых сыновей и дочерей с их собственными большими семьями. У старика было пухлое лицо, медленная, но радушная улыбка, очень темный цвет лица и длинная борода. Когда он сидел на верхней ступеньке лестницы, ведущей в его дом, охотно заговаривая с каждым проходившим мимо, он напоминал мне рисунок, изображавший Павла Крюгера сидящим у своего президентского дома в Претории.

Феврон таким образом был вознагражден за свою сговорчивость и уступчивость в критический момент. Как я сказал, у него остался маленький клочок земли, и он продолжает жить в своем доме, самом лучшем во всей деревне. Однако ему не позволили сохранить этот дом только для себя. Большая гостиная в нем была превращена в местный коммунистический клуб, в то время как в маленькой комнате, примыкающей к гостиной, помещалась канцелярия военного комиссара.

Я не раз говорил с ним и узнал от него много интересных фактов. Мы как-то обедали с ним в одном конце его большой гостиной, в то время как в другом конце сидели два или три молодых члена местной коммунистической партии; они себя, видимо, неловко чувствовали. Через полуоткрытую дверь в другую комнату мы видели военного комиссара, который сидел за своим столом и писал.

Наружно Феврон был в совершенно хороших отношениях с этими людьми и приветливо раскланивался с ними при встрече. Но разговаривая со мною потихоньку, так, чтобы они не слышали, он изображал их в не очень приглядном свете. Он не раз сравнивал господствующую сейчас, как он говорил, анархию с тем, что непосредственно предшествовало большевистской революции. Я думаю, он был членом кадетской партии, хотя он не сознался мне в этом. Хотя его напасти начались с эпохи Керенского, он восхвалял реформы, проведенные при нем. По его словам, в период между февралем и октябрем 1917 г. земства сделали чудеса в области народного просвещения (они открыли много школ) и кооперации. Кой-какие доказательства этого я видел в тех книгах, которые мне попадались на глаза в советских домах. На них стоял штемпель: «Земская публичная библиотека».

Глава V

Как была распределена земля в деревне Озеро.

Земля помещиков была захвачена, в деревне Озеро летом 1917 г., т.е. в эпоху Керенского, до захвата власти большевиками. Мне говорили потом, что к октябрю подверглись этой участи все крупные имения в Самарской губернии. Но формальное закрепление земли произошло только после октябрьской (т.е. коммунистической) революции. Была распределена не только земля, но и скот, и мертвый инвентарь.

Уездный Пугачевский Совет наделил землей все деревни в пределах уезда, в том числе и деревню Озеро. В Озере был избран Совет со специальной целью распределения земли, при чем все крестьяне имели право голоса. Совет распределил землю согласно твердо установленному принципу, именно по пяти десятин на душу. Никто не должен был получить больше того, что он или его семья могли обработать. Семья Емельянова, включая жену и детей, состояла из семи человек; поэтому она получила тридцать пять десятин или, приблизительно, восемьдесят акров. Апеллировать можно было в волостной (или уездный) Совет, и однажды мне пришлось присутствовать при разборе такого дела.

— Ну, а что говорят теперь об этом крестьяне? — спросил я Емельянова.

— Революция хорошая вещь, все стоят за нее. Коммунистическую партию не любят, а революцию любят.

— А почему не любят коммунистическую партию?

— А потому, что: они никак не хотят оставить нас в покое. Они горожане и не понимают деревни. К нам один за другим приезжают комиссары — это сильные люди, — а мы не знаем, что нам с ними делать. Они засыпают нас приказами. Никто ничего не понимает. Только вы уразумеете один приказ, как приходит другой с совсем иным содержанием.

— А к какой партии принадлежит большинство здешнего народа?

— Ни к какой. Тут все беспартийные.

— Думают они, что земля теперь окончательно к ним перешла в собственность?

— Они смотрят на землю, которой они владеют, как на свою частную собственность, с которой они могут делать, что угодно. Когда умрет отец, ее получит сын.

— Но ведь по советской конституции вся земля в России принадлежит всему народу.

— Да, но крестьяне не знают этого. Как бы там ни было, они не считаются с этим.

— Но, кажется, вся земля в деревне управляется миром. Что стало с миром?

— А что такое мир? — спросил меня, в свою очередь, Емельянов.

Это поразило меня. Я во многих книгах читал об этом старинном деревенском совете, который составляет один из центральных фактов русской жизни. Как могло случиться, что Емельянов ничего не слышал о нем?

— Мне кажется, это старинный деревенский совет, который заведует распределением земли, — сказал я нерешительно.

— А, вы хотите сказать старосты, — ответил он. — Ну, это было уже давно. Они когда-то завертывали распределением земли, но делали это плохо. О, это был глупый народ. Но их упразднили уже давно.

Я узнал также от Емельянова, что до недавнего времени у деревни была «общинная земля», которая обрабатывалась сообща. Но и с этим было покончено еще до революции, так как никто не хотел ради нее бросать работу на своем участке. Правда, нужно было иметь некоторые общественные запасы, — например, для поддержания крестьянской бедноты. Затем требовались некоторые расходы для содержания сельской власти. Обычно делались запасы на случай голода. Но все эти нужды можно удовлетворить и путем сбора у каждого индивидуального хозяина. Собранный таким образом хлеб сохраняется в деревенском амбаре, в котором сейчас находится, по словам Емельянова, 40 000 пудов.

Правительство предложило восстановить прежнюю систему под именем «советских полос». Но никто не захотел слышать об этом, видя в этом «коммунистическую затею».

— Ну, хорошо, — сказал я, — народ получил землю и старается наилучшим образом ее использовать.

— Так.

— Но, скажите мне, — думаете ли вы все, что так будет всегда? Думаете ли вы, что вся земля так и останется за вами?

— Да, большая часть народа думает так.

— А вы как думаете?

Емельянов почесал себе голову.

— Кто знает? — сказал он нерешительно. — Нет, я не думаю. Конечно, это не окончательный раздел земли.

Глава VI

Соперничающие школы. — Социалисты-революционеры и коммунисты.

Сначала все это доходило до меня в виде разрозненных фактов, которые постепенно стали складываться в общую картину. Мало-помалу стали обрисовываться контуры и вся картина приобретать все большую яркость.

Мне стала ясна происшедшая земельная революция — с крестьянской точки зрения. И, кроме того, мне стала яснее и более отдаленная эпоха — эпоха продолжительной и мрачной борьбы между крестьянином и барином. Я вспомнил о том, что я слышал или читал о полулегендарной личности Стеньки Разина, разбойника в глазах помещика, героя в глазах крестьянина, что-то похожее на английского Робин Гуда; о местных мятежах, убийствах помещиков в период крепостного права; об освобождении крестьян от крепостного права в 1861 г., на которое никак нельзя смотреть только как на благодеяние, так как этот акт сопровождался сокращением крестьянского землевладения, что напоминает историю крестьянского землевладения в Англии; затем о различных попытках провести реформы в недавнее время; о сельскохозяйственных забастовках и суровых подавлениях их: о партии социалистов-революционеров, которая так искусно играла на старом местном деревенском патриотизме, хотя и пользуясь при этом фразеологией современного социализма; и, наконец, о кульминационной точке, достигнутой в 1917 и 1918 г.г., когда, наконец, рухнула лавина.

Большой и продолжительный спор возник о том, как поступить с конфискованной землей. У меня был интересный разговор на эту тему с военным комиссаром другой деревни Пестрявки. Он рассказал мне, что спор шел относительно «социализации» и «национализации». Социалисты-революционеры отстаивали социализацию, разумея под нею захват деревнею (или «общиною», как они говорили) всей помещичьей земли, не заключая при этом никакого договора с центральным правительством. Каждая община должна решить, как захватить землю, как распределить ее, как обрабатывать ее. Идеалом социалистов-революционеров была «свободная трудовая община», и они верили в «самопроизвольное» действие.

Наоборот, коммунисты, по словам моего знакомого комиссара, требовали национализации. Они понимали, что вопрос о снабжении городов продовольствием был тем вопросом, от которого зависела судьба революции. Они сознавали, что деревня могла голодом принудить городское население к покорности, разве только это последнее сумеет принять решительные меры самозащиты. Поэтому коммунисты верили в советские хозяйства, образованные в наиболее благоустроенных старых помещичьих имениях, которые управлялись бы из центра наподобие государственных фабрик и заводов. Эти хозяйства должны были, кроме того, служить образцом для крестьян, знакомя их с научными методами ведения сельского хозяйства. Коммунисты думали, что крупные хозяйства окажутся сильнее мелких. Они верили в деревенские товарищества и другие кооперативные учреждения, которые будут получать машины и другие нужные им вещи в обмен на пищевые продукты, и в общем настаивали на праве центрального правительства вмешиваться в дела деревни. В меньшем масштабе они пропагандировали «советские полосы» в каждой деревне, чтобы обеспечить продовольствие для городов. Что же касается распределения земли по количеству душ, то справедливо ли это, раз населенно деревни непрерывно меняется и постоянно являются новые пришельцы?

Глава VII

Комитеты бедноты. — Как в деревне Озеро началась классовая борьба.

После того как летом 1918 г. произведен был раздел земли, в истории деревни произошло событие, относительно которого, должен сознаться, мне не все ясно. Мне кажется, я подошел здесь к вопросу, в котором мой друг Емельянов, является недостаточно беспристрастным свидетелем. Речь идет о так называемых «комитетах бедноты».

По его словам, в июне 1918 г. вышел декрет, на основании которого должны были образоваться Советы деревенской бедноты, которые, помимо выполнения обычных советских функций, должны были следить за сбором продовольствия для городов. В то время производилась специальная реквизиция продовольствия у богатых крестьян. Имелось в виду обезопасить Советы от влияния на них «богатых» крестьян. Устроена была деревенская сходка, на которой прочитан был список кандидатов в «комитет бедноты». Желавшие быть избранными в комитет помещали свое имя в список. По мере того как прочитывался список, каждый кандидат подвергался обсуждению, и некоторых вычеркивали из списка, не считая их «бедными». Голосование происходило путем поднятия рук. Всего было избрано около сорока; президиум был составлен из трех лиц, а председателем комитета избран Четвергов (тот самый, который во время моего пребывания был председателем Совета). Комитет просуществовал некоторое время, но он «не понимал своих обязанностей». Через несколько месяцев (в ноябре 1918 г.) он был распущен. Снова вступил в свои права обычный Совет.

Так рассказывал Емельянов. Он не любил говорить об этом. Мне пришлось потратить много времени, чтобы выкачать из него и это немногое. О комитете он говорил с презрением, что было необычно для него.

Не в этой истории была и другая сторона, о которой я узнал от других.

Летом 1918 г. вследствие контрреволюционных выступлений и нападений извне республика переживала тяжелый кризис. Судьба советского правительства зависела от того, будет ли продовольствие для городского населения. Запасы хлеба находились у «богатых» и «средних» крестьян, но они не выпускали их из рук. Что было делать? Решено было апеллировать против этих элементов к «пролетарской» части в каждой деревне — к «деревенской бедноте».

Мне очень жаль, что я не познакомился лучше с этой категорией деревенского населения. Двух или трех лиц из этой категории я навестил в их домах, состоявших большею частью из одной комнаты и построенных из земляных кирпичей (саман). Меня сопровождал Емельянов. Он держал себя с ними несколько свысока: так держит себя фермер в доме рабочего. А они, наоборот, были приветливы.

До сих пор, как мне кажется, деревня была расколота надвое: на одной стороне стоял класс помещиков, на другой — все крестьяне. Теперь произошло деление на классы внутри самого крестьянства: на одной стороне стояли «бедные» крестьяне, на другой — «средние» и «богатые».

Социалисты-революционеры, являвшиеся в то время господствовавшей партией в Самарской губернии, проводили политику, предполагавшую единство интересов всех крестьян. Поэтому они восставали против «комитетов бедноты».

Коммунисты, наоборот, утверждали, что такая политика привела бы к созданию из среднего крестьянства деревенской буржуазии и к еще большему, чем когда-либо, упрочению частной собственности. Они говорили, что в ее результате получилось бы то, что «богатые» и «средние» крестьяне стали бы эксплоатировать «деревенскую бедноту» и, что хуже всего, что городам не удалось бы получить хлеб из деревни, кроме как на самых тяжелых условиях. Но их словам, только деревенская беднота имела те же интересы и те же чувства, как городской пролетариат.

Глава VIII

Посетители. — Молокане. — Стопятилетний старик. — Киргиз — лошадиный пастух. — Обаяние крестьянина.

Как только разнеслась весть обо мне, я сделался предметом всеобщего внимания. Один или два посетителя явились ко мне на другой день после моего приезда в деревню, а затем стали приходить сразу по два и по три человека. Благодаря этому мне не надо было самому, выходить из дому. В большой комнате Емельяновского дома у меня создалось нечто вроде приема.

Никто не знал, зачем я к ним приехал. Моему объяснению, что я приехал для того, чтобы посмотреть, как живет народ в России, — очевидно, невозможно было верить. Чтобы человек совершил трудное путешествие в Россию, в течение трех дней ехал по Волге, два дня без остановки скакал через степь и, в конце концов, остановился на неделю в деревне Озеро — для того только, чтобы посмотреть, как живет народ в этой деревне, — это было слишком невероятно. Но хотя они не верили мне, они были слишком вежливы, чтобы сказать мне об этом. Впрочем, их не особенно смущал этот вопрос. Им был интересен самый факт, что приехал человек из Англии по причине, лучше всего известной ему самому, и вот он теперь тут и на него можно смотреть.

Больше всего польстило мне отношение ко мне одного человека, который приехал из соседней деревни, отстоящей от Озера на шесть миль.

— Почему вы приехали ко мне? — спросил я.

— Я приехал, — сказал он с самой приятной улыбкой на своем чрезвычайно обросшем лице, — ибо написано: когда ты услышишь об умном человеке, пойди и постучись в его дверь.

Это был баптист или «духовный христианин». В Самарской губернии находится много различных сект.

Любопытно, что наши разговоры часто сворачивали в религиозную сторону. Я помню один разговор с Емельяновым и двумя другими крестьянами. Сначала мы говорили о том, что мало паровых тракторов, а в конце зашла речь о том, были ли у Марии дети после Иисуса. В той или иной форме религия всегда на уме у крестьян. Сам я больше всего интересовался политикой, но, несмотря на мои усилия направить беседу в эту сторону, она очень часто через некоторое время сворачивала в указанном направлении.

Говоря о сектах, я должен упомянуть о наиболее интересовавшей меня секте — молоканах. Почти половина жителей деревни принадлежала к этой секте. Богослужение здесь почти такое же, как у квакеров, и называется «молитвенным собранием». Я был на одном таком собрании в полдень в воскресенье. Большая часть времени прошло в молчании; немного читалось из библии, пропели молитву, прочли два или три импровизированных обращения к богу. Повел меня на это собрание мой друг Феврон, принадлежавший к этой секте. Я сидел рядом с ним за длинным столом на почетном месте. В этом было мало демократизма, но мне кажется, что хотя теперь он уже не был помещиком, религиозная община, к которой он принадлежал, все еще не забывала его прошлого.

Он сказал мне, что секта ведет свое начало с 1780 г. и что ее раньше жестоко преследовали.

Власти часто силой отбирали у молокан детей и помещали их в монастыри. Во время войны, по его слотам, многие из молокан отказывались по убеждению от военной службы. Два его сына были освобождены от военной службы во время войны; один был учителем, другой работал в госпитале. Но во всяком случае только после революции был опубликован совершенно определенный декрет по поводу отказа от военной службы по религиозным убеждениям; декрет освобождал от призыва тех, кто мог доказать, что он был антимилитаристом до войны.

Феврон повел меня к одному в высшей степени замечательному старику, по имени Родион. Он тоже был молоканином, и говорили, что ему было 105 лет. Он производил впечатление совершенно здорового человека; по крайней мере, его слух был в отличном состоянии. Он был одет в длинный белый кафтан и высокие сапоги. Жил он как патриарх большой семьи. Как и у Феврона, у него много всякого рода потомков, притом еще больше, чем у Феврона. Когда я вошел к нему, он сразу сказал мне: «вы, может быть, думаете, что вы чужой здесь. Но это неверно, ибо мы сыны одного отца». Он просил меня передать привет и любовь квакерам. «Мы все знаем здесь квакеров, — сказал он. — Квакеры всегда говорят правду. Они друзья России». Следует здесь прибавить, что в Волжском районе чрезвычайно смешаны и народности, и религии. В других деревнях, в особенности в Симбирской и Казанской губерниях, я встречал не только татар, башкир и мордву, но и чувашей и черемисов, принадлежащих к той же расе, что финляндцы на Севере и болгары на Юге. В самом же Озере, насколько я помню, я встретил только одного человека, принадлежащего к чужой расе. Это был киргиз из азиатских степей. Как мне сказали, он был «лошадиным пастухом». Его нанимали сторожить большие табуны лошадей, которых выгоняли в поле, и он неделями жил с ними — один, вдали от людей. При взгляде на него казалось, что он прирос к седлу. Он был низенького роста и скорее ковылял, чем ходил; черты лица были у него в такой степени монгольские, что более типичного монгола я не видал. Цвет лица у него был такой же темный, как у краснокожего индейца. Лицо его всегда было покрыто мелкими капельками нота, и при взгляде на него казалось, что он очень не любит умываться. Но замечательнее всего было, то, что мой друг Емельянов не чувствовал никакой расовой антипатии против него. Я помню, как он и киргиз сидели на корточках спиной к стене на маленьком крыльце, на котором я обычно спал, выкуривая одну папироску за другой и разговаривая друг с другом, как равный с равным.

Читателю, может быть, было бы скучно, если бы я стал передавать многие из моих бесед. Но только благодаря беседам я мог заглянуть в душу этих людей, так мало похожих на тех, с кем мне до сих пор пришлось входить в общение. В некотором смысле они были — воплощенная простота. Некоторые из них умели читать и писать. Они плохо знали обо всем, что лежало за пределами их деревни, ибо газеты редко проникали в деревню. Но их никак нельзя назвать глупыми. Они очень любят спорить и нельзя сказать, чтобы они не умели спорить. Их замечания всегда дельны и метки.

И затем, они отнюдь не грубы; наоборот, они отличаются мягким характером. Это доказывается не только тем, что они были вежливы с иностранцем, но и тем, что внутри семьи, насколько я мог, судить, царила гармония, и что друг с другом они были чрезвычайно приветливы.

Правда, в моменты раздражения иногда бывают вспышки свирепой жестокости. Но, с другой стороны, они всегда готовы помочь друг другу или поделиться с другим, и в этом они гораздо выше западных народов с их холодной и рассчитанной благотворительностью.

Конечно, было бы нелепо, если бы я, после такого короткого пребывания среди них, стал бы делать обобщения и подводить итоги. Психология волжского крестьянина остается для меня закрытой книгой. Но я все же чувствовал, что где-то глубоко у них таится скорбь, которая проистекает (по мнению некоторых авторов) от пессимизма, который реальнее и глубже заложен в них, чем мы, европейцы, можем себе представить.

Как странно, что на их языке сбор урожая обозначается словом страда, т.е. страдание. Это, конечно, кое-что значит. Значит, этот народ в течение многих поколений привык уже к тяжелой, изнурительной работе во время сбора урожая, — совсем не так, как у нас, на Западе, где это носит радостный праздничный характер.

На деревенских улицах в теплые летние ночи там и сям собирались обычно три-четыре группы с балалайками. Тут разговоры перерывались музыкой и обратно. Но вдруг возникала страшная ссора.

Безобразные, злые голоса оглашали воздух, и трудно было верить, что не дойдет до драки. Так продолжалось пять, быть может, десять минут.

Но вдруг крики прекращались, и наступала короткая пауза. Потом снова среди ночи раздавались звуки балалайки.

Глава IX

«Ни керосина, ни спичек, ни жиров». — Пророчество о наступлении голода. — Сельскохозяйственные коммуны. — Безбожники ли они? — Мнение Емельянова.

Я хорошо помню одного старика, который сражался в русско-турецкой войне в 1878 г. Звали его Даниилом Ефимовичем Сазоновым. Он много говорил о разорении, причиненном войной, причем он разумел при этом не только мировую войну, но и все те войны, которые она вызвала и которые еще не кончились в тот момент, когда он со мной говорил. «С кем бы я ни встретился, — сказал он, — все говорят мне о сыновьях и о братьях, далеко отсюда — в Польше, в Германии, в Финляндии, на других границах. Нам приходится обрабатывать землю для семейств солдат, которые сражаются на разных фронтах.

«Но все же, бог был милостив к моему сыну. Он был в плену в Англии. Англичане обращались с ним великолепно. Никогда он так не ел, как там».

Я спросил его, как он живет в Озере.

— Здесь нет ни керосина, ни спичек, ни жиров, — ответил он.

— Но зато у вас есть земля, — сказал я.

— Это верно, но мне от нее мало толку. Наш Совет берет у нас то одно, то другое. Если он не берет продукты, он заставляет нас явиться с лошадью и телегой и возить что-нибудь. В этом году недовольства больше, чем в прошлом году.

— Кроме того, сейчас плохое время, а впереди будет еще хуже. Приближается голод. Пророк Езекииль говорил: «я превращу мою землю в камень». Это пророчество сбывается сейчас. В этом году земля не такая рыхлая, как прежде; она точно в камень превращается. Это плохо скажется на урожае ржи. Земля не уродит.

Наш разговор перешел на сельскохозяйственные коммуны, которые Совет старался насаждать.

— Народ боится их, — сказал он. — Он не понимает их, считает, что они против бога. Дело в том, что коммунистическая партия против бога, а они думают, что коммуны и коммунистическая партия имеют много между собою общего.

— Это верно, что коммунисты убеждают народ не ходить в церковь. Тут они делают большую ошибку. Это все равно, что отнять грудного ребенка от груди. Они отказываются платить жалованье священникам, ставя их в зависимость от прихожан. Это делает их положение очень трудным. Даже здешние сектанты помотают бедным старым попам, думая, что так надо. В прежние времена секты подвергались как раз такому же проследованию со стороны церкви.

— Коммунисты слишком торопятся и только приводят народ в смущение. Они хотят, чтобы народ пошел вперед, а сами отпугивают его назад. Это все равно, что погонять лошадь и в то же время тянуть ее назад.

— Я знаю, что то, что говорит народ, неверно. Сельскохозяйственные коммуны не имеют ничего общего с религией. Они хороши, когда работают. Но в том-то и дело, что в них трудно работать. Одна из таких коммун находится в двадцати верстах отсюда. У них там два паровых трактора. Но они постоянно ссорятся между собой. Один говорит: «чья это лопата?» Другой: «я не знаю, чья она». Каждый жалуется на то, что сосед его ничего не делает. Артель гораздо лучше, чем коммуна. Там, хотя все работают сообща, у каждого есть кое-что свое собственное.

Емельянов лучше относился к сельскохозяйственным коммунам, чем Сазонов. «Старик прав, — говорил он. — Все думают, что коммуны, против религии. Но это смешно. Коммуны очень хорошая вещь».

— А какая выгода от них? — спросил я.

— Теперешняя система, когда у каждого человека несколько длинных полос, дурная система. Если кто-нибудь не вспашет своей полосы, на ней разведутся суслики, а это повредит всем его соседям. В Пестрявском поле много невспаханных полос. Они испортят весь урожай. Это совершенно невозможно в коммуне. Но если парод не настолько развит, чтобы работать в коммунах, пусть устраивают трудовую артель. И когда-нибудь народ додумается до этого. Они построят себе новую деревню и будут жить поблизости от своей земли.

Глава X

Коммунисты. — Военный комиссар. — Коммунистическая партия в деревне Озеро. — Колчак или советское правительство? — Выбор, который сделали крестьяне.

Старик, о котором, я выше говорил, очень недружелюбно отзывался о коммунистах, особенно — об их местной разновидности.

— Много ли среди крестьян коммунистов? — спросил я его.

— Какие это коммунисты! — воскликнул он. — Пока они страдали от малоземелья и надо было отнять землю у помещиков, — тогда они, конечно, были коммунистами! Практические коммунисты! Теперь, когда они получили землю, они уж не коммунисты. Все они коммунисты, когда надо брать, когда есть что получить.

— Если бы, — прибавил он после некоторого раздумья, — все были настоящими коммунистами, было бы очень хорошо. Истинный коммунист тот, кто отдаст свою одежду другому. Наши коммунисты говорят вам «товарищ», но они в большинстве случаев коммунисты только на словах, а не на деле. Они говорят: все люди равны, — но как бы там ни было, этого равенства нет. Что вы скажете о таком человеке, как наш милиционер? Он на днях побил мальчика за какой-то пустяк. Хороший коммунист!

Я не доверял всем этим рассказам и потому старался ближе узнать официального представителя господствующей партии — военного комиссара. Впервые я встретился с ним в доме Феврона, у которого, как я сказал, была реквизирована комната для канцелярии комиссара. Конечно, нормальным правительственным органом является деревенский исполком, но, по-видимому, во время пребывания моего в деревне, военный комиссар имел крайне широкие полномочия и в некоторых случаях мог даже отменять постановления исполкома.

Эти столкновения между представителями власти удивляют русских гораздо меньше, чем англичан. Мы, англичане, обыкновенно думаем, что каждая власть имеет свою собственную сферу действия, не затрагивающую чужой сферы. Но в России это отнюдь не считают обязательным. Здесь одно ведомство может иметь полномочия, нарушающие полномочия другого ведомства, и очень часто совершенно невозможно точно ответить, к какому именно ведомству относится то или другое. Кроме того, в связи с широкими полномочиями военного комиссара, надо вспомнить, что Самарская губерния была еще под особым военным наблюдением, что на ее территории в 1918–1919 г.г. шла тяжелая борьба с чехами, о Колчаком и с разбойничавшими казаками.

Военный комиссар, по фамилии Каребкин, был сравнительно молодой человек, с свежим, гладко выбритым лицом, с военной выправкой и в то же время скромный на вид. Он был родом из этой деревни и был счастливым обладателем сада, в котором росло много фруктовых деревьев. Развел этот сад его отец. Как предприимчивый человек, он устроил деревянное сооружение с насосом, с помощью которого он брал из соседнего озера воду для сада. Каребкин пригласил меня однажды к нему на чашку чая. Мы — было еще два молодых коммуниста — сидели в саду, которым он с полным правом гордился, в чем-то вроде сарая, открытом с одной стороны. Нас окружало густое облако комаров и мошек, но он предлагал мне одну за другой папиросы, которые он делал из так называемой махорки, растения, имеющего малое сходство с табаком, но дающего едкий дым, не подпускающий комаров.

Каребкин рассказал мне о своих разнообразных функциях. Он был назначен военными властями и заведывал всеми военными делами — мобилизацией, дезертирами, помощью семьям красноармейцев, составлением отчетов, покупкой лошадей и так далее.

Но его функции были гораздо шире. Он имел также «политическое наблюдение» над всею волостью, к которой принадлежало Озеро. Он был местным организатором коммунистической партии.

В качестве такового он устраивал спектакли и развлечения, которые составляли часть ее пропаганды; (я был поражен, как им хорошо удалось устроить любительские спектакли в нескольких деревнях.) Кроме того, он был председателем комиссии по борьбе с эпидемиями.

Наконец, он имел голое в распределении земли. Сначала землю распределял Совет. Но предполагалось, что комиссар знал конституцию и все декреты. Если Совет, по его мнению, действовал в противоречии с декретами, он предлагал изменения; если деревенский Совет не соглашался с ним, он передавал все дело в уездный Совет.

Каребкин сказал мне, что в Озере имеется семь членов коммунистической партии. В числе этих членов была дочь священника. Все члены Совета, кроме председателя, были беспартийными.

Эти коммунисты составляли маленькую группу активных пропагандистов. Они смотрели на себя как на закваску в большой инертной массе и признавали, что их задача имеет трудности. По-видимому, они много работали, чтобы внести жизнь в деревню.

Каребкин произвел на меня впечатление человека не только умеренных взглядов, но и человека с умом и тактом. Из всех, кого я видел в Озере; он по всему своему складу был больше европейцем, чем кто-либо другой, и нам с ним легче было понять друг друга, чем с кем-либо другим.

Военный комиссар в другой деревне отличался гораздо большей пылкостью, чем Каребкин. «В наших школах прекрасная программа, — сказал он. — В нашем коммунистическом клубе тридцать четыре члена. В нашем союзе коммунистической молодежи сорок членов. Наша работа идет вперед».

Насколько я могу судить, крестьяне признавали, что они многим обязаны советскому правительству в земельном вопросе; они одобряли принцип равенства; они часто говорили, что «истинный» коммунист — идеал человека. Но они горько жаловались на отсутствие у них самых необходимых вещей, на принудительные сборы и на непрерывно сыпавшиеся на них декреты, которые часто трудно было понять. Они считали правительство ответственным за все это зло, и их раздражало, что горожанину отдавалось предпочтение перед крестьянином.

Но, несмотря на все это, когда представился случай сделать выбор между Колчаком, с одной стороны, и советским правительством, с другой крестьяне, по-видимому, сделали выбор без долгих колебаний.

Они не захотели восстать на помощь «спасителям России». Этим они показали, на чьей стороне их симпатии. Они были за революцию; а в данный момент революцию олицетворяла советская власть. Они ворчали и бранили ее; но когда представился случай опрокинуть ее, они сказали «нет».

Глава XI

Недостаток в мануфактурных товарах. — Правительственная лавка. — В семейной бане.

Я уже упомянул о старике, который, подводя итог минусам современной жизни, указал на отсутствие керосина, спичек и жиров. Все без исключения, с которыми я разговаривал, жаловались на это оскудение, но называли при этом различные продукты, и объяснялось это оскудение различным образом. Во всяком случае в этом заключалась главная жалоба, но жаловались также, хотя и не так сильно, на постоянное вмешательство правительства.

Я уже привык, что в начале почти каждого разговора делался перечень целого ряда продуктов, которых нельзя было получить. Какие при этом назывались продукты, зависело от того, в чем особенно нуждался говоривший, и от его профессии. Я перечислю сейчас эти продукты. Чаще всего упоминались плуги, косы, шины, гвозди; керосин, парафин, мыло, жиры, стекло, мануфактура, сапоги, бумага. Очень часто указывалось на отсутствие лекарств. Мне говорили, что у врача в Озере «ничего не было, кроме термометра». Особенно жаловались на отсутствие соли, так как, по словам крестьян, ее можно было получить поблизости (около Уральска), и необходимо, чтобы правительство разрешило им поехать туда добыть нужную им соль.

Деревня на каждом шагу страдала от недостатка в этих товарах. То, что было, можно было приобрести в правительственной лавке. Прежде эта лавка принадлежала потребительскому обществу «Самопомощь». Это название еще сохранилось, но фактически лавка эта стала правительственной. То, что имелось в этой лавке, получалось из центральной районной лавки в Пестрявке, а эта последняя снабжалась центральным продовольственным комитетом Самарской губернии.

По декрету в марте 1919 г., как мне сказали, каждый получил право на приобретение товаров из этой лавки, и прежние паи были уничтожены.

Однажды мне пришлось проходить мимо лавки, куда только что привезли новый запас товаров. Лавка была битком набита народом; снаружи ожидала возбужденная толпа. При выходе из лавки каждого покупателя его окружали со всех сторон, причем у всех было страстное желание узнать, что было куплено и по какой цене. Выходившие из лавки уносили с собой сапоги, башмаки, точильные камни, перчатки для грубой зимней работы и т.д., но еще чаще это были предметы меньшей важности — чашки, чайники, ложки и т. д. Самых необходимых вещей было катастрофически мало.

После одного жаркого дня вечером была устроена семейная баня.

Я думал, что русский крестьянин живет в грязи. Но хотя в доме он не умеет устроить чистоту, но очень старается держать в чистоте тело. В каждом доме в глубине двора выстроена круглая мазанка, а в ней имеется печь и большой котел. Емельянов сказал мне, что почти все моются в бане раз в неделю, а то и два раза. Иногда еще чаще, если крестьянин занят грязной работой.

Я спросил его, не могу ли и я выкупаться. «С великим удовольствием, — ответил он. — Но Марья (его жена) как раз сегодня стрижет овец, и она сейчас в бане. Но это не беда: поблизости живет моя замужняя дочь. Пойдемте к ней, и вы вымоетесь в ее бане».

Дом его дочери был в расстоянии ста шагов на противоположной стороне улицы. Печь уже была затоплена. Она подвела меня к двери бани и поставила на пол ведро с холодной водой. Больше всего меня поразило то, что, извинившись в отсутствии мыла, она дала мне жестянку, в которой была кварта молока. «Это почти заменит мыло, — сказала она. — Поливайте из этой жестянки на голову и натирайте молоком тело».

Одна мысль о такой растрате драгоценной жидкости, отсутствие которой мучительно чувствовалось детьми в Москве, сначала казалась оскорбительной. Это значило бы позволить себе роскошь, вроде той, в какой утопали в последнюю эпоху Римской империи. Но затем я рассудил, что молоко это никак нельзя было бы отправить в Москву или даже в Самару, и потому решил воспользоваться им для мытья.

В большом котле уже кипела потихоньку вода. Около котла была устроена полка на высоте четырех футов от земли. Было нестерпимо жарко. Согласно полученным мною инструкциям, я должен был запереть дверь, вылить на раскаленные кирпичи побольше воды, влезть на полку в самую гущу пара и там еще хлестать себя березовым веником, чтобы было еще горячее. Если бы я попробовал выполнить эту инструкцию, сомневаюсь, остался ли бы я жив и смог ли бы я рассказывать сейчас об этом. Я не сделал этого. Я остался внизу и не закрыл двери. Дочь Емельянова была все время поблизости, не притворяясь, что она не видит, что происходит внутри, но делая это с совершенной простотой и натуральностью.

Глава XII

Хлебная разверстка. — «Почему вы не платите?»

Выше я упомянул, что постоянное вмешательство правительства вызвало сильный ропот. Тяжелее всего были всякие правительственные поборы натурой, которые (в теории) должны были распространиться только на излишки, оставшиеся после удовлетворения собственных нужд крестьян.

Вот что получило в том году государство от деревни Озеро в виде продуктов и услуг:

1) Принудительные сборы хлеба для гражданского населения — 36 000 пудов.

2) Принудительные сборы овец и сена для армии.

3) Добровольные сборы для разных целей.

4) Мобилизация труда, лошадей и телег для перевозочных целей.

Общая сумма принудительных сборов с каждой деревни определялась районным продовольственным комитетом в Пестрявке. Сборы производились деревенским Советом. Собранные продукты направлялись в Пестрявку (в пятнадцати милях от Озера), а иногда в Самару (шестьдесят миль). Всего на Озеро было наложено 50 000 пудов; значит, собрано было несколько меньше. Недавно поступило требование собрать весь остающийся запас хлеба, оставив только по три пуда на душу до следующего урожая. Расплата за хлеб производилась по твердым ценам: за пшеницу платили по 44–49 рублей за 1 пуд, за рожь — по 34 рубля за пуд; за сено — по 12 рублей за пуд. (Лошадей военные власти покупали непосредственно и платили рыночные цены. Я сам видел, как лошадей покупали за 80–180 тысяч рублей. Сидя на ступеньках дома Феврона, я видел, как около сорока красноармейцев с командиром пришли покупать лошадей).

Те деревни, которые полностью и своевременно исполняли все полагающееся, вознаграждались тем, что им оказывалось предпочтение при распределении мануфактуры.

Самарская губерния считается хлебной губернией, поэтому ожидалось, что она пошлет значительный избыток; этим объясняется, почему к ней предъявлены были такие большие требования.

Я часто старался доказать правоту городов.

— Вы не видели, что сейчас делается в породах, — говорил я. — Если бы вы видели, как там истощены люди, вы охотно отдали бы свой хлеб.

— Да, да, мы готовы отдать, — говорили они обыкновенно. — Когда они просят нас пожертвовать для голодающих, мы даем. Недавно сюда приезжал комиссар из Москвы. Он созвал народ на сходку и произнес речь. Он просил помочь детям. Все тогда дали.

— Но не только дети, все горожане голодают —  совсем не так, как вы.

— Мы это знаем. Но они слишком много просят, а это неразумно. Кроме того, они всегда не вовремя приходят.

— Но зато ведь вам не приходится платить налогов, как прежде.

— И это верно. Но мы хотели бы, чтоб нам позволили свободно продавать наш хлеб. Если бы нам это позволили, мы бы хорошо предали хлеб — не за жалкие сорок-пятьдесят рублей, а за тысячи рублей.

В Озеро принудительные сборы хлеба ни разу не вызвали тех столкновений с военной властью, о которых мы так много читали в газетах. Мне рассказывали, что в одной из соседних деревень дело дошло до столкновения, и несколько крестьян было убито. «Грязное было дело», — прибавил рассказчик.[2]

Глава XIII

Заседание деревенского Совета. — Потерянная квитанция. — Председатель Совета.

Мне посчастливилась однажды вечером присутствовать на заседании деревенского совета. Зрелище было поучительное и в то же время полное комизма.

Главный вопрос, волновавший всех присутствовавших на собрании, заключался в следующем: Некоторое время тому назад в уездный город Пугачев были отправлены овцы, приходившиеся по разверстке на деревню Озеро. Крестьяне уверяли, что они послали сверх требуемого количества еще тридцать семь овец. Теперь требовалась новая партия овец, причем власти не принимали в расчет упомянутых выше тридцати семи овец. Чтобы разобрать это дело с местным Советом, в деревню приехал комиссар. К нему отнеслись с недоверием, но и со страхом. Я видел, как в отношении к нему крестьян выражался конфликт между узким патриотизмом деревни, с одной стороны, и в высшей степени рациональной, но не встречавшей сочувствия централизацией — с другой.

Дом Совета представлял одноэтажное здание, состоящее из трех комнат. В дом этот вели деревянные ступени. На перилах, устроенных по обе стороны этих ступеней, всякий раз как обсуждался какой-нибудь интересный вопрос, сидело столько людей, сколько могло на них поместиться. Тут шел горячий разговор, в то время как я и Петров входили в дом. Но еще гораздо больше было возбуждения в комнате, где происходило заседание Совета.

Вдоль трех стен были скамьи, и на одной из них мы кое-как уселись. В углу за столом сидел председатель Совета, налево от него сидел комиссар. Из присутствовавших большинство стояло. Комната была битком набита, было страшно жарко. Комиссар, спокойный и сдержанный, со своей сумкой с бумагами, напоминал мне солиситора в английском уездном суде. Его аргументация была простая. «Если вы отправили этих овец, — говорил он, — у вас должна быть квитанция. Предъявите ее». Все заволновались и смутились. Квитанции не было. Председатель лично обыскал ящики стола и шкап. Одни говорили, что квитанция потеряна, другие — что ее и не было.

Возникли горячие прения. Кроме двадцати двух членов Совета, присутствовала и посторонняя публика, которой разрешено было говорить. Каждый говорил, когда наступала его очередь, при этом порядок был полный и дебаты велись самым деловым образом. За одним предложением следовало другое, за одной поправкой — другая. Некоторые предлагали уступить и отправить требуемое количество овец. Другие — отправить требуемое количество, минус тридцать семь. Наконец некоторые предлагали послать депутатов для защиты интересов деревни. Температура все более и более повышалась, воздух все больше и больше портился. Было уже около 10 вечера, и не предвиделось конца дебатам. Я предложил Петрову незаметно удалиться. Он согласился со вздохом облегчения, и я до сих пор не знаю, чем кончились дебаты.

Вот любопытный образчик тех функций, которые приходится выполнять Совету. Я как-то встретил председателя с озабоченным лицом и торопящегося куда-то. Только что из народного комиссариата здравоохранения прибыл комиссар с поручением собрать медицинские травы. Председатель принялся деятельно разыскивать беженцев, принадлежавших, вероятно, к той большой армии беженцев с польской границы, эвакуированных во время войны на Волгу. Так как эти люди не были ничем специально заняты, их можно было употребить на собирание трав.

Председатель Четвергов был человек низкого роста, широкоплечий, с рыжими волосами и бородой; и с круглой головой, которая всегда несколько выдавалась вперед. Он произвел на меня впечатление глупого, но упорно преследующего свою цель человека. Легко было представить себе его в роли насадителя комитета бедноты, упрямо тупо исполняющего данное ему поручение.

Глава XIV

Школьный учитель. — Священник. — Плата, попавшая не по адресу.

Как-то раз я сидел у школьного учителя и пил чай.

В главной комнате его дома находилась школа, напомнившая мне английскую деревенскую школу сто лет назад, как она изображена Джорджем Морландом и другими живописцами. Так как потом занятий в школе нет, скамейки были сдвинуты и заполняли около половины комнаты. В комнате, в которой мы сидели, висела люлька, а в ней находился ребенок учителя. К люльке была привязана веревка, чтобы ее можно было качать, не трогаясь с места.

Как и все, занятые преподаванием, школьный учитель жаловался на недостаток книг, учебных пособий и учителей. «Можно ли при таких условиях ждать, что дети будут учиться? У меня их учится только сто шестьдесят пять (всего в школьном возрасте имеется детей в деревне около 700.) Не стоит и звать их в школу. Кроме того, у многих из них нет сапог».

Но, в противоположность крестьянам, учитель не обвинял правительство в недостатке во всех этих нужных ему вещах.

— Правительственная программа очень хороша, — сказал он, — но она только на бумаге. И это не потому, что они не хотят: они не могут. Им приходится приглашать учителей и учительниц без всякого образования.

— А что стало с старой церковно-приходской школой?

— О ней нельзя сказать много хорошего, но все же лучше даже такая школа, чем ничего. Я думаю, правительство ошибается, что закрывает такие школы. Но были, кроме того, земские школы. И они закрыты. Теперь остались школы одного только типа, так называемые «трудовые школы». Все они находятся в ведении комиссариата народного просвещения.

— А что, обучение обязательное?

— Нет, но к этому идет.

— А когда войдет в силу новая программа?

— Не знаю; знаю только, что они заварили кашу. Здесь должно было бы быть пять учителей, а их только два. В этом году детей в школе меньше, чем в прошлом году. Но все же их больше, чем до революции.

— А как обстоит дело с внешкольным образованием?

Он улыбнулся.

— Это тоже еще только будет. Все это только на бумаге. Таких курсов для взрослых много в городах, но и там это дело в самом начале. А здесь ничего такого нет.

Попрощавшись с школьным учителем, я пошел домой и по дороге встретил священника или «попа». Он устало шел по пыльной деревенской улице и нее на плече грабли. На нем была широкополая шляпа; в остальном он ничем не отличался от любого мирянина. Он был в длинном светлом пальто и в высоких сапогах. Он возвращался по окончании трудового дня со своего участка, который он, со времени революции, обрабатывает как и всякий другой крестьянин. Это был приветливый, радушный старик и ничем не отличался от крестьян.

Он был настолько добр, чти навестил меня потом в доме Емельянова. «В старое время, — сказал он, — на моих руках была единственная школа в деревне, и у меня было почти столько же учеников, сколько в теперешней школе. Но советской правительство не доверяет духовенству».

В своих религиозных взглядах он был довольно либерален. Емельянов объяснял это тем, что кругом жило много сектантов, а может быть, это можно объяснить также тем, что, как я уже упомянул, эти сектанты помогали обедневшим православным священникам. Он убеждал народ читать библию, хотя очень мало кто это делал, за исключением молокан.

Я спросил его, какого он мнения о Толстом. Он ответил с раздражением в голосе: «Не могу понять, почему о нем так много говорят. Ведь, о чем он писал, он просто взял из евангелия».

Интересно, что дочь священника была одним из членов весьма незначительной коммунистической группы в Озере. Она жила в Самаре, где изучала медицину.

Рассказывая о священнике, не могу не вспомнить об одном маленьком инциденте, имевшем место в церкви. Как-то утром, около 7 часов, я забрел в церковь, чтобы посмотреть, не происходит ли там что-нибудь. Происходили крестины ребенка; — обряд совершался в темном углу церкви. Когда обряд кончился, и мы стали протискиваться из церкви, стоявший около меня человек, несколько волнуясь, остановил меня и сунул мне в руку целую пачку бумажных рублей. Когда прошел первый момент удивления, я понял, что случилось. Это был крестный отец ребенка. Он принял меня за пономаря или кого-либо в том же роде, которому он хотел заплатить за обряд. Никогда до тех пор я не чувствовал так живо, как в этот момент, что все мы принадлежим к одной человеческой семье. «Достаточно одного прикосновения природы, и вес люди становятся братьями».

Глава XV

Мой «арест и заключение в тюрьму». — Нераспечатанное письмо. — Прощание с семьей Емельянова.

В одно воскресное утро я получил из Самарской «Чрезвычайной комиссии» составленный в решительной форме приказ вернуться в Самару. Милиционер из Пестрявки, где был телеграф и телефон, привез его в Озеро, действуя на основании инструкций, полученных из Самары. Только это и было. Тем не менее этот маленький инцидент положил начало сенсационной истории о моем «аресте и заключении в тюрьму», о большевистских жестокостях и вызвал даже обмен телеграммами между комиссариатом иностранных Дел в Москве и русской миссией в Лондоне. Поэтому я расскажу, как все это случилось.

Для этого я должен вернуться к более раннему периоду моего путешествия.

Я уже упомянул о тех затруднениях, которые мне пришлось преодолеть для осуществления моего плана проникновения в глубь страны. Советские власти разрешили нам спуститься вниз по Волге, и это им, конечно, стоило много хлопот, так как нам было предоставлено останавливаться где угодно. Нам был предоставлен пароход, хотя на нем, конечно, ехало много других пассажиров — разные должностные лица, инспектора и т. д. Но при этом совершенно не имелось в виду, что кто-либо из нас вздумает отправиться в глубь страны, да притом еще без всяких попутчиков. Что касается меня, некоторая подозрительность со стороны власти была простительна. Не только казалось мало понятным мое желание предпринять, трудное путешествие, чтобы увидеть страну, случилось еще, что тот район, в который меня тянуло, находился под особым военным наблюдением, так как он еще недавно был театром войны.

Выбрал я этот район отчасти потому, это это был самый далекий пункт, куда я мог надеяться попасть, а затем потому еще, что я много слышал о нем от моих друзей квакеров, которые делали свою филантропическую работу в другой части той же Самарской губернии. Но трудно было требовать, чтобы люди в самый разгар революционной борьбы, верили таким рассказам.

Скажу кратко: мне удалось получить необходимое разрешение от генерала Балтийского, командовавшего юго-восточным или Туркестанским фронтом. Но требовалась еще одна формальность: нужно было иметь еще разрешение от Самарского Совета, или, точнее, его Исполкома, который сейчас заменяет Совет. А Исполком этот был тесно связан с Лозовским, выдающимся членом Всероссийского Центрального Совета Профессиональных Союзов. Он ехал с нами на пароходе и был против моей поездки.

Я должен был обратиться в Самарский Совет с письмом, в котором я просил дать мне разрешение. Ответ пришел вечером, за несколько минут до отхода парохода от Самарской пристани. Ответ мог содержать отказ, и в этом случае напрасны оказались бы мои старания, и потеряло бы силу разрешение военной власти. Что было делать? Надо было сейчас же на что-нибудь решиться.

Делаю сейчас признание, которое теперь, по истечении времени, не может ничему повредить, И которое простят мне и Лозовский, и председатель Самарского Исполкома, если они когда-нибудь прочтут эти строки: я сунул ответ в карман, не распечатав его.

Схватив чемодан, я еле успел сбежать по трапу, как пароход стал отходить. Лозовский был на верхней палубе и следил за мной. Он крикнул мне, что я не получил еще разрешения из Совета. Я ответил ему, что у меня было разрешение генерала. Пароход продолжал отходить. «Вы должны сейчас же вернуться в Москву», — крикнул он мне. Он приходил все в большее бешенство, по мере того, как увеличивалось расстояние между нами.

Я стоял на раскачивающейся деревянной пристани, заложив руки в карманы и стараясь принять мрачный вид. Вероятно, Лозовскому весь этот инцидент был чрезвычайно неприятен. Наконец пароход исчез из виду в сумерках, и я остался один.

После этого, как я уже рассказал в начале книжки, я очутился в деревне Озеро. Теперь понятно, почему я получил извещение, вовсе не так уж удивившее меня, требовавшее моего возвращения в Самару.

Получив это требование, я вспомнил, что у меня была бумага от Самарского Совета, которая все еще лежала нераспечатанной в моей записной книжке.

Я разорвал конверт и прочел бумагу. Как я и думал, в ней сообщалось об отказе.

Вот текст этой бумаги:

« Слушали: Прошение английского подданного гражданина Бекстона о даровании ему права временного жительства в пределах Самарской губернии. Постановлено: Принимая во внимание: 1) что мир с Англией еще не заключен; 2) что, согласно декрету Народного Комиссариата по иностранным делам, вопрос о даровании иностранным подданным права жительства в пределах Российской Социалистической Федеративной Советской Республики не может разрешаться местными властями без специального полномочия из центра; 3) что ввиду расстройства в телеграфном сообщении невозможно в течение такого короткого времени снестись с центром — прошение гражданина Бекстона отклонить ».

Вместо того, чтобы торопиться с отъездом, я посоветовался с некоторыми из моих новых знаковых. Председатель Совета Четвергов очень серьезно отнесся к делу: он чувствовал, что тут может пострадать его репутация. Он требовал, чтобы я сейчас же выехал из деревни. Наоборот, Емельянов отнесся к факту критически. Он внимательно прочитал бумагу и был за то, чтобы оставить все дело без внимания. Он совершенно правильно выставил юридический довод: я ведь не просил, чтобы мне дали право жительства; поэтому отказ в этом праве не был равносилен отказу в праве путешествовать.

Наконец, Петров предложил компромисс. Мы наймем повозку, поедем в Пестрявку, ближайшее место, где есть телеграф и телефон, и снесемся с генералом. Так мы и поступили после полудня. По приезде в Пестрявку мы нашли там две телеграммы, ожидавшие нас. Одна была от самого генерала: он настаивал на моем возможно более скором возвращении. Другая — от Самарской Чрезвычайной комиссии, в которой, очевидно, отменялось предыдущее распоряжение, ибо мне не только разрешалось, но даже предлагалось остаться в Озере, сколько я захочу! Что вызвало эту перемену, я не знаю, да это и неинтересно.

Так как генерал был со мной чрезвычайно любезен, мне не хотелось оставить без внимания его просьбу, и потому я решил уехать из Озера на следующий день (вместо того, чтобы ехать через день, как я предполагал) и направиться прямо в Самару.

Прощание было грустное. Не знаю, завоевал ли я сердца семьи Емельянова, но во всяком случае она завоевала мое сердце. Емельянов решительно отказался взять от меня денег, хотя в таких случаях обычно дают деньги. Но так как я чувствовал, что должен чем-нибудь отблагодарить за гостеприимство, я подарил Емельянову ненужный мне костюм, что было встречено криками восторга. Подарок, который я сделал его жене Марье, произвел еще большую сенсацию. Хозяйки поймут чувства Марьи, которая вот уже несколько лет страдала от недостатка мыла: я ей подарил целый пакет «Люкса».

Вся семья и многие соседи столпились около маленькой повозки, в которой Петров и я сидели согнувшись на мешках с сеном. В этих случаях всегда бывает грустно, и когда произносишь условные слова «au revoir» (что по-русски буквально значит «до свиданья»), чувствуешь, что это насмешка. Из тысячи случаев в одном возможна эта новая встреча.

Глава XVI

Проволочные заграждения. — Особенности Петрова. — Шпионили ли за мной?

Во время обратного путешествия, хотя мы ехали другой дорогой и видели другие деревни, впечатления были те же, что раньше. Пожалуй, было, бы скучно рассказывать о них.

Упомяну об одном только впечатлении, которое я поручил при виде следов гражданской войны 1918–1919 г.г., когда страну разоряли сначала чехословаки, затем Колчак и, наконец, разбойничавшие казачьи банды, воспользовавшиеся анархией, последовавшей за поражением Колчака. Об этих военных операциях я впоследствии много узнал от генерала Балтийского; а сейчас я мог только смотреть на следы этих операций в виде длинного ряда траншей и двойной линии проволочных заграждений. Насколько я мог проследить, они тянулись миль на семь вдоль гребня невысоких холмов. С некоторой точки зрения это зрелище производило еще более жуткое впечатление, чем страшные разрушения, произведенные в городах и узловых станциях северной Франции. И это понятно: как странно было видеть эту колючую проволоку в стране, испытывавшей жгучую нужду почти во всем, жаждавшей продуктов высокоразвитой европейской промышленности, в стране, в которой надо беречь малейшее человеческое усилие, чтобы употребить его на то, в чем больше всего имеется нужда. Эта колючая проволока, сделанная, может быть, в, Уоррингтоне (Ланкашир), была привезена с затратой большого количества терпеливого труда в эти далекие пустынные места. И я смотрел на нее, как она лежит здесь без всякой пользы, и даже не может сгнить, чтобы о ней забыли, и должна остаться, чтобы привести в тупик какого-нибудь русского археолога лет через тысячу.

Кроме этого, не было ничего нового, о чем бы стоило рассказывать.

Все кругом было освещено яркими лучами солнца. Это впечатление объединяет все мои воспоминания об этом периоде моего пребывания в России. Линии и краски, всегда одни и те же, кроме времени рассвета и сумерек, так запечатлелись в моем мозгу, что они уже не изгладятся из моей памяти.

Все та же безграничная степная ширь, те же бесконечные расстояния, которые уже не обманывают, как прежде, потому что к ним привык глаз. Те же безграничные пространства, окрашенные в бледно-зеленую и бледно-синюю краску, на которых изредка выделяется стальной серый цвет, когда встречаешь озеро или переезжаешь реку.

Монотонность ландшафта и безграничная ширь производят все более и более гнетущее впечатление. Некоторые мелочи, которые прежде нарушали эту монотонность, теперь уже не обращают на себя внимания, так как они примелькались. Среди этих степей испытываешь страшную грусть. Мне никогда не приходилось прежде видеть такой шири, разве только на море; но там всегда находишься в большой компании пассажиров. А тут, кроме нас с Петровым, был один только возница, согнувшийся почти в дугу, не замечавший времени и не перестававший грызть подсолнухи.

Я перестал глядеть по сторонам и принялся учить Петрова английскому языку. Ему никогда не приходилось разговаривать с англичанином, но он с большой любовью читал английскую поэзию, и его язык был слишком литературным, так: что самые простые слова, как лошадь, девочка, у него выходили как-то вычурно.

У Петрова был чарующий характер, и сам он был воплощенная кротость, учтивость. Он был убежденным пацифистом, хотя это комично противоречило его внешнему виду. Ибо он был телеграфистом, а так как телеграф находился в ведении военной власти, то он получил военный френч и имел вид военного человека — «воина», как сам он говорил о себе в шутку. Он был худ и несколько сутуловат, и френч сидел на нем мешком. А остроконечная шапка, чрезвычайно больших размеров, как-то неуклюже сидела на затылке, обнажая спереди большой локон красивых шелковистых волос. Такие же красивые и пушистые были у него усы.

Как многие русские, Петров страстно хотел знать о других странах и других народах. Он был пылким интернационалистом, и хотя в теории не соглашался с коммунизмом, поддерживал Третий Интернационал, так как видел и нем путь для объединения всего человечества. Он свободно говорил на языке эсперанто и несколько позже (в Нижнем Новгороде) я слышал, как он произнес удивительную речь на этом языке на собрании местной «группы». Он был таким страстным эсперантистом, что в частной переписке подписывался не Петровым, а эсперантским именем «Печенего». Это же имя он написал на фотографической карточке, которую он дал мне при прощании.

Одной из его замечательных особенностей была страсть к купанью. Ничего подобного я никогда не видел. Когда мы проезжали через какой-нибудь ручей или через лужу со стоячей водой с глубиной больше фута, Петров поспешно сбрасывал с себя одежду и погружался в тину с невероятным наслаждением.

Хочется мне сказать еще, что, может быть, какой-нибудь проницательный читатель, всюду видящий большевистские козни, подумает, что Петров был подослан, чтобы следить за мной. Ну что же, может быть, это и так. Впрочем, я не думаю, что он что-нибудь делал в этом направлении; если же и делал, то во всяком случае чрезвычайно плохо.

Теперь, когда Петров и я испытываем мучительные толчки в нашей безрессорной повозке, а нам еще осталось ехать много-много миль, удобный случай, чтобы сказать два-три слова по поводу того, принимались ли какие-либо искусственные меры здесь и в другом месте, чтобы помешать мне узнать правду.

Я сам сначала, был очень подозрителен на этот счет. Бесчисленные русские друзья предупреждали меня, что мне непременно подсунут кого-либо под видом «друга», «секретаря» или «переводчика», чтобы отвести мне глаза. Поэтому я был настороже и постоянно боялся обмана.

Конечно, вполне возможно, что за моей спиной совершалась искусная шпионская работа. Но я приобрел слишком большой опыт на Балканах, чтобы позволить провести себя, и я вполне убежден, что все мои действия были свободны как в городе, так и в деревне. Причина этого, быть может, проще, чем многие это себе представляют. Дело в том, что мои действия не считались такими важными, чтобы сосредоточить на себе усиленное внимание.

Глава XVII

Суровый, непреклонный священник. — Его беспокойство о моей душе. — Его резкие отзывы о правительстве.

Вечером первого дня нашего обратного путешествия мы остановились в деревне, которую я не назову. Мы подъехали к большому, просторному дому. После того, как мы вымылись и напились чаю, я узнал, что в этом доме живот сельский священник.

Этот дом, очевидно, принадлежал «богатому» крестьянину. Двор был большой и чрезвычайно чистый. Крыльцо, выходившее во двор (Петров и я спали на нем в эту ночь), не было узким и грязным, как у Емельянова, — но было, наоборот, поместительным и чистым. Пол был хорошо выметен и блестел. На крыльце стоял стол. Кроме того, к большому моему утешению, в доме почти не было блох.

Скоро я заметил, что дом этот имел еще одну особенность, совсем необычную. Все в нем совершалось молчаливо, что придавало ему несколько торжественный характер. Это, очевидно, было связано о присутствием священника. Когда я выразил желание видеть его, хозяйка дома с некоторой торжественностью указала мне на дверь во внутреннюю комнату. «Он занят, — сказала она, — но, несомненно, он пожелает увидеть вас позже. Пожалуйста, не курите, когда вы войдете к нему».

Несколько позже она объявила нам, что он согласен принять нас. Петров и я вошли в комнату, в которой никого не было. Мы сели за маленький стол, на котором стояла маленькая керосиновая лампа. Священник, как мы это скоро увидели, занимал комнату, смежную с этой. Он заставил нас подождать немножко, как делают это министры, когда они хотят произвести на вас впечатление и показать свою важность. Затем его дверь отворилась, и мы увидели комнату, которая была лучше освещена, и в которой висели иконы и лежали книги. Он быстрыми шагами подошел к нам — низенький человек с мелкими чертами лица, совершенно спокойный, уверенный в себе, с неподдельной, хотя и несколько холодной, учтивостью. Казалось, все его движения были обдуманы, и впечатление усиливалось той тщательностью, с которой были расчесаны его волосы и борода. Это обычное явление у священников православной церкви. Можно улыбаться этому, но никто, если он не видел этого, не поймет, как могут быть красивы волосы, если только поухаживать за ними.

Я думаю, что некоторая сдержанность и холодность в его действиях значительно способствовали созданию той атмосферы уважения, которой он был окружен.

По своему обыкновению я сразу начал политический разговор. Я надеялся узнать от него, как, по его мнению, революция отразилась на церкви. Он ответил мне холодно: «революция ничуть не отразилась на церкви». Я скоро стал понимать, что он под этим разумел. Спросить, как революция отразилась на церкви, это было все равно, что спросить: какое действие оказывают на луну ночные туманы. По его мнению церковь оставалась чистой и ее не затрагивала происходящая политическая смута.

Я просил его высказаться яснее. Он согласился, что имеются всякие затруднения денежного характера, что запрещено преподавание слова божьего, что пропагандируется безбожие, идеи и т. д. «Но ведь все это не важно, — сказал он. — Церковь живет по-прежнему».

Он не дал мне руководить беседой и, покончив презрительным жестом с политическим вопросом, обратился к вещам, имеющим реальный интерес. Он начал говорить с большим чувством, чем до сих пор. «Я хочу говорить о религии», — сказал он.

Я много раз сожалел, что я не был в этот момент на достаточной высоте для этой беседы. Я чувствовал себя бесконечно утомленным и несколько раздраженным; надеюсь, что я сумел это скрыть. Затем мое знание русского языка было недостаточно для такой беседы; его обычно хватало для шаблонных разговоров на политические темы. Как бы там ни было, хотел ли я этого, или нет, священник втянул меня в свою беседу. Петров не только помогал мне в качестве переводчика, но и потом говорил со мной на эту тему, так что я вполне понял суть разговора. Мы переходили от одной темы к другой, но моего собеседника все время интересовал вопрос о моей душе.

Священник. — К какой церкви вы принадлежите?

Я. — Меня воспитали в идеях англиканской церкви, но затем я стал квакером.

С. — Почему вы покинули вашу церковь?

Я. — Потому, что я не мог верить тому, чему меня учили. Я хотел большей свободы. Знаете ли вы, кто такие квакеры?

С. — Да, я знаю. Это довольно хороший народ. Но не в этом дело. Англиканская церковь, ваша национальная церковь, как у нас наша православная церковь. Вы не должны были покидать вашей церкви. Эта опасно, очень опасно для вашей души.

Я. — Не могу же я постоянно беспокоиться о моей собственной душе.

С. — Но религия должна спасать души людей.

Я. — Я думаю, религия должна думать о спасении человечества. Об этом надо думать, а не о спасении своих собственных душ.

С. — Вы ошибаетесь. Думать надо только о спасении души. Если каждый об этой будет думать, будет спасено и все человечество, как целое.

Священник долго говорил на эту тему. Наконец, он встал, как встают монархи, когда они хотят окончить аудиенцию.

— Прощайте, — сказал он. — Я буду молиться за вас. И, — прибавил он с истинной грустью в голосе, — надеюсь встретить вас на небе. — Затем он прибавил с видимым усилием для себя — но я не думаю, что и вас встречу там.

После этого он попрощался с нами, спокойно; но решительно закрыв за собой дверь в свою комнату.

Меня сначала оттолкнул от себя этот особенный человек с его суровым, непреклонным догматизмом. Но по мере того как я все больше думал о нем и узнавал о положении дел в этой деревне, мои чувства к нему постепенно менялись, и я стал удивляться ему. Очевидно, что он вел за собой всю деревню и был открытым контрреволюционером — страшным противником нового режима.

Новый возница, везший нас на следующий день, сказал мне в начале нашего разговора, что среди крестьян найдется мало охотников послать своих детей в деревенскую школу. «Почему?» — спросил я.

— Да ведь это безбожная школа, — ответил он. — Они не учат закону божьему. Вместо этого они учат только петь и танцевать.

Но этот священник не мог примириться с таким положением вещей. Хотя священникам строго запрещалось преподавать в школах, он самым решительным образом игнорировал закон. Он навещал школу три раза в неделю и учил детей закону божьему. Скрыть это было невозможно. Военный комиссар деревни не исполнил бы своего долга, если бы не донес об этом факте советским властям. Священник рисковал своей свободой и своим материальным положением.

Я заметил еще одну особенность этой деревни, находившуюся, по-видимому, в связи с религиозным настроением ее жителей: здесь были нищие. Еще ни в одной деревне мне до сих пор не приходилась их видеть. Их было здесь довольно много, особенно по соседству с церковью. Они просили «ради Христа» таким жалобным голосом, как умеют просить только русские нищие.

Позавтракавши на крыльце в чудесной прохладе раннего утра, мы приготовились к отъезду. Но в это время нас окружила толпа народа, выделившая из своей среды депутацию, подошедшую к нам. По-видимому, это была деревенская аристократия. Эти люди сказали, что хотят принести нам свои жалобы: «Нами правит звериное правительство, — сказали они. — Сейчас так же, как было во времена Екатерины Великой. Мы — те же рабы».

Их выражения были резки и сильны. Ничего подобного мне не приходилось слышать в других деревнях.

Мне казалось, что я видел позади них сурового маленького священника, который с холодной решимостью вел свою борьбу, с ясным сознанием поставленной им перед собой цели, не беспокоясь о том, какие это будет иметь для него последствия. И чувствовал, что он совершенно, хладнокровно послал бы меня на казнь; но с таким же хладнокровием он и сам пошел бы на казнь.

Глава XVIII

Конторщик-капитан. — Его план оживления деревенской жизни. — Овидий между готами.

Так велик контраст между этой встречей и той, о которой я буду сейчас рассказывать, что я их поставил бы рядом, даже если бы они были разделены временем. Но в действительности они произошли одна за другой. В деревне Вязовка, где я остановился на ночлег, я встретился с одним человеком, который так же принадлежит к XX веку, как священник в средним векам. Я никогда не знал его имени и потому буду называть его «конторщик-капитан».

Он жил в Вязовке и под его командой было 200 красноармейцев. На него было возложено собирание продовольствия для армии на Туркестанском фронте. Ему поручен был именно этот «этап». Правдою или неправдою, он должен был добывать здесь рогатый скот, овец, свиней, сено и картофель и все это доставлять на фронт (как я уже сказал выше, лошади покупались на вольном рынке).

Он был уже здесь круглый год, а это было смертельно скучно. Его красивое молодое лицо с короткой курчавой русой бородой положительно сияло радостью, когда он приветствовал нас в своей «главной квартире». Затем он повел нас к себе домой пить чай. Не прошло и часа, как мы уже знали всю его историю, которую он рассказал во время самой оживленной беседы.

Он служил конторщиком в торговом предприятии, ничем особенно не интересуясь, кроме дела, как вдруг он был призван на военную службу. Это был человек, который не мог сидеть без дела, и, кроме того, в нем чрезвычайно силен был общественный инстинкт. Хотя и замурованный в это глухое место, он энергично принялся за работу.

Он составил план артели. Правда, это довольно обычная вещь: какой-нибудь лондонский клерк, очутившись неожиданно в деревне, очень часто старается сгруппировать около себя соседей и привлечь их к кооперативному движению.

Строго говоря, «артель» представляет ассоциацию рабочих, которые сообща и обоюдно гарантируют исполнение определенной работы. Сельскохозяйственная артель представляет ассоциацию крестьян, большей частью крестьянской бедноты, которые сообща владеют определенным количеством земли и инвентаря и делят полученный продукт поровну; но при этом отдельные члены имеют и частную собственность, свой собственный участок земли, на котором они работают обычным образом.

Обыкновенно считается, что артель проникнута коммунистической тенденциею, хотя и не в такой степени, как сельскохозяйственная коммуна, являющаяся более последовательным выражением общинного начала. Артель является актом самоутверждения со стороны крестьянской бедноты, и потому в ней с недоверием относятся «богатые» крестьяне, «Конторщик-капитан» сказал мне, что некоторые из деревенских богачей старались запугать его: «представьте себе, — говорили они, — что положение изменится, и у власти будет новое правительство; вас расстреляют за то, что вы были в артели». Но он не боялся рисковать. Он весь был полон своими планами и горячо и подробно рассказал мне о них.

«Мы начнем осенью. Нас будет около ста человек, и я буду членом артели. Мы уйдем из этой дыры и построим себе новую деревню. Мы получим скот, машины и строительный материал для наших домов из сельскохозяйственного департамента в Самаре. Там это дают, когда хозяйство налаживается. Конечно, предпочтение дается советским хозяйствам. Затем идут сельскохозяйственные коммуны, и только на третьем мосте — артели. А мы, в свою очередь, обязуемся снабжать правительство определенным количеством продовольственных продуктов.

«Наша артель будет организована на коллективных началах, насколько это только возможно. Конечно, у нас будет избранный совет. Мы будем делить урожай с артельной земли на равные доли. Если какой-либо член артели будет иметь с своей собственной земли больше того, что ому нужно самому, он обязан продать это артели. Таким образом капитал артели будет постепенно увеличиваться. Артель будет прикупать машины и скот. Скоро мы построим артельный склад. Затем мы разведем сад».

При всем энтузиазме, которым были окрашены его мечты об оживлении деревенской жизни, он был горожанином до мозга костей. Это чувствовалось, корда он говорил о монотонности деревенской жизни, или о том, что окружающая его обстановка казалась ему похожей на пикник. Тот юмор, который сквозил во всем, что он говорил о деревне, был не деревенский юмор. Он сам сравнивал себя с Овидием среди готов.

Он относился с полной симпатией к коммунизму и был в действительности одним из лучших типов коммунистов. Нельзя сказать, чтобы он был неспособен к критике: он обвинял городскую власть за то, что она так часто и так некстати вмешивается в деревенскую жизнь и так мало считается с психологией крестьян.

Он был в дружеских отношениях с местным помещиком, которому (этим он был обязан и своей собственной популярности) позволено было сохранить в неприкосновенном виде и дом, и землю. Но его положение при новом режиме становилось все труднее и труднее. Когда мы проходили мимо его дома, мы встретили жену этого помещика, и из ее разговора с моим знакомым я понял, что он полезен им в их трудном положении. Он похлопал старую лошадь, на которой ехала жена помещика, и сказал при этом: добрый конь. Я отмечаю этот факт, потому что это был первый случай, когда русский отнесся к лошади как к индивидуальности, между тем как среди нас, англичан, это обычное явление.

Глава XIX

Генерал Балтийский. — Царский офицер на службе у республики.

Так постепенно мы доехали до Самары.

Конечно, моей первой мыслью было разыскать генерала. Я встретил его, когда он выходил из генерального штаба. Он шел домой с большой пачкой бумаг в руке. Во всем его внешнем виде не было ничего такого, что отличало бы его от обыкновенного красноармейца, — по крайней мере, я ничего не заметил. Время красивых мундиров и орденов миновало. Он был в белом френче, соответствовавшем жаркой погоде.

После первых приветственных слов он сказал мне, что, строго говоря, я должен был бы называть его не «генералом», а «товарищем». Звание командующего, которое он носил, обозначало, что оно могло быть отнято у него и передано любому товарищу. Но после того, как он объяснил мне это, я уже не помню, чтобы он возражал мне, когда я в дальнейшем разговоре продолжал называть его по привычке генералом.

Ему было около пятидесяти лет. У него были красивые волосы и борода, только что начинающие седеть. Он был небольшого роста, но широкоплечий и с военной выправкой, во цвете лет и, по-видимому, привык командовать. Чтобы доказать это, не нужно было ни эполет, ни орденов.

Он осыпал меня извинениями по поводу моего вызова, хотя я и объяснил ему, что я во всяком случае выехал бы из деревни на следующий день.

— Самой советской власти надоела вся эта история, — сказал он. — Кажется, они предложили вам остаться в деревне. Это еще не раз случится. Я считал, что лучше всего ублаготворить их и потому я настаивал на вашем возвращении.

Но это не все. На следующий день мне нанесли официальный визит два представителя Совета, которые «выразили сожаление», что произошло «недоразумение». Вряд ли часто бывают случаи, чтобы иностранен, попавший вопреки воле начальства в район, находящийся на военном положении, и притом во время войны, встретил такое корректное к себе отношение. Так окончились мой «арест и тюремное заключение».

Но возвращаюсь к генералу Балтийскому. Он с большим интересом расспрашивал меня о моём путешествии и хотел знать, что думают и чувствуют крестьяне. В этом отношении я удовлетворил его, насколько мог, хотя, конечно, не упоминая имен.

Затем он стал рассказывать о себе и о своей службе в Советской России. Он очень просил меня, чтобы я передал в Англии об этом его разговоре со мной. Я назвал одного офицера, принадлежавшего к царскому генеральному штабу; с ним я встретился в Лондоне.

— Это один из моих стариннейших друзей, — сказал он. — Я тоже был в генеральном штабе. Расскажите ему то, что я вам сейчас расскажу. Передайте ему, что он должен сюда вернуться.

Согретый мыслью об этом общем знакомство, генерал стал говорить со мной в самом дружеском тоне. Чувствовалось что-то патетическое в его страстном желании, чтобы я был посредником между ним и его товарищами-офицерами из царской армии, и чтобы я от его имени позвал их в Россию. Они не могли понять его, и он не в состоянии был снестись с ними. Сейчас, наконец, представлялся для этого случай.

— Советское правительство — единственно возможное правительстве, — говорил он. — Люди, находящиеся сейчас у власти, не могут сравниться с Петром Великим, но они делают его дело и охраняют цельность России. Колчак был честным человеком и имел массу достоинств. Но его власть была шаткой вследствие борьбы партий. Его распоряжения подвергались всевозможным искажениям и не исполнялись. Декреты коммунистов бьют в точку, и их исполняют.

— Что было бы, если бы Колчак получил власть? — спросил я.

— Только то, что все революционное движение было бы загнано в подполье. Через некоторое время оно опять вышло бы наружу, и произошла бы новая революция.

— А разве союзники не поддержали бы его?

— Нет. Они попытались бы это сделать, но им бы это не удалось. Союзники хотят унизить Россию и эксплоатировать ее. Это невозможно. Они не в состоянии этого сделать.

— А как вы думаете, — прочна ли советская власть? Улучшается ли или ухудшается положенно вещей?

— В этом не может быть никаких сомнений, — ответил генерал. — Общее положение улучшается. Худшее уже миновало, и мы начинаем двигаться вперед. Посмотрите, например, на Туркестанскую железную дорогу. Еще недавно путешествие от Самары до Ташкента продолжалось целый месяц; сейчас — пять дней. Видели вы обращение Брусилова к находящимся за границей офицерам? Он зовет их вернуться в Россию и помочь ей. Скажите об этом моим друзьям.

— Да, — сказал я, — но я знаю, что ответят ваши друзья. Они скажут, что не хотят вернуться, так как ими будут командовать ничего не понимающие в военном деле комиссары.

— Значит, они не понимают положения, — ответил он. — Коммунисты совершенно не мешают нам работать. Я могу держаться моих собственных методов. Мой начальник штаба — полковник, который служил под моим начальством в царское время.

— А что вы скажете, — возразил я, — о политических комиссарах, которые состоят при всяком командующем?

— Ну что же, сначала они несколько вмешивались, но теперь они делают это все реже и реже. Служить становится все легче и легче. Каждый документ подписывается тем или иным членом военно-революционного совета. Но, в конце концов, это совсем не так плохо. Специалисты ничего не имеют против того, чтобы иметь, как у лошадей, шоры на глазах. Эти политические люди часто очень полезны. Они поддерживают нас в соприкосновении с окружающим нас общественным мнением. Нет, тут нет ничего плохого. Мы можем работать для России. Скажите моим друзьям: они должны вернуться в Россию и работать для России.

Глава XX

Рыбная ловля. — Переселенцы. — «Большевистские жестокости».

По возвращении в Самару я узнал, что если я подожду несколько дней, моими попутчиками в Москву будут Петров и два его товарища, ехавшие туда по поручению местной власти. Мне позволили ночевать на волжском пароходе, стоявшем у пристани. Мне сказали, что так мне будет удобнее, чем если меня устроят в городе. Я таким образом пользовался гостеприимством союза рабочих речного транспорта, который объединял в это время весь волжский флот.

Каждый день я получал неизменную, но изрядную порцию хлеба, масла, яиц и редисок. Все это мне приносил товарищ, которого в капиталистических странах назвали бы пароходной прислугой. Он и еще два-три человека тоже спали на пароходе. Я занимал каюту первого класса (минус все старые подушки и тому подобное), но спал я на палубе. В сумерках и на рассвете появлялась масса злых комаров; но я закрывался своим шелковым платком таким образом, чтобы защитить все обнаженные места, кроме кончика носа.

Это были скучные дни, но я коротал время, пополняя заметки, которые я делал в деревне Озеро и в дороге (все свои наблюдения я записывал на месте), и наблюдал окружающую меня жизнь.

Я иногда часами наблюдал одного человека, который с берега ловил рыбу сетью, привязанной к обручу, прикрепленному к длинному шесту. Сеть была так устроена, что она прямо погружалась в воду и потом распространялась по дну. Рыболов держал свою сеть навстречу течению, которое постепенно погружало ее на дно, и затем сеть вытаскивалась. Ни разу я не видел, чтобы в сеть попалась хотя бы одна рыба. Я думаю, что если, бы я обратился к нему, он ответил бы мне обычным словом: «ничего». Можно написать целую книгу об этом слове. Его часто переводят: «не важно», «все равно». Насколько я знаю, оно выражает, что угодно, кроме, быть может, восторженного согласия или протеста. Оно может обозначать: «ничего в особенности», «я не знаю», «ну ладно», «это меня не касается», «довольно хорошо», «более или менее то, что требуется», «так себе».

По берегу Волги я наблюдал движение, которое меня изумляло. Говорят, что во время голода это движение приняло совсем необычные размеры. Но и тогда таких переселенцев было довольно много. Это происходит от странной русской привычки странствовать — «Trekking», как говорят в Южной Америке. По-видимому, значительная часть русского населения непрерывно совершает чрезвычайно длинные путешествия. Не раз крестьяне жаловались мне, что им не разрешают поехать за солью и соленым озерам верст за полтораста. Совершить такое путешествие в повозке при отсутствии дорог — им ничего не стоит. Здесь, в Самаре, я видел крестьянскую семью, которая приехала из Нижнего Новгорода за сотни верст, чтобы навестить родственника. Теперь они ждали разрешения вернуться в свою родную деревню. Они уже прождали неделю, и эта задержка их не волновала. Они получали ежедневно обед от местного Совета.

Один мой знакомый, навестивший Россию вовремя войны, говорил мне, что крестьяне деревни, в которой он жил, прослышали как-то, что в другую деревню, за много верст от них, приехал странствующий цирк. Некоторые из крестьян выехали из деревни в субботу и вернулись назад вместе с цирком и со всем его имуществом (включая карусель, разобранную на части). Все воскресенье цирк давал представления, а потом его снова упаковали и в понедельник доставили на место.

Одно обстоятельство стало беспокоить меня в эти нудные дни. Это — засуха. С тех пор, что я приехал в Россию, не было ни одного намека на дождь.

Я вспомнил старого крестьянина, цитировавшего пророка Езекииля: «я превращу землю мою в камень». Что станет с этим крестьянским населением, отрезанным от всего мира, в случае неурожая?

Я вспомнил, что в Озере хлебные общественные запасы уже несколько истощились и что в этом году будет собран урожай с площади, составляющей лишь треть обычной площади. Однажды вечером на небе собрались облака, и загремел гром; у меня появилась надежда, и меня охватило непонятное волнение. Не упало ни одной капли, и облака рассеялись. Небо снова стало бледного цвета.

Как-то утром ко мне пришел один иностранец, живший в Самаре. Мне кажется, следует упомянуть о моем с ним разговоре, так как этот разговор внезапно перенес меня в мир, совершенно не похожий на тот мир практических реальностей, в котором я жил. Слушая моего собеседника, я чувствовал, как снова повеяло на меня атмосферой иностранных газет, которые угощают своих читателей «большевистскими жестокостями». Против коммунистического режима можно многое сказать, но русский народ не выражает своего протеста против него таким лапидарным образом. По вполне понятным причинам я не назову моего собеседника.

Он сказал мне, что хочет направить рабочую делегацию на верный путь и не допустить того, чтобы заинтересованные лица ввели ее в заблуждение. Затем он перешел к обычным обвинениям. Из этих обвинений я записал только немногие, так как остальные я часто слышал раньше. Вот три из этих обвинений, которые, после всего, что я, узнал, сталкиваясь с самыми разнообразными русскими кругами, показались мне прямо-таки комичными. Первое: «Школы пришли в полный упадок; дети не ходят в них». Второе: «Всякие религиозные собрания совершенно запрещены». Третье: «У крестьян все отнято; никому из них не позволено иметь более двух коров». Все эти обвинения целиком опровергаются моим недавним опытом. Второе обвинение опроверг сам же мой собеседник, так как несколько позже он сказал мне, что один его друг прочел в Самаре лекцию, на которой присутствовали выдающиеся коммунисты, на тему: «Почему мы должны верить в бога?» Она была прочитана в ответ на другую лекцию, прочитанную одним коммунистом: «Почему мы не должны верить в бога?»

Глава XXI

Вверх по Волге. — «Тетя Лиза». — В Нижнем Новгороде.

Наконец раздался пароходный гудок, и мы поплыли вверх по Волге. Это было крупным событием, так как с тех пор как удалось вернуть Баку от англичан, это был первый пароход, отапливавшийся нефтью. Пароходы, которые я видел до сих пор, жгли дрова. Это, конечно, требовало громадной затраты труда на приготовление дров и доставку их к пристаням. Дрова занимали большую часть палубы, не давая места грузу. Кроме того, оставшиеся без употребления наливные суда изнашивались от времени. Это был далеко не единственный пример того, какое зло принесли России вмешательство в русские дела и блокада. На каждом шагу можно было видеть, какие это имело губительные последствия для состояния транспорта. Я видел громадный мост через Волгу, взорванный Колчаком, или чтобы остановить Колчака — не помню, что именно. Вследствие этого было вырвано необходимое звено в цепи, от которой зависело снабжение продовольствием целой области.

Пароход шел в Нижний Новгород и вез груз сушеной рыбы с Каспийского моря. Весь трюм был набит рыбой. Рыба висела бесконечными гирляндами, где только было место. Никуда нельзя было уйти от ее острого запаха, который шел впереди парохода, возвещая о его прибытии, и оставляя о себе память после отхода.

Теперь я познакомился с моими двумя новыми попутчиками. Это были Коловин, состоявший на службе военного комиссариата, и его жена. Петров и я занимали одну каюту, они — другую. На пароходе не было буфета, но у каждого из нас был запас провизии, выданный нам перед отъездом. Коловины предложили нам устраивать нашу еду сообща в их каюте.

Благодаря этому в течение трех дней и ночей нашего медленного путешествия от Самары до Нижнего мы много и оживленно разговаривали. Коловина оказалась румынкой из Бессарабии. Она была олицетворением веселья — миниатюрная, с маленькими руками и ногами. Но при этом у нее был большой подвижной рот, как это бывает у всех веселых людей. Чтобы подчеркнуть, что она еще очень молода, ей дали несколько ироническую кличку «тетя Лиза».

Каждая наша еда происходила в каюте Коловиных, и не было конца шуткам, когда мы набивались вчетвером в тесном пространстве. Тетя Лиза была очень искусным поваром, хотя не всегда одинаково старательным. И при этом она была беспорядочной, хотя в ее пользу, можно привести много оправданий. Кроме того, ее беспорядочность не имела ничего общего с неряшливостью: ей просто было весело. Для нашей еды совершенно не было установлено часов. Иногда мы сидели без еды в течение шести-восьми часов, так что я начинал испытывать голод. В этих случаях мы солидно закусывали. Затем, к моему удивлению, часа через два после такой плотной еды, мы слышали, как тетя Лиза снова кричала нам: «идите кушать», или стучала ко мне в дверь ложкой, и мы снова принимались за еду. По-видимому, для Коловиных совершенно не существовало какого-либо порядка, и они ели, когда вздумается.

Я часто подолгу просиживал на палубе, следя за большими баржами, плывшими на буксире вниз по течению. Иногда мы встречались с плотом, растянувшимся на четверть версты, изгибающимся как исполинская змея, с двумя или тремя домиками на нем и многолюдным населением, состоящим из мужчин, женщин и детей.

Пароход был битком набит пассажирами, устроившимися маленькими группами, каждая из которых самостоятельно устраивала свои обеды.

Иногда мы часами стояли около качающейся пристани, в то время как волжские крючники таскали бочонки с рыбой с пением «дубинушки» (строго говоря, дубина значит кол или свая, которую вгоняют для поддержания насыпи). Запевало обыкновенно начинал:

Хо! мои голубчики, бравые ребята!
А вот идет, а вот идет…

Затем подхватывали другие; люди, тянувшие за один конец веревки пели: «а не пойдет», а у другого конца веревки; отвечали: «а вот идет», и где без конца.

Как только пароход останавливался, тетя Лиза выходила на берег и начинала торговаться из-за яиц, молока, хлеба и овощей. Она, как птичка, порхала от одной торговки к другой, оглядывая весь рынок. Она имела удивительное чутье при определении цен и выторговывала каждую копейку. Она оставалась на берегу до самого последнего момента и возвращалась на пароход перед самым поднятием трапа. Я помню, как на одной остановке она помогала мне купить маленький саквояж из Туркестана. Было чрезвычайно забавно смотреть, с каким театральным жестом она презрительно отвергла предлагаемый ей мешок и отвернулась от продавца, как трагическая королева.

Она не смущалась и не терялась ни при каких обстоятельствах, даже в Нижнем Новгороде, где нас поместили в старом казенном доме (теперь здесь был Совет) в центре Кремля, в комнате, в которой было много столов, а на них ящики и исполинские чернильницы. В комнате было четыре жестких софы, обитых зеленым плюшем, на которых мы спали. Когда мы приехали в Нижний, я чувствовал, что мы попали в цивилизованное место (в первый же вечер мы пошли на оперу Чайковского «Пиковая дама»). Здесь нас окружала уже другая жизнь, и мы чувствовали здесь дыхание революционной борьбы. Тишина старой медленно живущей России, окружавшая нас в деревне, чувствовалась и во время нашего путешествия по Волге. Когда я сошел с парохода в последний раз, за мной как бы затворилась дверь, и начались совершенно иные впечатления.

Глава XXII

Последний разговор. — Мучительный вопрос. — Мутные воды.

Еще накануне того дня, когда мы прибыли в Нижний, я почувствовал уже дыхание взволнованной городской жизни. Я прогуливался по верхней палубе, когда один советский служащий, занимавший другую каюту первого класса, высунул свою голову из окна, открывавшегося на палубу, и заговорил со мной. Другие люди, перед тем сидевшие кучками, подошли и стали слушать.

Вдоль всей стены под окнами кают была устроена скамья, на которую, кроме меня, село еще несколько человек. Другие разместились на полу или стояли. Надвигались сумерки. Я до сих пор еще помню силуэты этих людей, вырисовывавшиеся на фоне темнеющей реки, скованной длинной однообразной линией грязного берега.

Большинство из них были одеты по-деревенски, хотя двое или трое из них, несомненно, принадлежали к интеллигенции. Были тут астраханцы с черной бородой и в высоких меховых шашках; многие были одеты в широкие кафтаны и высокие сапоги. Были самые разнообразные сочетания. Русские не обращают большого внимания на свою одежду. Коловин, например, был одет в костюм светло-желтого цвета — такого цвета у нас может быть только халат. Но никого этот его костюм не удивлял.

Разговор происходил на обычные темы: говорили о ценах, о бедности, о недостатке в самых необходимых вещах, о трудности жизни. Большая часть публики осуждала правительство, другие возражали, говорили, что правительство ни при чем, что виновата во всем война. Когда же, наконец, опять все восстановится?

Все согласны были с тем, что Россия погибнет, если ей никто не поможет. Помочь должны иностранцы. А между тем, что они делали, зачем они воевали с Россией?

Всюду в России я замечал страстное желание узнать, что происходит за пределами страны. Было что-то трогательное в том чувстве одиночества и беспомощности, которое было вызнано в русском народе продолжительной оторванностью от внешнего мира. В той сердечности, с которой они меня встречали, я всегда видел их страстную жажду общения с этим; миром и желание знать, что делается там. Для них я был существом, которое без всяких злых намерений пришло к ним из этого загадочного мира и, вероятно, сможет рассказать им, что там происходит.

— Ну да, — сказал кто-то: — никто не поможет России, пока во главе ее стоит революционное правительство.

— В таком случае они никогда нам не помогут, — сказал другой. — Мы уже не вернемся к старому порядку вещей.

Против этого никто не спорил. Не знаю, так ли все думали в глубине своей души, но во всяком случае никто ничего не сказал. Наступило молчание.

— Ну, а что, если и за границей произойдет революция, и власть перейдет в руки революционных правительств? — заметил один из пассажиров.

— Вот так-то и говорят коммунисты, — загремел другой. — Подождите немножко, и в Германии произойдет коммунистическая революция, а потом в Польше, а, может быть, и во Франции, в Англии. Вот тогда вы и увидите.

— Да, — сказал первый, — и в этом коммунисты правы. Мировая революция приближается. Это только вопрос времени. Мы должны держаться, пока не наступит мировая революция, и тогда иностранные правительства помогут нам. Они пошлют нам машины, деньги, специалистов. Не будет больше блокады, не будет войны.

Они обсуждали этот вопрос со всех сторон между собой. Преобладало, по видимому, мнение, что если «мировая революция» произойдет, Россия будет спасена. Но произойдет ли эта революция, в этом не было единогласия.

Наконец кто-то обратился ко мне и спросил, что я скажу по этому поводу. Мне хотелось уклониться от прямого ответа на этот вопрос, потому что мне не хотелось отнимать у них единственную надежду.

— Как я могу это знать и как я отвечу на это? — сказал я.

— Да, но как вы думаете об этом? — настаивал вопрошавший. — Верите ли вы, что наступает мировая революция?

— Нет, я этого не думаю, — ответил я.

После этих слов кругом воцарилось молчание.

После этого поговорили немного о посторонних вещах, а затем один за другим стали вставать, и каждый присоединялся к своей семейной группе в различных уголках парохода.

А я смотрел на реку и видел, как вода становилась все темнее и темное и как все более исчезал берег. Наступала ночь. И я думал, не лучше ли было бы сказать моим собеседникам неправду.