В открытом поле, уже затянутом синеватой вуалью сумерек, стояли три черные мельницы, три таинственные, величественные исполина, размахивающие длинными черными руками…
На темнобагровом фоне неба, озаренного заревом далекого пожара, мельничные крылья, действительно, казались простираемыми к небу руками одиноких великанов, оставшихся теперь, каким-то чудом уцелевшими на поле, где целый день грозно переговаривались орудья и смертоносной скороговоркой трещали пулеметы.
Эти мельницы, действительно, уцелели каким-то чудом: вправо и немного впереди от них целые два дня шел жестокий бой и случайные снаряды, шальные пули иногда залетали и сюда, били в землю и в темные, покрытые плесенью, срубы мельниц.
Взметывались столбы пыли и комков земли, вздрагивали и разлетались в щепки толстые старые бревна, а три мельницы все продолжали стоять, бесстрастные, среди открытого поля, равнодушно махая своими черными, иззубренными осколками снарядов, крыльями.
Теперь бой уже окончился… Справа и впереди пылали громадными яркими кострами спаленные артиллерийским огнем, деревни, при тусклом, багровом, зловещем отблеске пожаров по полю ползли сливающиеся в одну черную массу колонны пехоты, на фоне волнующегося моря огня скакали черные фигурки кавалеристов и мчалась, с заглушенным расстоянием грохотом колес, меняющая позицию русская артиллерия.
Мы проезжали по полю втроем верхами, исполняя поручение начальника отряда осмотреть местность на левом фланге нашего расположения.
Лошади медленно ступали по промерзшей, твердой и гладкой, как паркет, дороге, осторожно обходя вырытые гранатами ямы и валяющиеся около канав трупы павших лошадей…
После исключительных переживаний догорающего дня, после ужаса отчаянных атак, стремительных кавалерийских набегов, двенадцатичасового рева орудий, хладнокровно громивших занятые австрийцами деревни, разносивших в куски и рвавших в клочья все, что попадало в стальной веер их губительных гранат и шрапнели, рассыпающейся металлическим дождем сотен пуль и осколков, теперь в холодных сумерках спускающейся ночи, в безмолвии полей, еще теплых от дымящейся человеческой крови, еще пахнущих пороховым дымом, мы ехали молча, уединившиеся каждый с самим собой.
Каждый думал, вероятно, о том же самом — о смерти, так близко стоявшей сегодня за спиной, о смерти, которая сегодня пройдя мимо, быть может, завтра коснется холодной рукой сердца и оно перестанет биться, как перестали биться сегодня сотни наших и вражеских сердец…
Позади нас ехал казак Никифор Патока, здоровенный чубастый парень, с лицом изрытым оспой настолько, что в сотне товарищи уверяли, что это «по ем австриец картечью палил».
Патока первый нарушил молчание:
— Ваше благородие, мельницы, кажись, не осматривали… надобно бы заглянуть…
Мы свернули с дороги прямо в поле к трем одиноким, размахивающих крыльями мельницам.
По мере того, как наш маленький отряд приближался к ним, уверенность в том, что все три черные башни покинуты, росла в нас: не было заметно ни одного огонька в окнах, тяжелые двери были наглухо закрыты, и мы уже начали раскаиваться, что свернули напрасно с дороги.
Наш спутник даже предложил, не задерживаясь понапрасну, продолжать свой путь, однако Патока настаивал, и мы согласились осмотреть мельницы.
Подъехав к крайней, мы спешились и приблизились к темным дверям, тяжелым и запертым снаружи железными болтами.
Сомнения быть не могло: запертая снаружи мельница не могла быть обитаемой… Тоже самое оказалось и с другой: она тоже была покинута людьми и продолжала махать — своими крыльями, никем не управляемая и никому не нужная…
— Теперича только третья и осталась! — сказал Патока, уже начинавший конфузиться за свою излишнюю подозрительность.
Третья дверь, к которой мы приблизились, когда уже совсем потемнело небо и черный фасад мельницы озарялся лишь дрожащими бликами далекого пожара, была такой же, как и две первые, только тяжелый железный болт не был заложен, а стоял тут же прислоненный к стене.
Мы не сказали друг другу ни слова, но все поняли, что значили эта незапертая дверь и этот, аккуратно стоящий у фундамента, болт…
Патока потрогал зачем-то пальцем скважину двери, попробовал заглянуть в нее, но, разогнувшись, покачал безнадежно головой:
— Темно, ваше б-дие, — шепотом произнес он.
И все мы, словно повинуясь чьему-то приказанию затаив дыхание прильнули ушами к холодным, влажным доскам двери…
Тишина была мертвая… Я ясно слышал, как тикали часы в моем кармане, и уже хотел отойти, как изнутри, сквозь толстую дверь мельницы, до меня долетел один только далекий, заглушенный звук…
Этим звуком была дробь электрического звонка, скрытого где-то очень далеко и к тому же еще, вероятно, зажатого ладонью руки человека… Он протрещал не более трех-четырех секунд, но этого было достаточно, чтобы мы все ясно его услышали…
— Никак телефон, ваше благородие, — широко открыл глаза Патока.
— Да, кажется, телефон…
Мы еще раз обошли мельницу кругом… Ни других входов, ни телефонного провода не оказалось, и все трое мы снова стояли перед той же толстой и низкой дверцей…
— Придется ломать, ваше благородие? — спросил Патока.
Мы попробовали засунуть конец штыка в скважину двери и отворить ее, но она не подавалась.
— Ломай, Патока!.. — скомандовал мой спутник.
Патока тотчас же притащил большой камень и нанес несколько мощных ударов в дверь.
Доски как будто немного разошлись, но не сдавали.
— Надобно всем навалиться. — посоветовал казак…
Мы «нажали»… Всей тяжестью тел мы все трое обрушились сразу на дверь, и она рухнула, поднимая облако мучной пыли и увлекая за собою Патоку.
— Леший, черт!.. — отряхивался через минуту весь белый от муки… — идемте, ваше благородие.
Мы осторожно вступили в какое-то темное и сырое помещение… Ноги тонули в мягкой мучной пыли, сверху тоже сыпалась мука, набиваясь в нос и рот, а сквозь отверстие сорванной двери, багровое зарево далекого пожара дрожало на посеревших от пыли бревнах стен…
Мы снова прислушались… Теперь мешали и скрип и скрежетание жерновов, но все же мы уловили звук осторожных шагов по скрипучему полу… Кто-то шел наверху, пробираясь или к лестнице, или к окну, выходящему в поле.
Эта мысль озарила меня мгновенно: «ведь, окно, выходящее в поле, совсем близко от крыльев мельницы, при известной ловкости можно при помощи вертящихся крыльев спуститься на землю… и бежать».
— Скорее, скорее, Патока… наверх к колесу… — закричал я, бросаясь к лестнице…
— Петр Иванович… в поле, скорее… он убежит через окно!..
Но тот уже выскочил за дверь и бежал к лошади… Он промелькнул и исчез во мраке…
Патока бежал тоже к крутой лестнице, мы оба карабкались по ней, хватаясь за ступени, как слепые, в темноте, ощупывая стены руками…
Шаги наверху сделались поспешными, уже неосторожными… очевидно, «он» понял, что теперь уже нечего таиться, но в это же мгновение я услышал еще шаги внизу человека, тоже карабкающегося вверх по лестнице вслед за нами…
— Петр Иванович… это вы? — в изумлении окликнул я, оглядываясь, но в ответ мне яркий снопик пламени прорезал мрак и пуля пропела над ухом высокой нотой…
— Проклятый черт!.. — крикнул, видимо, задетый казак… — держите его ваше б-дие…
Как назло в эту минуту я поскользнулся и упал на мягкий пол, засыпанный мукой…
Через меня перескочила какая-то черная фигура, показавшаяся во мраке громадной, грянул второй выстрел, и, вскочив на ноги, я увидел при тусклом свете зарева, проникавшем сквозь разбитое окно, две фигуры, казака Патоки и австрийского офицера, схватившихся в рукопашную на самом краю площадки, под которой скрипели и скрежетали жернова.
— Патока, держись, иду, — кричал я казаку, карабкаясь вверх по трапу.
— Не надо… — хрипло ответил он, словно сквозь стиснутые зубы, и в ту же минуту сверху сорвалась черная фигура и раздался крик — такой крик, какого мне никогда не приходилось слышать и забыть который невозможно. Я чуть не лишился сознания, волосы мои зашевелились на голове от этого ужасного вопля человека, заживо раздавленного…
Австрийский офицер оступился и упал в жернова…
На белой от муки стене алели брызги его крови.
Раненый казак Патока, отирая со лба пот, спускался вниз.
Мы вышли с ним в поле, Петр Иванович уже поймал бежавшего через окно первого австрийца, мы сняли с мельницы телефонный аппарат, поставленный в подвале, порвали подземные провода и тронулись обратно, с содроганием вспоминая ужасную ночную смерть человека.
А позади нас в открытом поле остались три черные одинокие мельницы, так же бесстрашно махающие своими неутомимыми крыльями.