В порыжевшем пальтишке, застрявшем на спине, с короткими рукавами, в измятой продавленной шляпе, с обитыми дождем и градом полями, с волосами кипящими, в ветре изорванными на длинные пряди, с прижатым к носу пенсне, дрожащим в рассеянной руке, озабоченно семенил литератор шестидесятых годов по жизни русской. Забывчивый в повседневном, брошенный в вихри жизни идейной, рассеянно-задушевный со всеми и каждым, проникновенно источающий бисер речи своей кудрявой даже перед свиньями, готовый одинако произнести речь и в Петрограде, и в Сапожке, и в богоспасаемом граде русском Скотопригоньевске {Сей град должно внести в географию России после Достоевского (см. "Братья Карамазовы").}, проносящий честно идею гражданскую сквозь невзгоды жизни отечественной -- таков он был, и -- ах! -- что ему было за дело до чеканки литературной формы! Он не заботился о форме изложения своих мыслей; каждым шагом жизни своей он оформливал их: начинал с протеста против уз деспотических и кончал обязательным турне по Сибири, направляемый в места удаленные, откуда приезжал усмиренный, грустно-рассеянный, с дрожащими руками, с устами скорбно-опущенными, но с юношеской лазурью в мечтательных очах, но с верой сугубой в идею свою.

Был плодовит литератор былого времени до чрезвычайности: он умирал, отпечатав том 50-й полного собрания творений своих и, справив семидесятилетний юбилей под гром музыки, в пене речей дружественных и шампанского -- сходил в могилу лучистый, пресветлый; появлялся портрет его на страницах журналов и посмертные заветы. О, сколько заветов воздвигнуто перед нами, как триумфальные, истинно-либеральные, истинно-честные арки светлой личностью литератора. Пусть говорят социал-демократы, что либеральные триумфальные арки сооружены из дранок и разукрашены кумачом, -- о, что до того! Шелк и парчу усматривал русский литератор в либеральном кумаче своей идеи. Он честно выстрадал право себе развеять над нами свое кумачовое знамя, и не его вина, что кумач полинял. Но сколько грузов сумел он взвалить на поклонников, превратя их из людей свободных в людей вьючных. И доселе плетутся среди нас стада запоздалые благородных верблюдов, падающих под бременем заветов. О, и хитрец же был этот, со всеми проникновенный, со всеми добрый литератор русский, что сумел заставить тащить нас много хлама. Недаром наивные глаза его щурились на каждого, и палец его знаменательно, наставительно трясся пред каждым носом: так уверен он был, что обладатель каждого носа на плечи свои любой завет гостеприимно взвалит {Про Юрьева рассказывали, что он в рассеянности читал где-то ночью на площади, в Москве, оборванцам свои переводы Шекспира (кстати сказать, плохие), полагая, что это его знакомые, пока не хватился часов.}. И взваливали. И несли. И влеклись по жизни русской неудачными тенями. И когда верблюд или верблюдица приносили свою кладь к месту назначения, т. е. исполняли завет, он оказывался хламом пред светом истинной науки и искусства. Многих деспотично убивала светлая личность русского литератора, восседавшего на троне из всех 50 томов творений своих. Часто душил рассеянный литератор своих поклонников, но сам он был всегда человеком. Если хотите, он был прекрасен, когда наводнял ежемесячно какой-нибудь толстый журнал своими толстыми статьями.

Не то современный писатель: часто -- это мальчишка, но уже относительно прекрасно чеканящий форму, особенно по сравнению со светлой личностью доброго старого времени, у которой, при всех своих сединах в отношении к литературной работе, молоко на губах не обсохло по сравнению с современным писателем. Современный писатель пишет немного: зато он ловко выделывает свой литературный товар всеми усовершенствованными средствами техники. Он, так сказать, ловкий поставщик механических изделий духа; прежний литератор был поставщиком сырья: бывало, вагонами возил он зерна истины, чтоб затем тысячи чернорабочих сеяли добрые зерна истины в беспредельных нивах пространств отечественных. Современный писатель выделывает для немногих шелка и атласы, а шелк, как известно, стоит дорого. Писатель доброго старого времени плакал от вдохновения, когда писал, изливаясь в сотнях тысяч печатных, жидких, подчас глупых, страниц; современный писатель хорошо делает книги, пропитывая их острыми приправами: соей, перцем. Не осилить сразу этих сжатых дорогих изделий духа. Надо много перечитывать.

Но современный писатель не человек: он отмечен роковой печатью мертвенности. Завидев развевающиеся власы, из-под которых тряслось пенсне на широком носе, власы, влекомые всей маститой, сутулой (непременно сутулой!) фигурой, хлюпающей калошами по непролазной грязи любого провинциального городка, прежде совершенно правильно заключал обыватель: "Пострадавший литератор!" Завидев бледно-юный трупик, с небрежным, бритым лицом, -- трупик, припахивающий разложением, но в безукоризненном смокинге, вы скажете теперь: "Опереточный певец!" И можете ошибиться: это, пожалуй, окажется эстет, стяжавший чуть ли не европейскую известность в известных кружках. Если это писатель, то, во всяком случае, мастер своего дела. Если вы поспешно заключите что-либо об умственных способностях поразившего вас типа или об его начитанности -- не спешите высказывать своих заключений: сравните писателей обоего типа, когда они столкнутся лицом к лицу в литературном споре. Не удивитесь, если трупообразный, тленообразный эстет загонит в тупик большого, длинноволосого, юбилейного старца, внезапно открыв убийственный артиллерийский огонь по драночным и кумачовым заветам. Выслушайте поток цитат, который выкинут мертвенными устами литературного юноши, и вы увидите, что маленькая, злая шавка загонит большого, добродушного вола туда, куда Макар телят не гоняет. Конечно, не всегда это так, и в словах моих есть доля шаржа. Но я хочу подчеркнуть резче различие между писателем доброго старого времени и писателем-декадентом, как наиболее типичным выразителем художественных заветов нашего времени.

Дело в том, что писатель прошлого был человеком. Оттого-то род занятий мгновенно клал отпечаток на его жизнь (он и ходил, как писатель, и одевался, и ел, как писатель, он и влюблялся, как писатель). Современный писатель прежде всего -- писатель, а не человек, если он хочет угоняться за всеми ухищрениями литературной техники. Счастье, жизнь, музыку жизней безжалостно, грубо истопчет он для своего стиха. Нельзя себе вообразить, что способен проделать современный писатель над "святое святых" души своей во имя литературы. Для него литературная жизнь есть жизнь. Оттого-то он такой мертвенный в жизни, такой неинтересный, как человек. Если он смешивается с жизнью, то не как исключительная личность, а как единица. В жизни живой часто он -- цифровое обозначение и больше ничего. И в жизненных потребностях -- та же механизация (ест, как все, одевается, как все, влюбляется, как все).

Писатель старого времени часто глубоко занимателен в жизни и интересен в книге. Писатель современный весь в книге; в жизни он -- марионетка, манекен.

Не определю, хорошо или дурно, что жизнь не соединена с литературой. Часто мне видится здесь только ужас, только отчаяние. Жизнь или литература? Вот вопрос, который предстоит разрешить художникам-мастерам своего дела, сознавшим свою связь с учеными. Если литература продукт аналитической способности человека, то никакое единение с жизнью для нее невозможно. Вот почему все грезы о соборном творчестве, возникшие в современной литературе, или суть литературные индивидуальные грезы, не имеющие под собой никакой почвы, или знаменуют собой отречение от литературы во имя жизни. Жизнь и литературное творчество несоизмеримы. Вот почему грезы о соборном творчестве знаменуют собою начало кризиса, который должна пережить литература, или свидетельствуют об оскудении литературы вообще. Но искусство есть часть культуры. Кризис литературы есть показатель кризиса современных форм искусства, т. е. кризиса культуры. Но где у нас новая культура, могущая явиться на смену нашей, веками выстраданной культуре? Ее нет.

Не преждевременны ли теперь все грезы о соборном творчестве, возникшие на почве крайнего индивидуализма?

1908