Приехав в имение, я застал Льва Кирилловича Нарышкина уже возвратившимся. Он очень рад был моему приезду и познакомил меня со своим главным управляющим, Дмитрием Алексеевичем Кругликовым. Это был господин представительный, очень умный и очень образованный, имевший около Тамбова свое имение. Он прежде служил в военной службе, за дуэль был разжалован, а дослужившись до офицерского чина, как и мы с братом, вышел в отставку. Жена его была grande dame, принадлежала к лучшему кругу общества по воспитанию и образованности. У них было очень много детей, которые прибавлялись ежегодно, а так как имение их в 200 или 300 душ было очень расстроено, то он решился принять место управляющего. Это был честнейший и благороднейший человек, хороший хозяин и благодетельный представитель неограниченной помещичьей власти той эпохи. Понятно, что с таким управляющим Л.К. никогда бы не расстался, как он и говорил. Мы с ним объехали все имение; он познакомил меня с порядком управления, конторскою отчетностью, вполне рациональною и современною, хотя очень сложною. Переговоры с Л.К. были очень кратки, так как я поступал на всех правах и на всем материальном и денежном положении прежнего управляющего. По окончании всего Л.К. уехал в имение жены в Пензенской губернии, а оттуда в Петербург. С прежним управляющим мы пробыли еще неделю, в течение которой приехала его жена, чтобы взять свои вещи; для перевозки вещей я дал подводы, а для них лошадей и карету. Возвратившись в свое имение, его постигла вскоре несчастная и загадочная смерть. Совершенно здоровый он вышел из дома на обычную свою прогулку и уже не возвратился, бросились его искать и нашли сидящим на берегу реки мертвым. Дом, занимаемый им в Падах, был уже очень ветхий, и Л.К. приказал для меня построить новый в два этажа, а до его постройки передал нам с женой свой, в котором помещение было роскошное. В имении была огромная каменная оранжерея, фруктовый сад с шпанскими и других сортов вишнями; в двух отделениях оранжереи были персики, абрикосы, лимонные и померанцевые деревья с плодами. Содержание мое было 1800 рублей жалованья, а потом 3000 рублей, провизия и прочее. У нас в Саратове была очень хорошая мебель, которую Л. К. купил, чтобы меблировать мой дом, который был готов к следующей осени; всевозможные экипажи: кареты, коляски, дроги, дрожки; полная конюшня лошадей; словом, тут для меня, бедняка, было все, что нужно для жизни богатого человека; оставалось трудиться на пользу своего доверителя и для благоденствия вверенных мне тысяч душ меньших братии наших, и трудиться с наслаждением.
Дом Л.К. Нарышкина, в котором мы и начали свою новую жизнь, был в два этажа; комнат хотя было и немного, не более десяти, но для нашей маленькой семьи дом был даже велик. Зимой приезжал к нам гостить тесть мой с дочерью; весной гостили у нас сестры, так что мы редко бывали одни. Летом приехал Л.К., и мы тогда заняли докторский флигель, а к осени перешли в свой новый дом. Там жена моя родила, и роды были так тяжелы, что за ними последовала родильная горячка, и она в ноябре, через два года нашей жизни в Падах, скончалась в страшных страданиях, и я снова остался одиноким. Но мои добрые сестры снова приехали ко мне; конечно, скорбь моя была очень велика, но присутствие сестер, деятельная жизнь, разъезды поддерживали меня.
Деятельность моя по управлению была очень обширна; Л.К. возложил на меня полное переустройство имения. Я начал с того, что прежде всего занялся рациональным устройством земли, которой было в этом имении 102 тысяч десятин; я всю землю разбил на участки, засевая по одной десятой участка сряду три года, а на четвертый земля залужалась на 10 лет. Таким способом посев постоянно производился на твердой земле без малейшего истощения, это собственно для пшеницы и проса, озимые же остались на прежней трехпольной системе с урочной огульной работой всего общества на особом участке близ усадьбы, где было гумно, амбары молотильные, сараи, сушильни, рига, куда помещался хлеб в снопах на случай дождей. Вся пшеница на залежной земле, убиравшаяся наймом или изполу и в случае урожая, молотилась для успешности на многих токах разом, лошадьми, так как у крестьян наших не было в них недостатка. Так как имение тянулось на 100 верст слишком, то оно разделялось на три отдельных экономии: Падовская главная, Гусевская и Сергиевская. За исключением их вся земля разделялась на пастбищную для 30 тысяч овец, распределенных по многим овчарням во всех трех экономиях. Тиролец овчар жил при Сергиевском заводе, но заведовал всеми тремя овчарнями. Затем было отведено большое количество земли под сенокос, убиравшийся наймом с предварительной наемкой с осени до следующего сенокоса, когда косцы являлись по получении повестки.
При имении был винокуренный завод, перерабатывавший рожь в спирт, сплавляемый Хопром в Дон, куда он подряжался. В то время, когда четверть ржи была 2 рубля или 2 рубля 50 копеек, завод был выгоден, но все же он не мог переработать всего хлеба, произведенного имением. Мельница-крупчатка на Хопре имела 22 постава с толчеей и сукновальней. Сперва она была в управлении конторы, а потом сдана в аренду за 4000 рублей. Имение это состояло из 5000 душ и прежде было на оброке. Крестьяне имели по 10 десятин на душу и платили по 10 рублей с души. Но так как на них накопилась большая недоимка, то Л.К. всех недоимщиков обратил на барщину, что, конечно, им крепко не понравилось; это было задолго до меня. Барщина при управляющих, предшествовавших последнему, Д.А. Кругликову, который был человек либеральный и человеколюбивый, была очень тяжела и выполнялась так строго, что один из прежних управляющих, ездивши по работам, в ящике под дрогами возил пучки розог и немилосердно сек за всякую провинку на месте, а сверх того прихожая конторы по вечерам беспрестанно оглашалась воплями несчастных под розгами. При Кругликове все это прекратилось, но как барщина продолжалась, то понятно, что она была им ненавистна, да и бедняки могли ожидать, что опять может поступить такой же строгий управляющий.
В один прекрасный день, впоследствии действительно оказавшийся для них прекрасным, барщинские пришли ко мне с просьбой обратить их снова на оброк, а когда я сказал им, что помещик сделал уже большие затраты на устройство пашни, постройку амбаров и риг, покупку машин и прочее, и потому не согласится их снова отпустить на оброк, на это возражение они предложили принять на себя работы по запашке, но только не барщиной, а огулом всем обществом. Тогда я им представил всю несообразность такого обязательства, с которым они придут в полное и окончательное разорение, платя оброк, который они теперь не платят, выполняя трехдневные работы. Тогда они заявили мне, что вся вотчина берет на себя их работу, и через несколько дней все общество с их стариками и старостами явилось ко мне и подтвердило их согласие всем обществом, круговою порукою, выполнять бывшую господскую запашку, которая для всех пяти тысяч душ была, конечно, ничтожна. Тогда я согласился просить Л.К. исполнить их желание. Сначала Л.К. долго не соглашался, уверенный, что оброчная недоимка еще более увеличится, и тогда снова придется все ломать, но я также упорно стоял за их просьбу, доказывая ему, что он еще выиграет, но никак не проиграет. Тогда он наконец согласился, написав мне, что соглашается, добавив: "Смотрите не ошибитесь в своей доверенности". Когда я объявил вотчине, что желание их исполнилось и барщина уничтожена, надо было видеть их радость и благодарность, и действительно в течение многих лет они добросовестно выполняли взятые на себя обязательства. Правда, что кроме запашки все другие работы, ими выполняемые, которых пропасть в таком имении, как-то: запрудка мельницы на Хопре, работы на винокуренном заводе, подвозка хлеба, рубка леса и дров для экономии, пастухи при 30 тысячах овец, которых было до 100 человек, их стрижка бабами, - все уже делалось наймом от конторы. Когда эта мера увенчалась успехом, Нарышкин уже не знал, как благодарить меня. В то же время мне прибавилась еще новая работа, управление Заволжским имением в 40 тысяч десятин. Вот как это случилось.
Нарышкин, бывши в Петербурге, получил от управляющего за Волгой письмо, в котором он просил уволить его и прислать другого управляющего. Л.К. был страшно вспыльчив и подозрителен, и ему сейчас представилось, что управляющий уходил вследствие интриг заволжского приказчика Плаксина, очень умного и дельного человека, знатока в землях и степном хозяйстве. Ему же еще прежде поручены были отвод и принятие во владение Л.К. всех 40 тысяч десятин, и он добросовестно и со знанием дела выполнил поручение господина; вся земля оказалась превосходною. Получив письмо, Нарышкин пришел в такую ярость, что тотчас же письмом из Петербурга просил меня съездить за Волгу, поставить другого управляющего, а Плаксина немедленно отдать в солдаты, если годен, а негоден - не в зачет, а надо не забыть, что Плаксину было 40 лет и что он имел жену и детей. Вот как ужасна была бесконтрольная власть господина над его крепостными рабами, данная законом! Как безнравственно, и какое поощрение давал этот закон всем дурным страстям нашей искаженной природы! Я взял с собой нового управляющего, рекомендованного мне почтмейстером из почтовой конторы, который служил у него писарем по найму, отставного кандидата, и отправился за Волгу. Когда я приехал в имение, то увидел, что управляющий ушел от Нарышкина к графу Нессельроде из корыстных видов большого жалованья и что Плаксин совершенно невиновен. Я определил нового приказчика, а Плаксину велел явиться в Пады, где было главное управление, и приставил его пока надзирателем винокуренного завода, не исполнив ни одной резолюции Л.К., который был так благороден и справедлив, что еще поблагодарил меня за то, что отвел его от вопиющей неправды. Вместе с этим он вверил мне главное управление и Заволжским имением, состоявшим, кроме 40 тысяч десятин, из двух или трех сот пензенских крестьян Чембарского уезда, переселенных туда из имения жены его Марии Васильевны Нарышкиной, урожденной княжны Долгоруковой, и сказал, что передаст мне в управление все имения, что потом и последовало. Падовская вотчина разделялась на три части и в каждой был особый управляющий, зависевший от главной Падовской конторы только отчетностью. За управление Заволжским имением он положил мне гонораром 10% с чистого дохода и 5% с рубля, если я найду покупателя на эти земли.
Не прошло и года, как новый приказчик оказался негодным и уже в Балакове устроил для себя какую-то аферу. Я его сейчас сменил, а когда Л.К. затруднялся, кого туда определить, я написал ему, что назначаю туда того самого опального Плаксина, который был там прежде, как человека очень способного, а его поведение и надзор за его действиями брал на свою ответственность. На следующей же почте получаю от Л.К. письмо, в котором он пишет: "Согласен поставить Плаксина, если вы беретесь наблюдать за ним, но смотрите не ошибитесь!" Я тотчас же призвал Плаксина, объявил, что назначаю его приказчиком. Он был очень тронут моим заступлением, что я защитил его, и обещал стараться всеми силами оправдать себя. Заволжские земли были превосходного качества чернозем, но он был очень мелок, имел глинистую подпочву, а потому первый хлеб по пластам или нови родился превосходно, давая по 15 или 16 мешков 8-пудового веса, тогда как цена белотурки была 1 рубль 50 копеек высший сорт и дороже; но по обороту, как делали там прежде, она уже давала мешков пять или около пяти; значит, в сложности доход уменьшился и расход поглощал весь валовой доход, особенно при среднем урожае, так как сбработка, посев, уборка и доставка на пристань - все делалось наймом.
Увидев все это из отчетов, я попробовал, посоветовавшись с Плаксиным, сряду два года такой сильный хлеб, как пшеница-белотурка, не сеять, наоборот, заменить этот год пластами и уже сеять по перележавшему два года обороту. Мера эта оказалась полезною, и на следующий же год мы уже послали с Заволожья 8000 рублей чистого дохода. Не получая прежде ни копейки, этот ничтожный доход так порадовал Нарышкина, что он писал мне: "Передайте этой шельме Плаксину, что если так пойдет, то я дарю ему 300 десятин и волю!" Далее с Заволжского имения доходы еще увеличились, но он не успел исполнить обещания, скончавшись в 1855 году, в год взятия Севастополя.
Л.К. Нарышкин был у меня в Падах, когда было получено известие об этом грустном событии, и он, передавая мне газету, со слезами на глазах сказал: "Когда князя Горчакова назначили главнокомандующим, я тогда уже был уверен, что война эта кончится позорно для России". (Он знал его страшную рассеянность и считал его неспособным).
По соседству с его имением было имение Платона Чихачева, брата известного русского путешественника по Малой Азии, печатавшего свои путешествия в "Revue des deux mondes". Он был в Крыму, вызванный князем Горчаковым, и много рассказывал нам о ходе войны, рассеянности Горчакова, о геройстве пластунов, о подвигах которых он писал статьи в журнале "Русская беседа". Он часто бывал у Нарышкина, а также и мы у него, быв в дружеских отношениях с Л.К. Это был человек очень умный и с большими познаниями. Помню, что Чихачев рассказывал, как в Константинополе еще до Крымской войны преобладало влияние Англии. Пальмерстон был всемогущ, и русскому для свободного путешествия по Турецкой империи нужно было согласие английского посла, лорда Редклифа, и помню, как возмущали нас эти рассказы о нашей уничиженной и робкой политике. Саратовский губернатор М.Л. Кожевников отзывался о Нарышкине так: "Это голова министерская, и жаль, что он не занимает поста, соответствующего его уму, способности и патриотизму". Он был, помнится, членом совета Министерства финансов, а прежде контролером. Общество этого человека было увлекательно, приятно, а для меня оно было так отрадно, что я всегда с сожалением провожал его в Петербург. Это был человек кипучей деятельности, и мы ни одного дня не оставались дома. Последний его приезд был с двумя сыновьями, Кириллом и Василием Львовичами; оба брата были красивы собой, умны, прекрасно воспитаны, как подобает их роду; молодые люди, достойные дети благороднейшего отца. Будучи потомками царицы, они, конечно, гордились своим родом, и как теперь помню вопрос младшего В.Л., когда в разговоре назвали фамилию Нарышкина, тамбовского помещика: "Папа, разве есть еще Нарышкины кроме нас?" Ему было тогда, как я думаю, около 13 лет. Помню также, как приехавший становой пристав, приглашенный Л.К. к обеду, по окончании обеда выпил поданное с кусочком лимона полосканье и как отец после обеда сделал строгий выговор сыну за то, что он громко рассмеялся.
Каждый день после завтрака нам подавали верховых лошадей и мы отправлялись в какую-нибудь часть имения: или на мельницу, или на пчельник, или в ближайшие села и деревни, по полям, по овчарням. Иногда сестры участвовали в этих прогулках, сопровождая кавалькадой. Л.К. приглашал также ездить с нами нашего доктора, что ему вовсе не нравилось, так как он никогда не ездил верхом и к тому же был высокого роста и очень толст, почему и представлял довольно забавную фигуру, особенно когда этой массе случалось ехать на пони. Старший сын, Кирилл Львович, мастерски копировал его позу, и нельзя было удержаться от смеха, когда он где-нибудь в сторонке возьмет его посадку с рукой, опертой на колена.
Все это лето прошло очень приятно. В то же время появилась жатвенная машина, изобретение немца Штейнберга. Назначен был день для пробы и опубликован в газетах; а так как в трех степных имениях, кроме Падов, был громадный посев пшеницы, то Л.К. захотел быть при объявленной пробе. Мы сели в карету и, ночевав в нашей Сергиевке, приехали на хутор, где жил изобретатель. Он снимал у казны в аренду 10 тысяч десятин земли и имел запашку и мастерские. Машина исполнила довольно хорошо свое дело, но не без остановок, хотя редких. Л.К., желая поощрить русского изобретателя, велел купить три машины на 900 рублей. Потом я все их пустил в работу в Заволжском и Гусевском имениях; и здесь, и там жатва производилась успешно, но как она шла около хлеба, по сжатому месту, то трава набивалась в оси и для очищения ее требовались частые остановки, так что впоследствии оказалось, что работа ручная была успешнее; а как в коммерческих посевах первое условие скорейшая уборка, то машины его мало употреблялись. В настоящее время эти машины так усовершенствованы, что все прежние попытки были полезны только тем, что возбуждали и поощряли ум к работе и к достижению полного успеха, которого теперь и достигли. Во время его пребывания в имении к нему, как лицу важному по чину и еще более по своему имени, роду и богатству, приезжали разные служебные лица, которые всегда принимаемы им были радушно, вежливо, деликатно. В нем не было и тени гордости или важности. Он был страшно горд, когда что-нибудь касалось его чести и независимости; в этом случае его не останавливала никакая власть, ни сила.
Я помню, как Л.К. Нарышкин был оскорблен и страшно раздражен, когда жену его, Марию Васильевну, против его воли, даже со вмешательством покойного Государя Николая Павловича, взяли из-за границы, где она была помещена им в Бонне у знаменитого тогда врача душевных болезней и передана отцу ее, князю Василию Васильевичу Долгорукову. Оба эти лица дороги моему сердцу; князь был моим воспитателем и благодетелем; Л.К. был ко мне так добр, имел ко мне такую неограниченную любовь и доверенность, что мне трудно обвинить кого-либо из них. По моему мнению, они оба были правы. Князь по своему отеческому чувству страдал за свою несчастную дочь, лишенную всякого религиозного утешения за границей, и надеялся, что, живя с ним, она поправится, о чем он сам говорил мне в первый мой приезд в Петербург. Конечно, он сначала просил об этом зятя, но тот, в свою очередь, очень надеялся, что доктор окончательно ее вылечит, и никак не соглашался взять ее оттуда; тогда князь просил Государя. Когда же ее взяли против его воли через посредство такой власти, с которой не спорят, то Нарышкин был страшно раздражен и не скрывал этого. Он был великодушен, правдив в высшей степени, справедлив, добр до нежности, но когда возбуждена была страсть, он был неукротим, как все сильные характеры. Так, в первое поступление к нему управляющим, когда я еще не принимал имения, была украдена господская лошадь; все улики были налицо, но вор не признавался, несмотря ни на какие угрозы. Л.К. был взбешен и приказал назавтра все приготовить к допросу и при этом проговорил ужасные слова, которые я слышал: "Или признается, или издохнет!" Я дал пройти этой ярости; когда страсть улеглась и он стал покойнее, мы стали говорить об его отъезде, и я сказал: "Л.К., если вы уже доверяете мне ваше имение и ваши интересы, то, прошу вас, не берите на себя допроса, а предоставьте это мне. Вы раздражены упорством вора, можете прийти в такое положение и сделать что-нибудь такое, что потом сами будете раскаиваться всю вашу жизнь". "Правда ваша, - сказал он, - делайте как знаете".
Я так был обрадован, что от всего сердца благодарил его. Кроме его вспыльчивости бурных страстей, еще более поощряемых законом, так сказать, хотя и не гласно, почти дававшим владетелю право жизни или смерти над его крепостными, он был хорошим, добрым владельцем душ и телес своих крестьян, жалел их, помогал им, ласково обращался с ними, и мы с ним нередко по зову какого-нибудь крестьянина посещали дома их и принимали угощение. Однажды я помню, как в Гусевке, степной конторе имения, к нему приходит крестьянин и со слезами на глазах рассказывает, что в Моршанске, куда он возил на продажу свою пшеницу, ему между деньгами всунули фальшивую 50-рублевую бумажку. Л.К. побранил его за оплошность, а между тем взял бумажку и сжег ее на свечке, приказав выдать ему 50 рублей. Да и вообще скажу, положа руку на сердце, это был человек необыкновенно энергичный, твердого характера, но великодушный, щедрый и добрый. Я знаю, что он послал значительную сумму денег бывшему управляющему его отца, которого обвинял в пристрастном распределении лесов при разделе Кириллом и Львом Александровичами Нарышкиными, то есть между его отцом и дядей, и несмотря на то, когда получил от него, пришедшего в бедность, просьбу о помощи, тотчас же послал значительную сумму. Также при мне дал он несколько сот рублей одному лицу, занимавшему тогда должность исправника и находившегося в стесненных обстоятельствах.
Он был также вполне русским человеком и ревностным патриотом. Когда мы извещены были, что ополчения по маршруту должны будут проходить через нашу вотчину, он приказал устроить для них в селе Котоврас столы, и все ратники были угощаемы щами, говядиной, пирогами и водкой. Для приготовления кушанья и печения хлеба подряжены были несколько домов за вольную выговоренную ими плату. Дружинные же начальники и офицеры обедали у него на большой террасе при его доме; обед, конечно, был роскошный, шампанское лилось рекой, так обильны были патриотические заздравные тосты, что все были в самом восторженном настроении. Женатым офицерам, которых сопровождали их жены, были отведены квартиры в большом флигеле против его дома, и весьма комфортабельные, где они имели стол, чай, кофе и все нужное. Несколько дружин шли этой дорогой, и все были угощаемы одинаково; эта патриотическая черта была достойна имени владетеля имения.
В последний год своей жизни Нарышкин заболел лихорадкой и даже слег в постель. В это время случились роды жены уездного судьи Шашина, который просил Л.К. сделать ему честь и быть восприемником его младенца, а он уже готовился к отъезду. Несмотря на свое нездоровье и скорый отъезд, он не решился отказать ему. Мы все уговаривали его не ездить, тогда же гостил у нас доктор, его друг О.Ф. Вагнер, всегда советовавший ему бросить гомеопатию, которой он придерживался, и принять хину, но он отшучивался и не лечился. Крестины же, по его чрезмерной деликатности и вследствие угощений шампанским, окончательно расстроили его, но как эта крепкая натура не поддавалась болезни, боролась с нею, то он, несмотря на наши убеждения, настаивал на своем отъезде. Когда подали карету, погода была ужасная: шел снег, был сильный ветер, и я умолял его переждать эту погоду и тогда ехать, но он говорил: "Ведь я в карете, у меня добрая шуба, а меня ждет В. Сабуров, у которого я обещал быть непременно".
Итак, мы с ним простились, он крепко обнял меня, садясь в карету, и мог ли я думать, что это было последнее прощание? Да упокоит Господь его душу! Он был человек верующий, выполнял всегда с усердием поминовение о своих родных, и так знал эту заупокойную службу, что был недоволен ее сокращением, которое делал священник, но когда этот священник за обедней, желая, вероятно, не утомлять его превосходительство, остановил до окончания обедни причащение младенцев, в большом числе принесенных в церковь, он так рассердился, что ушел тотчас же и приказал конторе прекратить выдаваемое ему денежное положение. Так ему противно было это человекоугодие в священнике.
Я так любил этого человека, мне так дорога память его, что я считаю своим долгом засвидетельствовать, что он при своих недостатках общечеловеческих, привитых воспитанием, знатностью рода, богатством и высоким положением, обладал такими прекрасными, благородными качествами и таким прекрасным сердцем, что при моих религиозных, христианских и строго православных убеждениях мне было бы грустно знать, что он был человеком неверующим, но, к утешению моему, могу сказать, что он был человеком верующим, если не вполне знакомым с духовной стороной и глубиной христианской веры, как и многие светские люди, но все же он был верующим христианином, а этого достаточно, чтобы надеяться на спасение его души.
У нас бывали с ним разговоры и об этом предмете, и я помню, как однажды, ехавши смотреть машину, он сказал: "Я, конечно, верую в Бога и неверие считаю безумием, но меня многое смущает в вере - какая-то будто несправедливость, допускаемая Богом. Люди недостойные и дурные торжествуют, им во всем счастие, а напротив, добрые и достойные притеснены, забиты и страдают".
На это я ему сказал: "Это потому вас смущает, что вы берете одну наружность, не проникая во внутренность человека, а если бы вы могли видеть сокровенное в сердце, то, может быть, не сказали бы, что они счастливы, это во-первых; а во-вторых, если и есть нечестивые, благоденствующие в этой жизни, весьма краткой, то это объясняется только благостию Божиею, не хотящею смерти грешника благоденствующего. Он испытует благодеяниями и праведному страждущему воздает блаженством будущей жизни".
Я до сих пор описывал личность Л.К. Нарышкина и отчасти его владельческие отношения к его крестьянам; теперь обращаюсь к устройству управления и положению его крестьян.