Записки офицера

При лунном свете

I

Вытянувшиеся бесконечной вереницей по обе стороны дороги деревья уже давно потеряли свою золотую листву, которая опала на землю шелестящим, мягким ковром, и теперь раскачиваемые холодным осенним ветром они только шумели своими черными, голыми сучьями…

Шоссе было гладкое, как паркетный пол, и гулко звучали мерные шаги трех людей, направляющихся к реке, берег которой различался в темноте по черной полосе окаймлявшего его кустарника.

Ночь была холодная, ясная, и небо, черное и безоблачное, сияло серебряными точками мерцающих звезд…

Поля молчали…

Где-то в них таились секреты, сидели или лежали, согнувшись и прильнув к земле, люди в куцых шинелях с винтовками в руках, но отсюда в черной дали безбрежных полей, шумящих, как море, ничего не было видно даже при луне, полной и яркой.

По дороге шли мы втроем…

Два офицера и ефрейтор второго взвода Сормин. Надо было проверить вновь расставленные посты и секреты на берегу реки, по течению которой несколько выше целые два дня кипел бой… Целые два дня массы немцев пытались переброситься на этот берег, делали множество попыток навести мосты, гибли вместе с осыпаемыми нашими снарядами понтонами, и, наконец, обессиленные, потерявшие надежду, сперва начали отступать, а после побежали, увлекаемые задними рядами, побежали, теряя обозы, бросая орудия и раненых…

И бой закончился к ночи… Тишина спустилась на поля вместе с сумерками, вместе с холодом осеннего сырого вечера.

Противоположный берег был чист… Казаки переправились на него, но не нащупали неприятеля: он продолжал поспешно отступать и даже прикрывающие его части вышли из соприкосновения с нашими разъездами…

II

Мы подвинулись вниз по течению, все же опасаясь новых попыток переправиться со стороны немцев…

Но все было тихо!..

Расставили секреты и посты, едва сгустились сумерки и зашумел в полях холодный ночной ветер.

Река, весь день катившая свои волны, как казалось, бесшумно, теперь вдруг забурлила, загудела в прибрежных камышах и кустарниках…

Мы шли молча, невольно стараясь шагать «в ногу» так, чтобы звук наших шагов сливался в одно мерное постукиванье по гладкому твердому, как асфальт шоссе.

Сормин шел впереди. Он знал расположение секретов и постов и вел нас, взяв винтовку сна ремень, поставив воротник шинели и глубоко запрятав руки в рукава.

— Сейчас налево пойдем! — произнес он вдруг, останавливаясь, но не поворачивая к нам головы.

Влево шла узкая, почти незаметная тропинка между двух стен оголенного, колючего кустарника, и Сормин быстро пошел вперед, раздвигая ветки и не оборачиваясь: он слышал по шуршанью кустов, что мы следуем за ним.

Усталость дня сказалась теперь. После боя удалось только прилечь часа на два прямо на траве в ожидании, приказания о перемене позиции, но даже заснуть не удалось, как следует: мозг воспаленный, измученный переживаниями дня, лихорадочно работал, воспроизводя картины, действительно пережитые и ужасные, кошмарные, фантастические…

А после снова пришлось встать, идти вместе с батальоном по полю вспаханному и изрытому, утомлявшему немилосердно ноги, до нового бивуака, и только успели снять амуницию и составить ружье, как полковник послал проверить посты и секреты.

Когда вышли, была уже совсем ночь лунная и холодная.

III

Сормин внезапно остановился… Его темная, неуклюжая фигура наклонилась над землей и подняла что-то, что именно мы сразу не могли разобрать…

— Никак фуражка ваше бл-дие, — произнес он, протягивая нам действительно австрийское кепи, опоясанное золотым галуном.

«Как оно могло сюда попасть?» — задали мы сами себе безмолвный вопрос, неприятель на этом берегу не был и не мог быть, а тем более не могло оказаться в этих кустарниках австрийское кепи?

Это было необъяснимо…

Кепи было офицерское с золотой узенькой каемкой крутом, с клеймом «Вена», и буквами I. Ф. на околыше.

Мы все трое долго шарили в кустах, вокруг этого места, обыскивали все углубления и черные чащи, но не нашли и признака неприятеля…

— Одно, разве, что с аэроплана уронил! — проворчал недовольно Сормин и нас мгновенно осенила мысль: конечно, кэпи упало с пролетевшего над рекой и над нашими позициями аэроплана!..

Все тревожные сомнения вмиг рассеялись, стало даже смешно, когда представили себе офицера австрийского генерального штаба, с которого ледяные порывы ветра сорвали головной убор и насмешливо бросили в самый центр неприятельского расположения…

Но Сормин уже шагал дальше!..

Справа и слева обступавшие нас кусты, делались все выше и выше, все теснее и гуще наступали черные стены ветвей, а тропинка между тем начала круто спускаться вниз к реке…

Сквозь сучья уже блеснуло ее черное зеркало, кажущееся сперва неподвижным, но на самом деле быстро несущееся мимо безмолвных берегов; мы миновали последние кустарники и вышли на узкую полосу прибрежного песка…

Невдалеке располагался первый пост.

Часовой и подчасок сидели у самого берега, как-то странно сжавшиеся, словно охватив колени руками; около них торчали штыки винтовок; оба они слились в одно пятно и не различались на фоне берега и кустов.

Сормин хотел было их окрикнуть, но, вероятно, заслышав хрустение песку под нашими ногами, оба солдата вдруг вскочили — сделались неподвижные, как две черные статуи, у самой воды, пока мы не прошли мимо…

— Место скушное, ваше б-дие, — промолвил Сормин, как бы извиняясь за присевших часовых, — особливо ночью…

Никто не ответил ему и мы продолжали пробираться по краю берега, вниз по течению, по направлению на шум, далекий, непрерывный и непонятный…

— Что это?.. — спросил Сормина мой спутник, — что это шумит?..

— Это, должно мельница ваше б-дие, — ответил, прислушиваясь, ефрейтор, — там и пост второй поставлен… минут за десять дойдем…

IV

Снова тронулись в путь…

Тишина ночи и этих полей, после грохота боя, рева орудий и трескотни пулеметов, теперь казалась еще более непробудной и ненарушимой… Не представлялось, что может наступить опять утро, сдернуть черный покров с берегов и заиграть светлыми бликами на глади реки, казалось, что эта ночь, пустившаяся и заставившая людей прекратить кровопролитие, будет вечная, что она сошла для того, чтобы навсегда скрыть под своим покровом ужасные следы закончившегося дня…

Между тем, шум мельницы делался все явственнее… Теперь уже отчетливо слышался скрип и тяжкие вздохи мельничных колес и однообразное клокотанье воды бегущей сквозь плотину.

За поворотом реки, показалась, наконец, сама мельница, темная и таинственная, крутящая своими колесами в белом пенистом потоке реки.

Она словно висела, над этим потоком, разбивающимся об ее сваи, поросшие длинной зеленой бахромой, она словно отделилась от земли и, вертя своим черным колесом, плыла вверх по реке, но стремительное течение удерживало ее на прежнем месте…

С одной стороны, черный корпус мельницы огибали мостики доходившие до самого колеса и постоянно орошаемые алмазным дождем медленных брызг, с другой к мельнице вплотную подступал низкий прибрежный кустарник…

V

Пост был расположен на берегу под прикрытием мельничного здания и, когда мы подошли, часовой стоял у самой воды, прижавшись спиной к серым, мокрым балкам стены.

— Ну, что!.. — окликнул его Сормин, — все благополучно?..

Часовой молчал…

Мы приблизились и ефрейтор еще раз окликнул неподвижного, темневшего на фоне стены, солдата…

— Так точно!.. — ответил на этот раз, слабый дрожащий голос, казалось, голос человека или тяжело раненого или чем-то потрясенного.

— Что с тобой? — спросили мы подходя, — может быть болен ты или ранен…

— Не-ет… пролепетал он, — страшно очень… спаси Господи, как страшно…

Мы недоумевали.

— Чего же страшного? — спросил Сормин.

— Вона… глянь-ка… — кивнул часовой по направлению реки и тотчас же отвел глаза…

Сперва я ничего не заметил, но, приблизившись к воде и всмотревшись в темноту ее поверхности, мы все различили какой-то продолговатый, черный предмет, приставший к берегу и неподвижный…

Надо было присмотреться к его очертаниям так пристально, как мог присмотреться за четыре часа своего дежурства часовой, чтобы различить, что это было человеческое тело… На покойнике был изорванный австрийский мундир и даже виднелся пристегнутый штык и ранец…

Очевидно он был сброшен в реку русскими штыками, загнан в воду и упал в холодную могилу, быть может еще живой, истекающий кровью…

Мы в ужасе отступили назад…

Сормин снял шапку и перекрестился…

— Надо часового переместить, — распорядился мой спутник, — Сормин, толкни его штыком — пусть плывет…

Ефрейтор опасливо подошел к берегу и оттолкнул штыком от песка труп, но сколько он после ни старался заставить его выплыть на средину реки, утопленник, словно вцепившись в корни прибрежных кустов мертвыми пальцами, не выпускал их из рук и не отплывал…

— Оставь его! — с ужасом остановили, наконец, мы Сормина, — надо просто переставить часового…

— Не-ет… — застонал солдат. — Никак не-ет… не один он тут… много их…

Мы всмотрелись в белую, пенистую поверхность реки, набегающей на колесо…

В жемчужной кипящей полосе и выше по отсвечивающей сталью от лунного света поверхности реки плыли медленно десятки таких же черных предметов…

То ныряя, то снова выплывая, выглядывая из-под воды своими бескровными лицами и остекленевшими ужасными глазами, плыли вниз по течению побежденные австрийские солдаты…

Крутясь и наталкиваясь друг на друга, они словно спешили к черному крутящемуся колесу, перебрасывались через него и исчезали с глухим шумом в глубине реки…

Они плыли искать свои могилы!..

Мы все четверо, потрясенные и взволнованные ужасом только что увиденного, стояли на берегу, следя за этой мрачной процессией.

Они проходили перед нами, наши побежденные враги, в своем последнем шествии. Безмолвные и потрясенные мы долго стояли у самой воды, не имея сил оторвать глаз от плывущих трупов…

И после, когда мы вернулись на бивуак, даже после того, как нас развлекли рассказом об удачно захваченном в эту ночь австрийском авиаторе, вероятно, том самом, кепи которого мы нашли в чаще кустов, когда я примостился в углу палатки на сырой шинели, решив, во что бы то ни стало, вздремнуть хоть часа два, мне долго мерещились плывущие при лунном свете вниз по реке, к колесу водяной мельницы мертвые австрийцы, их искаженные бескровные лица и колышущиеся вокруг голов волосы…

Прекрасная смерть

Уже больше трех часов гудели батареи.

Черные, молчаливые и суровые пушки вдруг заговорили и со страшной злобой выплевывали, вместе с пламенем и дымом, ревущий поток стали… Где-то, далеко на скате зеленой горы, с едва слышным нам грохотом, рвались шрапнельные стаканы, над головами медленно сползавших вниз колонн австрийцев…

Эти колонны пехоты, казались нам длинными черными червями, сползавшими, извиваясь, по зеленому фону…

Скоро заговорили австрийские пушки…

Стреляли они откуда-то из-за возвышенности, орудий их не было видно, и только сыпались на поле разрывающиеся и воющие в воздухе снаряды…

Скоро увели куда-то в сторону, в лес, лошадей и передки, вспыхнул, как факел, случайно загоревшийся от снаряда стог сена и учащенно загрохотали наши пушки, отвечая на дождь шрапнели австрийцев.

Лежа в цепи вместе с ротой, прикрывавшей артиллерию, я увидел сразу эту громоздкую, неуклюжую фигуру на здоровенном «битюге», мчавшуюся отчаянным галопом, под дождем свинца к орудиям.

Когда он поравнялся с крайней пушкой, над ней вдруг взвился высокий столб белого дыма с пламенем и с оглушительным треском и грохотом взметнулось в сторону одно зелено-серое колесо, в шуме взрыва потонули одинокие вскрики и стоны изувеченной прислуги и только, когда дым рассеялся, я с ужасом увидел то, что осталось на месте пушек и передка; в яме свежеразвороченной земли валялись обожженные куски досок и колес и несколько фигур в серой, залитой кровью одежде. Но это было впечатление одной минуты, внимание тотчас же было отвлечено одинокой толстой фигурой всадника, теперь как-то странно сидящего около еще судорожно бившейся лошади… Толстый человек в серой солдатской рубахе с узенькими, серебряными погонами, — доктор Д., врач артиллерийской бригады каким-то чудом уцелел, разбилось только вдребезги его пенснэ, и, ошеломленный ударом, весь обрызганный кровью и песком, он сидел, как бы задумавшись над тем, что предпринять…

Через минуту, когда не осталось и следа происшедшего, когда так же равнодушно и твердо грохотали орудия, доктор уже бегал около ящиков, отыскивая батарейного командира.

— Полковник, — кричал он, стараясь перекричать гул канонады, — полковник, будете менять позицию? — Да? У меня 500 человек, куда же мне ехать?.. За лесом разве?! Вы будете впереди, на опушке?!. Ага!.. Ну, отлично, отлично, желаю успеха!

Доктор уже катился обратно, закинув назад апоплексическую голову в съехавшей на ухо фуражке…

Откуда-то он достал другую лошадь, при помощи трех артиллеристов вскарабкался в седло и, распустив поводья, под огнем помчался обратно к далеким повозкам, над которыми развивался флаг с красным крестом…

А батареи все гремели и резко звучали краткие командные выкрики: «Первая»… «Вторая»…

За два часа было пережито и перечувствовано страшно много… Артиллерия давно переменила позицию, отбивали налетавших венгерских гусаров, сами ходили два раза в штыки и, запыленные, обрызганные кровью и обожженные пламенем пылающих построек, солдаты нашей роты временно были отведены в овраг, в прикрытие.

Капитан только что занес ногу в стремя и готовился перекинуть другую, как вдруг словно задумался, медленно слез на землю, сел и, держась за мякоть ноги выше колена, досадливо промолвил:

— Проклятая!..

Пуля пробила ногу навылет и оставила только две маленькие дырочки в рейтузах с расплывающимися пятнами крови.

— Ну, теперь я больше не кавалерист, — добродушно промолвил капитан, вообще не охотник верховой езды, — придется вам, подпрапорщик, поехать за лес отыскать вторую полуроту… Они там в прикрытии… Приведите их сюда…

На поле рвались шрапнели…

Войск здесь не было, и австрийцы напрасно тратили снаряды…

Лошадь моя пугливо шарахалась в сторону от взрывов и храпела…

Невольно глазами измерял я расстояние до леса, манил к себе эту черную сплошную полосу, где казалось так безопасно, где не выла шрапнель и не жужжали пули… Но, как назло, в момент, когда мой конь достиг леса, совсем близко взметнулось пламя и с треском посыпался целый фейерверк и кусков разбитого снарядом дерева… На полянке за лесом расположился пункт…

Доктор Д. скакал посреди повозок с ранеными и носилок и отдавал какие-то приказания, ругал кого-то не злобно, но тяжелой, вразумляющей руганью и делал все это относительно хладнокровно, не отвлекаясь посторонними обстоятельствами…

Завидев меня, он подъехал и быстро заговорил:

— …У меня 500 человек… Вы знаете какая это «команда»? Один без руки, другой без ноги, куда я их всех уберу… артиллерия, вероятно, переехала, а к нам шрапнель сыплется…

И в ту же минуту, как-бы в подтверждение его слов, взметнулся столб пламени и земли совсем близко, разбросав валяющиеся кругом, окровавленные обрывки бинтов и ваты…

— Видите… — продолжал доктор… — видите… это они по флагу с крестом прицеливаются…

И тотчас же, отскочив от меня, продолжал распоряжаться.

— Иванов, перевяжите этого… у тебя что?.. нога?.. на вылет… покажи… кость цела!.. танцевать будешь… следующий… пальцев нет?.. скольких?.. двух!.. ну, брат, еще тебе три остались… Барчуков, бинт сюда… санитары отправить этого в дивизионный госпиталь… Ампутация ноги… у тебя что, палец? стой, чего ему болтаться здесь… Иванов ланцет…

Доктор быстро соскочил с коня, одним взмахом отхватил болтающийся, почти оторванный палец и помчался дальше…

— Доктор… да вы бы уехали подальше, тут под огнем вам опасно… — попробовал посоветовать я, но Д. посмотрел на меня строгим вопрошающим взглядом:

— Мне? — переспросил он, — «Им» — опасно, это верно!.. — махнул он рукой на раненых. — Я их и отправлю, а мне место здесь — ведь не идти же раненым искать меня за пять верст?..

Я не смел ему возражать…

Надо было спешить, а лес все гудел от грохота снарядов…

* * *

Поздно вечером, когда уже мы продвинулись вперед, мне пришлось ехать обратно…

Навстречу мне попались носилки. Из-под солдатской шинели болталась рука с бриллиантом на мизинце.

— Кого несете! — остановил я санитаров…

— Доктора Д!..

Доктор был еще в сознании, он, вероятно, узнал меня, попытался улыбнуться и указал глазами на ноги… Я едва сдержал возглас ужаса: вместо ног были только клочья мяса и разорванного сукна…

Я понял, что доктор хочет что-то сказать и наклонился:

— Там за лесом… Вы знаете? — едва слышно произнес он, — там еще три солдатика остались… раненые, не выживут… пусть не забудут подобрать их…

Доктор Д. затих…

— Померли… — равнодушно произнес один из санитаров и перекрестился…

Доктора закрыли с головой шинелью и носилки тронулись.

Несколько минут я простоял на месте, пораженный последними словами доктора, потрясенный благородством его прекрасной смерти.

А кругом по полю и дорогам тянулись все новые колонны, спокойные, уверенные в себе и в своем успехе, неудержимые в своем стремлении, людей.

Три мельницы

В открытом поле, уже затянутом синеватой вуалью сумерек, стояли три черные мельницы, три таинственные, величественные исполина, размахивающие длинными черными руками…

На темнобагровом фоне неба, озаренного заревом далекого пожара, мельничные крылья, действительно, казались простираемыми к небу руками одиноких великанов, оставшихся теперь, каким-то чудом уцелевшими на поле, где целый день грозно переговаривались орудья и смертоносной скороговоркой трещали пулеметы.

Эти мельницы, действительно, уцелели каким-то чудом: вправо и немного впереди от них целые два дня шел жестокий бой и случайные снаряды, шальные пули иногда залетали и сюда, били в землю и в темные, покрытые плесенью, срубы мельниц.

Взметывались столбы пыли и комков земли, вздрагивали и разлетались в щепки толстые старые бревна, а три мельницы все продолжали стоять, бесстрастные, среди открытого поля, равнодушно махая своими черными, иззубренными осколками снарядов, крыльями.

Теперь бой уже окончился… Справа и впереди пылали громадными яркими кострами спаленные артиллерийским огнем, деревни, при тусклом, багровом, зловещем отблеске пожаров по полю ползли сливающиеся в одну черную массу колонны пехоты, на фоне волнующегося моря огня скакали черные фигурки кавалеристов и мчалась, с заглушенным расстоянием грохотом колес, меняющая позицию русская артиллерия.

Мы проезжали по полю втроем верхами, исполняя поручение начальника отряда осмотреть местность на левом фланге нашего расположения.

Лошади медленно ступали по промерзшей, твердой и гладкой, как паркет, дороге, осторожно обходя вырытые гранатами ямы и валяющиеся около канав трупы павших лошадей…

После исключительных переживаний догорающего дня, после ужаса отчаянных атак, стремительных кавалерийских набегов, двенадцатичасового рева орудий, хладнокровно громивших занятые австрийцами деревни, разносивших в куски и рвавших в клочья все, что попадало в стальной веер их губительных гранат и шрапнели, рассыпающейся металлическим дождем сотен пуль и осколков, теперь в холодных сумерках спускающейся ночи, в безмолвии полей, еще теплых от дымящейся человеческой крови, еще пахнущих пороховым дымом, мы ехали молча, уединившиеся каждый с самим собой.

Каждый думал, вероятно, о том же самом — о смерти, так близко стоявшей сегодня за спиной, о смерти, которая сегодня пройдя мимо, быть может, завтра коснется холодной рукой сердца и оно перестанет биться, как перестали биться сегодня сотни наших и вражеских сердец…

Позади нас ехал казак Никифор Патока, здоровенный чубастый парень, с лицом изрытым оспой настолько, что в сотне товарищи уверяли, что это «по ем австриец картечью палил».

Патока первый нарушил молчание:

— Ваше благородие, мельницы, кажись, не осматривали… надобно бы заглянуть…

Мы свернули с дороги прямо в поле к трем одиноким, размахивающих крыльями мельницам.

По мере того, как наш маленький отряд приближался к ним, уверенность в том, что все три черные башни покинуты, росла в нас: не было заметно ни одного огонька в окнах, тяжелые двери были наглухо закрыты, и мы уже начали раскаиваться, что свернули напрасно с дороги.

Наш спутник даже предложил, не задерживаясь понапрасну, продолжать свой путь, однако Патока настаивал, и мы согласились осмотреть мельницы.

Подъехав к крайней, мы спешились и приблизились к темным дверям, тяжелым и запертым снаружи железными болтами.

Сомнения быть не могло: запертая снаружи мельница не могла быть обитаемой… Тоже самое оказалось и с другой: она тоже была покинута людьми и продолжала махать — своими крыльями, никем не управляемая и никому не нужная…

— Теперича только третья и осталась! — сказал Патока, уже начинавший конфузиться за свою излишнюю подозрительность.

Третья дверь, к которой мы приблизились, когда уже совсем потемнело небо и черный фасад мельницы озарялся лишь дрожащими бликами далекого пожара, была такой же, как и две первые, только тяжелый железный болт не был заложен, а стоял тут же прислоненный к стене.

Мы не сказали друг другу ни слова, но все поняли, что значили эта незапертая дверь и этот, аккуратно стоящий у фундамента, болт…

Патока потрогал зачем-то пальцем скважину двери, попробовал заглянуть в нее, но, разогнувшись, покачал безнадежно головой:

— Темно, ваше б-дие, — шепотом произнес он.

И все мы, словно повинуясь чьему-то приказанию затаив дыхание прильнули ушами к холодным, влажным доскам двери…

Тишина была мертвая… Я ясно слышал, как тикали часы в моем кармане, и уже хотел отойти, как изнутри, сквозь толстую дверь мельницы, до меня долетел один только далекий, заглушенный звук…

Этим звуком была дробь электрического звонка, скрытого где-то очень далеко и к тому же еще, вероятно, зажатого ладонью руки человека… Он протрещал не более трех-четырех секунд, но этого было достаточно, чтобы мы все ясно его услышали…

— Никак телефон, ваше благородие, — широко открыл глаза Патока.

— Да, кажется, телефон…

Мы еще раз обошли мельницу кругом… Ни других входов, ни телефонного провода не оказалось, и все трое мы снова стояли перед той же толстой и низкой дверцей…

— Придется ломать, ваше благородие? — спросил Патока.

Мы попробовали засунуть конец штыка в скважину двери и отворить ее, но она не подавалась.

— Ломай, Патока!.. — скомандовал мой спутник.

Патока тотчас же притащил большой камень и нанес несколько мощных ударов в дверь.

Доски как будто немного разошлись, но не сдавали.

— Надобно всем навалиться. — посоветовал казак…

Мы «нажали»… Всей тяжестью тел мы все трое обрушились сразу на дверь, и она рухнула, поднимая облако мучной пыли и увлекая за собою Патоку.

— Леший, черт!.. — отряхивался через минуту весь белый от муки… — идемте, ваше благородие.

Мы осторожно вступили в какое-то темное и сырое помещение… Ноги тонули в мягкой мучной пыли, сверху тоже сыпалась мука, набиваясь в нос и рот, а сквозь отверстие сорванной двери, багровое зарево далекого пожара дрожало на посеревших от пыли бревнах стен…

Мы снова прислушались… Теперь мешали и скрип и скрежетание жерновов, но все же мы уловили звук осторожных шагов по скрипучему полу… Кто-то шел наверху, пробираясь или к лестнице, или к окну, выходящему в поле.

Эта мысль озарила меня мгновенно: «ведь, окно, выходящее в поле, совсем близко от крыльев мельницы, при известной ловкости можно при помощи вертящихся крыльев спуститься на землю… и бежать».

— Скорее, скорее, Патока… наверх к колесу… — закричал я, бросаясь к лестнице…

— Петр Иванович… в поле, скорее… он убежит через окно!..

Но тот уже выскочил за дверь и бежал к лошади… Он промелькнул и исчез во мраке…

Патока бежал тоже к крутой лестнице, мы оба карабкались по ней, хватаясь за ступени, как слепые, в темноте, ощупывая стены руками…

Шаги наверху сделались поспешными, уже неосторожными… очевидно, «он» понял, что теперь уже нечего таиться, но в это же мгновение я услышал еще шаги внизу человека, тоже карабкающегося вверх по лестнице вслед за нами…

— Петр Иванович… это вы? — в изумлении окликнул я, оглядываясь, но в ответ мне яркий снопик пламени прорезал мрак и пуля пропела над ухом высокой нотой…

— Проклятый черт!.. — крикнул, видимо, задетый казак… — держите его ваше б-дие…

Как назло в эту минуту я поскользнулся и упал на мягкий пол, засыпанный мукой…

Через меня перескочила какая-то черная фигура, показавшаяся во мраке громадной, грянул второй выстрел, и, вскочив на ноги, я увидел при тусклом свете зарева, проникавшем сквозь разбитое окно, две фигуры, казака Патоки и австрийского офицера, схватившихся в рукопашную на самом краю площадки, под которой скрипели и скрежетали жернова.

— Патока, держись, иду, — кричал я казаку, карабкаясь вверх по трапу.

— Не надо… — хрипло ответил он, словно сквозь стиснутые зубы, и в ту же минуту сверху сорвалась черная фигура и раздался крик — такой крик, какого мне никогда не приходилось слышать и забыть который невозможно. Я чуть не лишился сознания, волосы мои зашевелились на голове от этого ужасного вопля человека, заживо раздавленного…

Австрийский офицер оступился и упал в жернова…

На белой от муки стене алели брызги его крови.

Раненый казак Патока, отирая со лба пот, спускался вниз.

Мы вышли с ним в поле, Петр Иванович уже поймал бежавшего через окно первого австрийца, мы сняли с мельницы телефонный аппарат, поставленный в подвале, порвали подземные провода и тронулись обратно, с содроганием вспоминая ужасную ночную смерть человека.

А позади нас в открытом поле остались три черные одинокие мельницы, так же бесстрашно махающие своими неутомимыми крыльями.

Лицом к лицу

Еще не искусившаяся ужасами боя, но уже закаленная долгими переходами под палящими лучами, по пыльным дорогам, через села, часто уже покинутые жителями, дивизия подошла к бивуаку.

Между двух деревень на равнине пересеченной быстрым ручейком, как по мановению волшебного жезла, вырос целый город из палаток, город с улицами, площадями и проспектами.

В спускающихся сумерках, серо-голубых, таинственных, запылали костры и задребезжали по дороге догоняющие полковые кухни. После 25-верстного перехода растянулись около котелков усталые люди, сняты сапоги, сброшена амуниция, составлены в аккуратные, симметричные пирамиды винтовки.

День окончен!.. Предстоит ночь… быть может, спокойная, быть может… кто знает?.. Уже пронеслась тревожная и манящая таинственностью весть о близости неприятеля. Теперь этот враг, неизведанный еще, какой-то загадочный и, как казалось, бесконечно далекий — близок и почти осязаем… Где он?.. Там, на юге, за темной полосой горизонта, за сизо-черным бордюром леса?..

Один батальон выступает вперед в «сторожевое охранение» т. е. в тот неподвижный авангард, который должен бодрствовать и охранять дивизию от внезапностей тревожной ночи вблизи неприятеля…

По дороге среди палаток и костров безмолвно проходят плотные ряды темных, одинаковых фигур с ружьями; слышно только глухое гудение земли под сотнями солдатских сапог и мерное бренчание котелков.

Медленно тянется прямо по полю артиллерия…

В предвкушении боя, немного пугающего и властно манящего, этот ночной марш приобретает особенный оттенок таинственности… Следят за уходящими и сливающимися в сумерках взводами, безмолвно, серьезными глазами…

После почти часа ходьбы останавливаются и разводят роты… Позади, на опушке леса, разместились орудия. Сумерки уже совсем сгустились; пушек почти не видно — они слились с далеким лесом…

Перед нашей ротой открытый скат местности к глубокому оврагу, противоположная сторона которого покрыта частью кустарником и полого поднимается, сливаясь с полем. За нами поле, дорога и громадные стоги неубранного сена.

Ротный командир и фельдфебель, — две одинокие черные фигуры на фоне почти угаснувшего запада, — о чем-то совещаются… Солдатики, серые в своих шинелях, хладнокровные и, как всегда, невозмутимые, частью сбились в кучки, частью сели…

До ночи совсем близко!..

Через минуту все уже за делом: стучат шанцевые лопатки и кирки — роют окопы…

Враг близок и решено ночь провести в окопах… Русский солдат не только хороший воин, но и прекрасный работник. Сбросив шинель и составив винтовку, он, позабыв на минуту свой военный мундир, превратился в образцового землекопа…

Надо видеть, как ходит в его руках лопатка, как быстро углубляется окоп, как растет горка бруствера, как бодро, спокойно и беззаветно трудится незаметный пехотинец…

Через час наши окопы уже готовы… Солдаты опять в шинелях и с винтовками засели в глубокие рвы и в темноте сгустившейся ночи почти слились с землей…

Готовое прыгнуть, зареветь, засыпать свинцом и сталью, существо притаилось, припало к земле… Но чувствуется в этом молчании ночи, где-то недалеко схоронилось и другое чудовище, опасное и лукавое, и тщательно всматривается в черную даль поля, в сильный бинокль ротный командир…

Молодой поручик обходит окопы…

— Смотри, не кури… потерпи, — наставляет он, — чтобы огня ни-ни… Смотри все вдаль, а особенно за той рощей… на случай кавалерии… зря тоже огня не открывай… не волнуйся…

Ночь, глубокая и безмолвная… Тысячи звезд кротких и ясных в своем вечном сиянии, они словно изумленно глядят на этих людей, бодрствующих с холодной сталью в руках…

Офицеры полулежать под стогом на плащах… не курят… пьют из фляжек холодный чай и молчат… Почему молчат?.. Но где же говорить людям впервые сознающим себя лицом к лицу со смертельной опасностью, людям с еще не притупившимися от мысли о близкой смерти нервами…

Каждый думает о своем, но в общем все, вероятно, об одном и том же.

И так проходят часы…

Светает… бледный, холодный рассвет… люди все так же сидят, словно вросли в землю, в окопах, положив молчаливые дула винтовок на бруствер… Едва брезжит утро… Кажется ночь миновала благополучно… Но вдруг картина меняется… солдаты вздрагивают и начинают шептаться…

От рощи, с опушки, мчатся 10–15 конных фигур, с другой опушки еще столько же и вдруг, словно множась, кучка всадников разрастается в целый эскадрон.

Всадников еще не различить, это скачут какие-то таинственные центавры, покинувшие свое постоянное жилище, — темную рощу…

Резко хлопает первый выстрел, за ним второй, и по всей длине окопа вспыхивают в клубочках синеватого дыма, яркие огоньки и визжат пули…

Всадники все скачут…

Огонь частый и меткий опрокидывает их, мы видим падающих лошадей, видим коней без всадников, уже сбитых пулями, но вдруг совершается что-то неожиданное, что-то поистине прекрасное… Откуда-то с боку, Бог весть откуда, как Божья гроза, рушится на австрийцев взвод казаков… Летят они, рассыпавшись лавой, приникнув к луке седла оглашая воздух свистом, гиком и ревом… Их маленькие лошадки словно не касаются земли, распустив по ветру гривы и длинные хвосты…

Пехота едва успевает прекратить стрельбу, как все уже кончено…

Целый поток всадников в синих венгерках и красных шапках, гонимый бородатыми кавалеристами с пиками на перевес, мчится назад врассыпную, теряя оружие и падая с коней.

Все это совершается так быстро, так неожиданно, что пехоте остается только спешить подбирать и забирать пленных… Их человек двадцать, одни раненые, другие ушибленные, а третьи просто обезумевшие от страху.

С шуткой и добродушной руганью этих последних ведут обратно… раненых несут в окопы… Из погони шагом возвращаются казаки… фыркают усталые, вспотевшие лошадки… беззаботно покачиваются в седлах «вечные воины»… Некоторые ведут в поводу австрийских отбитых коней, некоторые везут в седлах перед собою пленных гусаров.

Их лица радостно спокойны… С шутками проезжают они мимо пехоты, словно совершенное ими — не подвиг, а самое простое, привычное дело… Мы смотрим на них с восхищением.

Заливая золотом облака, встает солнце… «Сторожевка» окончена… По далекой дороге чернеют подтягивающиеся главные силы…

Мы видим врага лицом к лицу, мы приняли боевое крещение.

В разведке

Рассказ офицера

Как черное кружево сплелась над головами листва дерев; сквозь ее причудливый узор пробивались холодные, бледные лучи лунного света и чертили странные, серебряные арабески на черном ковре влажной травы, по которой неслышно ступали ноги.

Шло нас четверо…

Впереди всех Карасенко, солдатик второй полуроты, невысокий, коренастый, с смешливым лицом молоденькой деревенской девки. Вчера он был ранен навылет в ладонь, но сегодня уже убежал из лазарета и отпросился на разведку.

Теперь он все время рвался вперед, несмотря на окрики, негромкие, но внушительные…

— Я ничего, ваше б-дие… Я остерегусь… не сумлевайтесь, — бросал он иногда назад шепотом и снова, как тень, двигался вперед, бесшумно раздвигая сучья…

Нам светила серебряная луна, озаряя небольшие лесные полянки, поминутно попадавшиеся, и, скользя белыми лучами, заставляла гореть тусклым блеском штыки наших винтовок…

«Он» был где-то впереди таинственный неприятель, с которым вчера наши передовые части сцепились было, но который поспешно отступил с сумерками за густой, необследованный нами лес.

Вечером решили его не преследовать, но едва сошла ночь, по опушке темного и загадочно шумящего леса рассыпались дозоры…

Было очень холодно…

Трава была влажная и казалась ледяной, холод набирался под шинель и немели руки, державшие оружие…

Шли, а иногда и ползли осторожно и почти бесшумно… За каждым деревом казался неприятельский часовой, каждый пень, каждая крупная кочка превращались ночным мраком в сидящую фигуру австрийского солдата с ружьем в руках…

Подползали к обманчивым черным силуэтам с тысячами предосторожностей, со всех сторон, готовые поразить неприятельского часового одним ударом, чтобы, он не успел даже вскрикнуть, даже вздохнуть, и с досадой замечали свою ошибку.

Карасенко каждый раз вполголоса ругался по-хохлацки, злобно сплевывал и, поднявшись с земли, смахивал росу с колен…

И опять шли дальше до следующего миража, до следующей ошибки…

— А может они, ваше б-дие, и совсем уйти решили? — спросил тихонько унтер-офицер.

— Лес кончится — увидим.

— Должно скоро и опушка… — про себя решил солдат, и опять все в молчании, зорко глядя по сторонам, двигались вперед.

Я никак не мог предположить, чтобы — если зайдет луна, — в лесу сразу сделалось вдруг так холодно и так страшно, непроглядно темно…

Как только зашел за тучу светящийся диск, словно вдруг кто-то черной краской мгновенно запил все серебристые просветы в кружевном куполе темной листвы над нашими головами, в одно мгновение исчезли все очертания, деревья, кочки, пни и мы погрузились в таинственную пучину ледяного, черного, без просвета черного, океана…

Мы вдруг перестали видеть друг друга и остановились…

— Луна… от… зашла видно, ваше благородие, — услышал я голос Карасенко. — Теперь, ежели на их дозор набредешь, мимо как раз и пройдешь… не приметишь…

Милый Карасенко! Он не думал о том, что нас самих в такой темноте могут прирезать, как куриц, он беспокоился за то, как бы не пройти мимо неприятельского дозора. Надо было все-таки идти вперед.

Пошли наощупь… Впереди опять же Карасенко пробирался на четвереньках между дерев и кустарников, а за ним все остальные близко друг к другу, поминутно натыкаясь руками на мокрые сапоги вперед ползущего…

Иногда останавливались… Карасенко доставал компас и, загородившись со всех сторон полами шинели, я на минуту зажигал электрический фонарик, и мы проверяли правильность направления…

Потом снова свет гас и ползли черные тени людей в темноте по мягкой и мокрой траве.

Наконец, лес поредел…

— Вот и опушка, ваше благородие, — сказал унтер-офицер, останавливаясь…

Здесь было немного светлее, чем в лесу: можно было различить поле и вьющуюся по нему серой полосой дорогу.

Прямо перед опушкой высились два громадные стога сена.

— Ваше благородие, никак немец? — Карасенко ткнул пальцем в сторону дороги.

Мы все всмотрелись…

Действительно, на сером фоне шоссе выделилась какая-то фигура, на краю у канала видимо сидел человек, пригнув голову к коленям…

Темнота не позволяла различить его формы одежды…

— Надо подойти…

И начали медленно и осторожно подползать к неподвижно сидящему человеку.

Наконец, приблизились настолько, что можно было различить его голову, и на ней мы заметили австрийское кэпи.

— Австрияк… — пробормотал Карасенко, берясь за винтовку…

Мы подошли еще ближе, и в эту минуту австриец увидел нас и повернул к нам голову…

Я увидел его лицо, бледное, усталое, и оно поразило меня тем глубоким спокойствием и безразличием, которым светились его глаза…

— Сдавайся! — вполголоса крикнул Карасенко, хватая за руки сидящего австрийца.

Тот не сопротивлялся, лицо его сохраняло то же выражение безразличия, глаза так же спокойно глядели в темную даль поля…

Австриец казалось не замечал нас или не хотел замечать, он был погружен в какие-то иные размышления, не имеющие никакого отношения к войне и окружающей обстановке, он был поглощен какой-то иной, всецело его занимавшей думой.

Я взял его за плечо и только тогда заметил, что это офицер: на его воротнике блестели две звездочки…

— Вы взяты в плен, — сказал я по-немецки, — потрудитесь следовать за мной…

Австриец, казалось, не слушал меня или, вернее, не понимал моих слов, он, не отрывая глаз от темного горизонта, повелительно произнес:

— Оставьте ее… она дымится…

Я переспросил его, удивленный…

— Она дымится, потому что она синяя… — повторил он.

И снова впал в свою страшную задумчивость.

Это был сумасшедший!..

В широком поле ночью, одинокий, покинутый всеми, осколок разбитой армии — сумасшедший австрийский офицер, какая яркая картина ужасной война!..

— Что он говорит, ваше б-дие? — между тем, допрашивал меня Карасенко…

— Он сумасшедший, братцы…

Солдаты молчали…

— Ума решился! — произнес, наконец, унтер-офицер…

— Спятил значит… ишь сердешный… — уже сочувственно сказал Карасенко.

Солдаты обступили австрийца, все еще сидевшего на краю канавы.

Однако, надо было идти дальше, а пленного нельзя было оставить здесь.

Я решил спрятать его за стог и оставить там пока под конвоем одного из солдат.

— Идемте, — сказал я, беря офицера под руку.

Он покорно встал и вдруг взглянул на меня своими ужасными, равнодушными глазами:

— Вы говорите она не дымится; ну хорошо… посмотрим…

Австриец вырвал свою руку, сам обнял меня за талию, и мы тронулись быстро по дороге к стогам.

— Что ж, ваше б-дие, с ним делать теперича? — спросил Карасенко, когда мы приблизились к стогам. — Жаль его… все же… хоть он и ума решился, а человек…

Карасенко все старался заглянуть в глаза австрийцу, но тот глядел себе под ноги и шагал быстро и сосредоточенно…

Около стогов офицер покорно опустился на землю, завернувшись в поданную ему солдатом шинель…

— Вы правы… она не дымится… но погодите… погодите… она, ведь, синяя!..

Австриец лукаво подмигнул и засмеялся мелким дробным смехом.

— Ишь, ведь бедняга! — сочувственно покачал головой Карасенко, — я его ваше б-дие постерегу, а вы ступайте с остальными…

После минутного колебания я согласился, и мы опять тронулись по дороге, оставив за собой громадный черный силуэт стога сена с двумя маленькими черными фигурками у его подножья.

Постепенно они слились в одно далекое темное пятно и, когда мы повернули с дороги влево, оно совсем скрылось.

Мы около двух часов бродили еще по необъятному темному полю, прячась по кустарникам и в темноте одиноких деревьев… Австрийцев вблизи не было…

Где-то далеко, далеко заметили мы огонек, быть может, от костра, но памятуя инструкцию не увлекаться и не поднимать тревоги выстрелами, решили повернуть обратно.

В ту минуту, как мы опять вышли на дорогу, забросанную амуницией и трупами лошадей австрийцев, где-то вдали прогремел одинокий ружейный выстрел, за ним другой и вдруг в темном небе взметнулся язык пламени и заалело, разрастающееся зарево…

— Никак у стогов! — воскликнул унтер-офицер, и все мы трое, не сказал друг другу ни слова, кинулась бегом вперед к далекому зареву, быстро разраставшемуся в темном небе.

Мы бежали один за другим, прыгая через валяющиеся винтовки и ранцы, обегая трупы лошадей, со страшными оскаленными челюстями и остекленевшими глазами; бежали задыхаясь, чувствуя уже колоти в боку, но сознавая, какую громадную опасность представляет этот вспыхнувший ночью перед нашим расположением стог сена…

Когда мы подбежали, стог весь пылал, как факел, а около другого копошился Карасенко, одной здоровой рукой стараясь растащить сено подальше от сыпавшихся искр…

— Запалил, запалил, проклятый! — кричал он нам еще издали.

Мы подбежали и, не спрашивая ничего, принялись помогать Карасенко… Между делом он нам рассказал все происшедшее за наше отсутствие.