РУССКАЯ ИСТОРИЯ ДЛЯ ПЕРВОНАЧАЛЬНОГО ЧТЕНИЯ. Сочинение Николая Полевого. Часть третья. Москва. В типографии Н. Степанова. 1835. 505. (12).

Третья часть "Русской истории" г. Полевого превзошла все наши ожидания. Это уже не просто чтение для детей, это уже книга для всех. Автор оставил, или, лучше сказать, сбился с тона детского рассказчика на тон повествователя, историка. Но, оставивши тон детского рассказчика, который, правду сказать, и в первых двух томах состоял только в одних обращениях к "любезным читателям", он продолжает свое прекрасное сочинение в каком-то общедоступном и всех удовлетворяющем тоне. Его рассказ отличается изящностию и стройностию, представляет собою правильную, симметрически расположенную галерею мастерских картин, проникнут одушевлением, полон мысли и, вместе с этим, отличается такою простотою изложения, что, удовлетворяя самого взыскательного ученого, доступен и для детей и для простолюдинов. Тесные пределы, назначенные себе автором, не только не повредили достоинству его сочинения, но еще были одною из главных причин, способствовавших возвышению этого достоинства. Мы имеем насчет этого свои понятия: мы убеждены, что один из главнейших недостатков "Истории Российского государства" Карамзина заключается в том, что она, объемля собою события, не простиравшиеся даже до избрания Михаила, состоит из двенадцати, а не из трех или много-много четырех томов. Мы не исключаем из этого недостатка решительно все опыты - и предшествовавшие труду Карамзина и последовавшие за ним. В самом деле, к чему служит слишком подробное изложение событий, эта свалка, этот своз и важных и пустых фактов? Не вредит ли это и общности событий, которые должны врезываться в памяти мастерским изложением и уловляться одним взглядом? Не вредит ли это и смыслу событий, который у историка выражается в идеях? Покажите нам характер исторического лица так, чтобы оно рисовалось в нашем воображении, проходило перед нашими глазами со всеми оттенками своей индивидуальности; уловите идею события и выразите ее не рассуждениями и разглагольствованиями, а изложением события так, чтобы идея сама невольно бросалась, так сказать, в глаза читателя; представьте нам все фазы жизни народа, все ее переходы и изменения, оттените и очертите их: вот долг историка. Для всего этого не нужно многотомных изложений фактов; все это виднее и яснее в сжатом, сосредоточенном рассказе. Разбираемое нами сочинение служит самым лучшим подтверждением справедливости нашего мнения. Оно полно и обширно во всем смысле этого слова; его первая часть даже могла б быть гораздо короче, не к ущербу, а к усугублению своего достоинства. Оно совершенно удовлетворяет те требования, которые мы полагаем в основу достоинства исторического сочинения. Характеры действователей в ней изображены удивительно. По недостатку положительных и фактических сведений, мы не можем ни поверять их с сказаниями летописей, ни ручаться за их историческую верность; но можем смело уверить наших читателей, что эти характеры не образы без лиц, не мертвые тени, а живые создания, которые вы видите перед собою, которые имеют для вас не только смысл и душу, но и тело, но и образ, определенный и типический. В этом отношении мы поспорили бы с почтенным автором только насчет Иоанна IV. Нам кажется, что он не разгадал, или, может быть, не хотел разгадать тайну этого необыкновенного человека. У нас господствует несколько различных мнений насчет Иоанна Грозного: Карамзин представил его каким-то двойником, в одной половине которого мы видим какого-то ангела, святого и безгрешного, а в другой чудовище, изрыгнутое природою, в минуту раздора с самой собою, для пагубы и мучения бедного человечества, и эти две половины сшиты у него, как говорится, белыми нитками. Грозный был для Карамзина загадкою; другие представляют его не только злым, но и ограниченным человеком; некоторые видят в нем гения. Г-н Полевой держится какой-то середины: у него Иоанн не гений, а просто замечательный человек. С этим мы никак не можем согласиться, тем более что он сам себе противоречит, изобразив так прекрасно, так верно, в таких широких очерках этот колоссальный характер. В самом рассказе г. Полевого Иоанн очень понятен. Объяснимся. Есть два рода людей с добрыми наклонностями: люди обыкновенные и люди великие. Первые, сбившись с прямого пути, делаются мелкими негодяями, слабодушниками; вторые - злодеями. И чем душа человека огромнее, чем она способнее к впечатлениям добра, тем глубже падает он в бездну преступления, тем больше закаляется во зле. Таков Иоанн: это была душа энергическая, глубокая, гигантская. Стоит только пробежать в уме жизнь его, чтобы удостовериться в этом. Вот, четырехлетнее дитя, остается он без отца, и кому же вверяется его воспитание? Преступной матери и самовольству бояр, этих буйных бояр, крамольных, корыстных, которые не почитали за бесчестие и стыд лености, нерадения, явного неповиновения царской воле, проигрыша сражения вследствие споров о местах, а почитали себя обесчещенными, уничтоженными, когда их сажали не по чинам на царских пирах. И что ж делают с царственным отроком эти своекорыстные и бездушные бояре?.. Он рвет животное, наслаждается его смертными издыханиями, а они говорят: "Пусть державный тешится". Кто ж виноват, если потом он тешился над ними, своими развратителями и наставниками в тиранстве?.. Он любит Телепнева - и они вырывают любимца из его объятий и ведут его на место казни. Душа младенца была потрясена до основания, а такие души не забывают подобных потрясений. Он делается юношею и распутничает: бояре видят в этом свою пользу и подучивают его на распутство. Но зрелище народного бедствия потрясает душу юного царя и вдруг переменяет его: он женится - и на ком же? на кроткой, прекрасной Анастасии; он уже не тиран, а добрый государь, он уже не легкомысленный и ветреный мальчик, а благоразумный муж: какие люди способны к таким внезапным и быстрым переменам?.. Уж, конечно, не просто добрые и неглупые!.. Он подает руку иноку Сильвестру и безродному Адашеву; он вверяется им, он как будто понимает их, но поняли ль они его?.. Люди народа, они действуют благородно и бескорыстно, умно и удачно, но они оковывают волю царя; эта воля была львиная и жаждала раздолья и деятельности самобытной, честолюбивая и пламенная... Своим влиянием на ум царя они спеленали исполина, не думая, что ему стоит только пожать плечами, чтоб разорвать пеленки. Они, наконец, назначали ему и час молитвы, и час суда и совета, и час царской потехи, покорили эту душу тяжкому, холодному, чинному и бездушному этикету? а эта душа была пылка, нетерпелива, стояла выше предрассудков своего времени и втайне презирала бессмысленными обрядами... И царь надел иго, слушался своих любимцев, как дитя, казалось, был всем доволен; но его сердце точил червь унижения... У царя есть сын и есть дядя - последний обломок развалившегося здания уделов. Царь болен при смерти; в это время Русь уже приучилась страшиться крамол; наследство престола было уже определено и утверждено общим, народным мнением: сын царя был уже выше своего дяди - и что же? При смертном одре умирающего венценосца восстала крамола: бояре отрекаются от законного наследника, к ней пристают Сильвестр и Адашев... Царь все видит, все слышит: его сан, его достоинство поруганы: у его смертного одра брань и чуть не драка; справедливость нарушена: его сын лишен престола, который отдается удельному князю, который в глазах и царя и народа казался крамольником, хотя был и невинен, которому право жизни было дано как будто из милости... Этот удар был слишком силен, нанесенная им рана была слишком глубока: царь восстал для мщения... Трепещите, буйные и крамольные бояре! ваш час пробил, вы сами накликали кару на свою голову, вы оскорбили льва, а лев не забывает оскорблений и страшно мстит за них... Царь выздоровел, оглянулся назад: назади было его сирое детство, казнь Овчины-Телепнева, тяжкая неволя и ненавистная боярщина, наругавшаяся над его смертным часом, оскорбившая и закон, и справедливость, и совесть; взглянул вперед: впереди опять тяжкая неволя и ненавистная боярщина... Мысль об измене и крамоле сделалась его жизнию, и с тех пор он везде и во всем мог видеть одну измену и крамолу, как человек, помешавшийся от привидения, везде и во всем видит испугавший его призрак... К этому присоединилась еще смерть страстно любимой им Анастасии... И теперь как понятно его постепенное изменение, его переход к злодейству!.. Ему надлежало бы свергнуть с себя тягостную опеку, слушать советы, а делать по-своему, не питать веры, но быть осторожным с боярщиною и править государством к его славе и счастию; но он жаждет мести, мести за себя, а человек имеет право мстить только за дело истины, за дела божие, а не за себя... Мщение, может быть, сладкий, но ядовитый напиток; это скорпион, сам себя уязвляющий... Кровь тоже напиток опасный и ужасный: она что морская вода - чем больше пьешь, тем жажда сильнее; она тушит месть, как тушит масло огонь... Для Иоанна мало было виновных, мало было боярства, он стал казнить целые города: он был болен, он опьянел от ужасного напитка крови... Все это верно и прекрасно изображено у г. Полевого, и в его изображении нам понятно это безумие, эта зверская кровожадность, эти неслыханные злодейства, эта гордыня и, вместе с ними, эти жгучие слезы, это мучительное раскаяние и это унижение, в которых п(р)оявлялась вся жизнь Грозного; нам понятно также и то, что только ангелы могут из духов света превращаться в духов тмы... Иоанн поучителен в своем безумии, это не тиран классической трагедии, это не тиран римской империи, где тираны были выражением своего народа и духа времени: это был падший ангел, который и в падении своем обнаруживает по временам и силу характера железного и силу ума высокого [Позиция Полевого охарактеризована не совсем точно. Выступая против точки зрения Карамзина, изобразившего "Иоанна кровожадным чудовищем, которого природа создала на гибель человечества", Н. Полевой подчеркивал роль внешних обстоятельств в формировании этого характера: "Рождение, воспитание, события довели Иоанна к тому, чем он был наконец, и погубили в нем врожденную мудрость и добродетель, в которых нельзя сомневаться, ибо беспричинное явление чудовищ в природе есть клевета на род человеческий" ("Русская история для первоначального чтения", ч. III, М., 1835, с. 126).]. По мнению г. Полевого, он был выше отца своего и ниже деда, в котором он видит какого-то Петра Великого. Итак, очевидно, что излишнее пристрастие в пользу Иоанна III заставило историка быть пристрастным в невыгоду Иоанна IV. Славный дед Грозного нейдет ни в какое сравнение с Петром: он был государь умный, хитрый, осторожный, благоразумный, твердый, но только во дворце, а не на поле брани; он обеспечил, благодаря своему осторожному уму и судьбе, самостоятельность Руси, в которой, впрочем, долго еще сам сомневался; он возвысил в глазах народа царский сан, учредил восточный этикет: и вот его заслуга! Но Петра мы знаем великим и во дворце и на поле брани, всегда простым и деятельным; мы не столько удивляемся ему после Полтавской битвы, сколько после Нарвского сражения; мы не столько удивляемся ему в его борьбе со внешними врагами, сколько в борьбе с невежеством и фанатизмом народа...

Не имея ни времени, ни места, а притом и ожидая последней части "Русской истории" г. Полевого, мы не можем входить в ее подробное рассмотрение и должны ограничиться общими замечаниями. Из исторических характеров с особенным искусством изображены: Василий Шуйский, Скопин-Шуйский, Ляпунов, Минин, Авраамий Палицын, потом слабый Михаил, искусный Филарет, Алексей и, наконец, патриарх Никон - это доселе совершенно новое лицо нашей истории, в том смысле, что мы еще не видели его ни в какой прагматической истории. Все эпохи и почти все важные события показаны более или менее, а иные и совершенно в новом свете: так, например, в особенности царствование Алексея Михайловича. В эпоху междоусобий, в ярком свете являются у историка мясник Минин и инок Палицын, эти два величайшие героя нашей средней истории, которым одним Русь одолжена своим спасением, потому что Пожарский был только годным орудием в их руках. Ничто так не поразительно, как дивная и горестная судьба этих трех великих мужей: Минина, Палицына и Никона, которых колоссальные облики изображены историком с особенною любовию и особенным успехом! Один из них, мясник, которому каждый боярин, каждый дворянин мог безнаказанно наплевать в лицо и растереть ногою, умел не только возбудить патриотический восторг сограждан, но и поддержать его, согласить партии, примирить вождей, понять Палицына, действовать с ним заодно, управлять вместе о ним Пожарским и достигнуть своей цели; и что ж стало с ним потом? ему дали дворянство и боярство [Это неточно: боярство было пожаловано не Минину, а Пожарскому. Ошибку Белинского отметил А. Пушкин в неопубликованной им статье "Примечание о памятнике князю Пожарскому и гражданину Минину"], но не пустили в думу, где этот мясник мог оскорбить своим присутствием достоинство знаменитых бояр, которые все были так доблестны, что и сам Мстиславский казался между ними гением первой величины... Другой, святой и великий инок, разделивший с нижегородским мясником венец спасения отечества, примиривший в лютую минуту страсти вождей, утишивший ропот буйной сволочи продажею священных сосудов, золотой утвари Лавры, является изгнанником в дальний монастырь, по воле полудержавного инока, и скрывается от глаз изумленного его доблестию потомства в неизвестной могиле... Третий, друг и наперсник царя, муж совета и разума, восстановитель веры, гонитель невежества и предрассудков, гибнет жертвою происков опять той же боярщины... Какие люди! какая судьба!.. Честь и слава таланту, умевшему представить в истинном свете таких людей и такую судьбу!..

Нам кажется, что г. Полевой ошибся в объеме своего сочинения: первая часть его слишком велика, слишком несоответственна с стройностию целого; вторая и третья отличаются совершенною соответственностию друг другу и удивительною перспективностию событий; но какова же должна быть, в этом отношении, последняя, то есть четвертая часть, которая должна вместить в себе события от царствования Феодора Алексеевича до наших дней?.. [Белинский, очевидно, основывался на словах самого Полевого, который в объявлении о продаже первых двух частей своей книги "Русская история для первоначального чтения..." ("Московские ведомости", 1835, N 65) обещал довести повествование "до воцарения ныне благополучно царствующего императора Николая 1-го". Однако замысел этот не был осуществлен. Четвертая часть его "Русской истерии..." (СПб., 1841) охватывает период от царствования Федора Алексеевича до воцарения Екатерины II.] Если она числом листов будет равна третьей {Которая состоит из двадцати одного листа.}, то будет казаться, в сравнении с предыдущими, каким-то перечнем событий, приложенным в виде дополнения. Мы уверены, что почтенный автор сам сознает свою ошибку и при втором издании, которое, без сомнения, скоро будет потребовано публикою, исправит его и вместо четырех томов подарит нас по крайней мере шестью. Тогда мы будем иметь историю настоящую и удовлетворительную... Лучшая явится тогда, когда наши исторические материялы будут совершенно объяснены и разработаны критикою, а это будет не скоро!..