Когда, поднявшись во весь рост и выкарабкавшись из окопов, мы двинулись вперед, на опушке деревни не было видно людей за клубами дыма пылавших построек и только вспыхивали желтенькие снопики пламени.

Сперва шли под визжащим градом пуль, отстреливаясь, но потом, когда нервы натянулись до крайности, кто-то где-то крикнул «ура! и вся масса серых, навьюченных и на вид одинаковых людей бросилась, подхватив этот мощный победный клич…

Меня тотчас же обогнали и перегнали солдаты… Я видел только вокруг себя искаженные лица, с раскрытыми ртами, но отдельных голосов различить было невозможно…

Все, и „ура“, и пальба, и гул орудий, слилось в один протяжный, терзающий уставшие уши, вой…

Иногда среди этого концерта слышался одиночный вопль или стон, врывающийся, как диссонанс, но люди стремились вперед и, казалось, не было преграды, которая их бы удержала…

Мыслей не было!..

„Штыковой удар“, который казался чем-то таким ужасным, таким далеким, наступил так внезапно, так просто и так быстро.

Не было времени подумать даже о том, что, выйдя из окопа и встав во весь рост под огнем неприятеля, легче всего быть убитым, все это вышло как-то само собою гладко и последовательно…

Впереди было „что-то“, до чего надо было добежать во что бы то ни стало, и это „что-то“ невидимое, спрятавшееся за забором, засыпало нас пулями…

Пробежать сто шагов было, конечно, делом нескольких минут, но сколько человек за эти несколько минуть упало без жалоб, незаметно, как-то странно присев на одну ноту или просто клюнув с разбегу в землю носом…

И вот, миновав эти сто шагов, оставив на них десятки трупов, десятки людей еще стонущих и ползущих обратно, серая лавина ворвалась в деревню, опрокинула ветхий забор и раскатилась по всем закоулкам и улицам…

А сзади спешили новые толпы таких же, но только совсем свежих солдат… Они бежали по полю, прыгая через тела товарищей, держа на перевес ружья и отвечая нашим затихавшим голосам новым громовым „ура“.

А еще позади где-то за пригорком твердо, уверенно и равномерно бухали наши орудия, и в воздухе гудела над нашими головами направленная в отступавших австрийцев шрапнель…

Рвалась она далеко впереди нас, и мы видели, как падали карабкающиеся вверх по склону горы, расположенной за деревней, голубые фигурки австрийских пехотинцев…

Главная улица села была широкие и естественно, что вся масса или, вернее, ее большая часть устремилась именно по ней, вслед за убегавшими австрийцами.

Какие-то две лошади, вероятно австрийские, с порванными постромками скакали между наших солдат, забытая походная кухня, сброшенная в канаву, торчала вверх одним колесом…

И в ту минуту, когда улица была полна наших солдат, когда деревня казалась почти занятой, раздался характерный быстрый и резкий разговор пулеметов совсем, совсем близко…

В первую минуту растерялись… Не знали, откуда летела эта саранча пуль, но через мгновение поняли коварный и остроумный план австрийцев…

Пулеметы стояли в домах. В открытые окна, как в амбразуры, выставлены были их дула и, сидя в прикрытии, австрийцы неожиданно засыпали нас продольным огнем…

Казалось бы первым словом команды должно было быть слово „ложись!“, но именно оно-то и не пришло тогда в голову ни начальникам, ни подчиненным…

Наоборот!.. — солдаты, уже чувствовавшие себя победителями, были взбешены этой помехой, и начался штурм домов со скрытыми в них митральезами…

Бежали люди, таща на себе солому и складывая ее у основания стен забаррикадированных домов, ломились в двери, сквозь щели которых сыпались австрийские пули, изобретательные солдатики даже карабкались на крыши, разбирая их, чтобы сверху поражать противников…

Кололи штыками с размаху, стреляли в упор, и, ворвавшись внутрь домов, убивали прислугу на пулеметах.

В канаве около большого углового дома навалена была целая груда тел русских и австрийских солдат, они смешались в объятиях смерти… Из этого дома никто не должен был выйти живым… Пулеметы из его окон слишком много скосили наших воинов, и все засевшие в доме были обречены…

Сзади, со стороны сада, его уже подожгли», черный, густой дым столбом тянулся вверх, языки пламени лизали стену и близко растущие грушевые деревья… Свежая сочная зелень трещала и коробилась в огне.

Около дверей завязалась перестрелка…

Австрийский офицер, засев у верхнего слухового окна, отстреливался из револьвера, а снизу ему отвечали из винтовок наши солдаты… С фасада же, из окон, по-прежнему трещали пулеметы то прерывчатой, то бесконечно долгой дробью…

У задней стены, невдалеке от двери, лежал весь окровавленный крестьянин, уже старый, с сильной сединой, в странных желтых волосах… Шрапнельным стаканом ему оторвало кисть руки, а, кроме того, пуля прошла грудь на вылет…

Видимо он уже перестал страдать… Лицо его бледное было скорее усталое и сонное, он безучастно смотрел по сторонам и дыханье вырывалось из его груди с шумом и клокотаньем.

На него не обращали внимания; когда-то он был владельцем этого дома, хозяином скотного двора, огорода и фруктового сада, жил безбедно и беспечально, и вдруг пришла война, перешли через границу австрийские солдаты, выгнали его из его дома, угнали или перебили его скот, опустошили огород и сад…

Не спрашивая его желания, поставили в окнах его мирного дома пулеметы и начали громить ряды той армии, которую он привык считать родной, тех людей, среди которых был, быть может, его родной сын…

И вот прилетел какой-то снаряд, и ни с того ни с сего оторвал ему руку, прилетела пуля и пробила грудь, и теперь, лежа на траве, забытый всеми старик задавал себе один вопрос:

— За что все это… и сожженный дом, и опустошенный сад, и угнанный скот… За что оторвана рука и пробита грудь!?..

Но все были заняты своим делом и неинтересен никому был этот посторонний раненый старик…

Между тем, дом разгорелся…

Австрийцы еще отстреливались; но уже менее усердно… Офицер, стрелявший через слуховое окно, был ранен и умолк…

И вдруг пулеметы прекратили совсем огонь, замолкли и винтовки и осаждающие невольно тоже затихли.

Внутри горящего дома происходила какая-то суета…

— Быть может, они сдаются, — предположил ротный командир…

Но в эту минуту раздался слабый, задыхающийся голос раненого крестьянина:

— Пан… а пан… Пан офицер… Там у бани другой выход есть… Туда пан идите туда…

Мы мгновенно поняли в чем дело: дом имел еще один выход, и австрийцы могли бежать через него…

Мы бросились туда.

Около маленькой бани, действительно, была дверь черного хода, забаррикадированная изнутри мебелью.

Слышно было, как австрийцы старались без шуму растащить баррикады.

Моментально была организована засада. Кто в канаву, кто за кусты, кто за поваленную бочку попрятались наши солдаты и едва только отворилась дверь и осторожно выскользнули на двор несколько австрийцев, мы бросились на них в штыки… Люди забылись… забыли опасность, забыли человеческие чувства в этом страшном порыве накипевшей злобы, кололи штыками, били прикладами, чем попало, сталкивали в огонь пылающего здания…

— Прочь от дома! — кричал ротный командир. — Лицо его было обожжено и по нему струилась кровь узкой красной полоской…

Действительно, прогоревшая крыша рухнула, увлекая за собою стены.

Целый фонтан искр и пламени высоко взвился к небу и черный густой дым пахнул нам в лицо обжигающим дыханием.

Мне не суждено было видеть конца этого дела, но деревня была очищена от австрийцев, я это знаю; уже лежа на траве с тяжелым туманом в голове, я видел новые подходившие колонны наших, я видел веселые лица и слышал радостные голоса…

* * *

За эту ночь было пережито страшно много…

Вернулось сознание…

Была дождливая сырая полночь…

Дорога, на которой я лежал, глинистая и размякшая от дождя… Голова страшно тяжелая… Нога ныла и немела…

Кругом люди, множество людей, но все или стонущие или уже молчаливо покорные…

И над всем этим ужасом — темная, безмолвная и равнодушная ночь…

* * *

Дивизионный лазарет был на горе около большого сахарного завода…

Громадный сарай с широко раскрытыми черной пастью воротами, был окружен целой сотней разных повозок, двуколок, фур и подвод… Одни из них были полны ранеными, другие, уже освобожденные, пугали грудами окровавленной соломы…

На носилкам, просто на земле и на шинелях лежали вокруг сарая сотни людей с измученными серыми лицами… Это были раненые, ждущие перевязки…

А внутри на деревянном полу, залитом кровью, и забросанном обрывками ваты и бинтов, лежали еще сотни людей. Между ними сновали белые фигуры, врачей, сестер и санитаров.

Пахло кровью, иодоформом и потом…

И первый, кто мне бросился в глаза, когда мои носилки опустились около дверей сарая на землю, это — вчерашний старик-поляк, владелец сожженного дома…

Он уже сидел бодрый с перевязанным белым обрубком своей изуродованной руки, он улыбнулся мне и приветствовал:

— Доброе утро, пан!

— Как ваше здоровье? — спросил я…

— Э, что пан мое здоровье… Вот чье здоровье дорого, — махнул он на сарай, — я, что… у меня и ноги ходят, а руки мне все равно не нужно… милостыню просить и одной хватит… Он горько усмехнулся.

Я попробовал его утешить.

Подошел доктор.

Он был бодрый, почти веселый, рослый и толстый мужчина, в белом балахоне, забрызганном кровью… Подходя к каждому, он говорил что-нибудь смешное и ласковое:

— Здравствуйте! — к нам пожаловали?!. Что это у вас… так!.. и голова… так!.. ну, что же… благодарите звезду свою и австрийцев: все кости целы… Можно вас и дальше отправить… фельдшер!.. бинт… вату… пинцет…

Все время перевязки он болтал.

Казалось, мы были не среди этих страдающих, изувеченных людей. Я любовался присутствием духа и бодростью нашего славного доктора…

Через полчаса нас, четверых офицеров, погрузили на крестьянскую подводу, наполненную соломой.

* * *

…В одиннадцатом часу вечера въехали в город, миновали толпы приветствовавшего нас с сердечной теплотой населения и остановились около полутемных, едва освещенных одиноким фонарем ворот госпиталя Красного Креста.

Через несколько минут в теплой, уютной и светлой комнате нас окружили милые, ласковые сестры в белых косынках.

Прожитые сутки!.. Какое обилие острых и неожиданных впечатлений!.. Что это было?.. Уж не сон ли?.. Не кошмар ли?!

Но как прекрасно пробуждение после него!..