ПРЕДИСЛОВИЕ
Скончался Александр Александрович Блок1, первый поэт современности; смолк -- первый голос; оборвалась песня песен; в созвездии (Пушкин, Некрасов, Фет, Баратынский, Тютчев, Жуковский, Державин и Лермонтов) вспыхнуло: Александр Блок.
Александр Александрович есть единственно "вечный" из русских поэтов текущего века, соединивший стихию поэзии нашего национального дня с мировой эпохой, преобразивший утонченность непропетого трепета тем, исключительно углубленных в звук, внятный России, раздольный, как ветер, явивший по-новому Душу России... Невнятны во внятице, внятны в невнятном его Незнакомка 2, Прекрасная Дама 3, Россия 4, Америка Новая 5, "Скифы", "Двенадцать", -- реальные в символизме, универсальные в субъективности; темы -- лишь ноты его темы тем, где сплетаются: мистика, философия, огненное гражданское чувство с метафорой, мифом и ритмом; понятен он специалистам, стилистам, учащейся молодежи, рабочим, всем русским, французам, германцам... Воистину, Urbi et orbi6 поэт, он есть наш, исключительный, общий, любимый, пропевший для каждого, для отдельного; и оттого средь плеяды совсем исключительных и уважаемых дарований совсем исключительный он; мы ему подарили любовь -- мы сыны страшных лет7, увидавшие в Музе его наш же лик в неосознанном корне, ей слитые целостность, как бы ее мы ни звали (душою ли России, душою ли всего человечества, мира...); Прекрасною Дамою, Незнакомкою, Мэри 8 и "Катькою" 9 разно проходит в нас целостность этой поэзии, цельной в целинных глубинах его неразгаданной, замечательной личности.
Нам, его близко знававшим, стоял он прекрасной загадкой то близкий, то дальний (прекрасный -- всегда). Мы не знали, кто больше, -- поэт национальный, иль чуткий, единственный человек, заслоняемый порфирою поэтической славы, как... тенью, из складок которой порой выступали черты благородного, всепонимающего, нового и прекрасного человека: kalos k'agathos10 -- так и хочется определить сочетание доброты, красоты и правдивости, штриховавшей суровостью мягкий облик души его, не выносящей риторики, аффектации, позы, "поэзии", фальши и прочих "бум-бумов", столь свойственных проповедникам, поэтическим "мэтрам" и прочим "великим"; всечеловечное, чуткое и глубокое сердце его отражало эпоху, которую нес он в себе и которую не разложишь на "социологию", "мистику", "философию" или "стилистику"; не объяснишь это сердце, которое, отображая Россию, так билось грядущим, всечеловеческим; и не мирясь с суррогатами истинно-нового, не мирясь с суррогатами вечно-сущего в данном вокруг, -- разорвалось: Александр Александрович, не сказав суррогатам того и другого "да будет" -- задохся; "трагедия творчества" 11 не пощадила его; мы его потеряли, как... Пушкина; он, как и Пушкин, искал себе смерти: и мы не могли уберечь это сердце; как и всегда, бережем мы лишь память, а не живую, кипящую творчеством бьющую жизнь...
Светлы, легки лазури.
Они темны -- без дна.
Лазуреющий цвет его строк, оплеснувший, как крыльями, все поколенье наше, при приближении к ним начинает глубиною темнеть до... чернеющей бездны последнего, третьего тома; и до -- "Двенадцати". Блок -- глубиннейший русский поэт -- стал, однако, поэт, общий всем: углубляются в нем струи времени нашего и человеческий, новый воистину, лик говорит без единого слова молчанием с нами; под покровом явлений -- молчание в Тютчеве; под покровом молчания этого -- новое, косноязычное пока слово, воистину нового человека, который жил в Блоке, который поэтом, владеющим магией сочетания звуков, не высказан, не вмещен; эта встреча "поэта " с Челом восходящего Века -- трагедия Блока:
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда!12
Человека, его понимаем: его "Книга Книг" не написана -- "Голубиная Книга", "Глубинная Книга"13; но текстами ненаписанной книги порою мерцала нам личность его; и заслоняла поэта; та книга напишется будущей эрой, которая выражалась в "поэте" порой в сочетаниях непримиримых, казалось, течений и веяний, нарушивших гармонию зорь и голубого налета исконного в нем романтизма, -- жила в преломлениях гностической философии Владимира Соловьева14, в роскошествах Фетовой лирики15, соединенных с терзанием демона-человека (и Врубель16, и Лермонтов17), с расширением русской, "гражданской", общественной мысли, столь чуждой поэтам, могущим сказаться; Блок словом сказал больше их; еще большего он не сказал: промолчал и унес; под тишиной, под поверхностью Светлого озера этой широкой души, отразившей окрестные берега русской жизни -- какие кипения духа! И звоны укрытого Китежа18, и клокотанье, как лавовых, струй возмущаемого душевно-духовного мира; под тихой поверхностью не стучало, а прядало красною лавою сердце его; но открылся вулкан: и -- большой человек отошел.
Отзовемся и двинемся ближе к нему; постараемся распечатать, раскрыть нашу память о нем: и сотворим ему Вечную Память...
Глава первая. ПЕРИОД ДО ЛИЧНОЙ ВСТРЕЧИ
Первые вести
Воспоминания об Александре Александровиче Блоке простираются вспять -- далеко, пересекая громовые годы России; и упираясь в эпоху слепительных зорь1, над которыми оба задумались мы.
С А. А. Блоком я был уже знаком до знакомства и первую весть об А. А. я имею от С. М. Соловьева2 {Поэта, филолога, критика, ныне священника, знатока истории и церковной философии, племянника Владимира Соловьева.} в 1898, а не то в 1897 году. В эти годы уже узнаю: родственник3 С. М. Соловьева, тогда еще "Саша" Блок, пишет, как все мы, стихи; и как все мы: душой отдается театру Шекспира; я знаю, что он, как и я, -- гимназист; уважает он дом Соловьевых4, в котором я принят; Михаил Сергеевич Соловьев, брат философа, и супруга его, поощряют меня в моих странствиях мысли; необычайные отношения возникают меж нами; уж юноша 16--17 лет я дружу с маленьким Соловьевым (11--12-летним); особенно слагается близость меж мной и Ольгой Михайловной Соловьевой, художницей и переводчицей Рёскина3, Оскара Уайльда6, Альфреда де Виньи7; в душе у О. М. перекликаются интересы к искусству с глубокими запросами к религии и мистике. О. М. любит английских прерафаэлитов8 (Россетти9, Бёрн-Джонса10), иных символистов; зачитывается Верленом11 и Малларме12; и первая мне открывает миры Метерлинка13, тогда еще всеми бранимого; выписывает художественные журналы "Jugend"14 и "Studio"15; впоследствии -- "Мир Искусства"16; она обостряет и утончает мой вкус; ей обязан я многими часами великолепных, культурных пиров.
Михаил Сергеевич Соловьев был, воистину, замечательною фигурою: скромен, сосредоточен, -- таил он огромную вдумчивость, проницательность, мудрость; соединял дерзновенье искателей новых путей он с дорическим17 консерватизмом хорошего вкуса. Он, кажется, был единственный из Соловьевых, не соблазнившийся литературною и общественной славою. Но к нему единственно прибегал Владимир Сергеевич Соловьев, с ним считаясь в кризисах своей жизни и мысли: М. С. был подлинным инспиратором Владимира Соловьева; лишь он понимал до конца степень важности теософических устремлений18 покойного. М. С. был вдвойне замечателен: был не менее, если не более замечателен своего знаменитого брата, являя во внешнем и внутреннем облике полный контраст с В. С.; тихий, спокойный, уравновешенный, не блестящий во внешних явлениях жизни, не походил он на бурного и всегда блестящего брата; малорослый, голубоокий, блондин с небольшим пухлым ртом, обрамленным светлейшими белокурыми усами и такою же кудрявой бородкой, с ясным, не вспыхивающим взглядом, и с бледным лицом, он во внешнем облике разительно отличался от огромного, темноволосого Владимира Соловьева, блещущего лихорадочно серыми, обведенными точно углем, глазами. Стоило посмотреть на двух братьев, когда они усаживались за шашки, отхлебывая чай и просиживая над столиком, чтобы увидеть огромное различие их; и вместе с тем -- непередаваемую духовную общность.
Покойный М. С. Соловьев любил классиков; относился с достаточной сдержанностью к крайним теченьям искусства; но истинно новое он выделял; не разделял он насмешек по отношению к декадентству и символизму; и первый провидел поэта в Валерии Брюсове еще эпохи "Шедевров"19; и -- первый меня поощрял в поэтических опытах; это он настоял, чтобы явилась в печати "Симфония", за которую проклинали меня в девятисотых годах маститые сверстники М. С. Соловьева {Векшгерн, Л. М, Лопатин, кн. С. Н. Трубецкой, В. Г. Гиацинтов, Н. И. Шишкин и др.}; я помню, что стал я таким, каким стал, -- лишь считаясь с советами М. С. Соловьева. Он был моим крестным отцом: псевдоним "Андрей Белый" придуман был им20. Помню яркое чтение М. С. Соловьева отрывков "Фритьофа" Тегнера21; и помню: глубокое проникновение в Шекспира его. Стихотворения Фета, Владимира Соловьева и Тютчева никогда не открылись бы мне в такой мере, когда бы не он. М. С. чувствовал до конца мир поэзии Пушкина, Гоголя; отмечая значение Достоевского, не любил он его; еще менее выносил он творения Розанова, понимая огромности темы его; М. С. выдвинул первый в Москве значение Мережковского: сочинеиье последнего "О Толстом и Достоевском"20 печаталось тогда в "Мире Искусства", глава за главой обсуждали мы сочиненье это в 1901 и 1902 годах; М. С. заинтересовал сочииеньем покойного кн. С. Н. Трубецкого23, по сонету М. С. пригласившего Д. С. Мережковского прочесть реферат в Московском психологическом обществе в декабре 1901 года.
В 1898 и 1899 годах мы с Сережей {С. М. Соловьевым, сыном М. С. Соловьева.} восторженно относились к театру; и покушались с негодными средствами на Шекспира, устраивая в тесненьком коридоре Соловьевской квартиры "спектакли"; мы ставили сцены из "Макбета", "Годунова", "Мессинской Невесты" с участием М. С. Соловьева, бывшего у нас режиссером (я был костюмером); нас видел и В. М. Лопатин {Брат философа Л. М. Лопатина, впоследствии артиста Художественного театра.}, однажды он был режиссером у нас.
В те годы впервые услышал о Блоке я: он, гимназист, как и мы, увлекался Шекспиром; и -- декламировал целые монологи из "Гамлета".
Мать А. А. Блока, А. А. Кублицкая-Пиоттух24 (по второму мужу), дочь тетки О. М. Соловьевой и урожденная Бекетова {Ее отец и дед поэта известный ученый ботаник А. Н. Бекетов был ректором Петербургского университета, в здании которого А. А. Блок родился; отец А. А. был профессором Варшавского университета по кафедре права.}, находилась в деятельной переписке с О. М. Соловьевой; зимами вместе с А. А. проживала она в Петербурге, а летами в имении "Шахматове", в 18 верстах от станции Подсолнечная по Николаевской ж.д. {Московской губернии, Клинского уезда.}, а около смежной станции Крюково (в 8 лишь верстах) находилось имение А. Г. Коваленской (матери О. М. Соловьевой, детской писательницы), где Соловьевы живали все летние месяцы; здесь бывал и В. Соловьев; сюда мальчиком приезжал "Саша" Блок; и впоследствии я коротал здесь все летние месяцы с С. М. Соловьевым.
Будучи в Дедове в 1898 году, слышал я много восторженных отзывов от М. В. Коваленской (кузины С. М. Соловьева) о "Саше" Блоке. Так память рисует мне первые узнания о Блоке. Позднее по-новому воспринимаю я сочетание слов: "Александр Блок", а именно: в августе 1901 года.
"И -- зори, зори, зори"29
Чтобы понять тонус встречи моей с А. А. Блоком, естественно вызвать веяния, которые проносились в те годы над нами.
Для многих стиль нового века разительно отличался от века отшедшего; так: в 1898 и в 1899 годах прислушивались к перемене ветров психической атмосферы; до 1898 дул северный ветер под сереньким небом. "Под северным небом"26 -- заглавие книги Бальмонта; оно -- отражает кончавшийся девятнадцатый век; в 1898 году -- подул иной ветер; почувствовали столкновенье ветров: северного и южного; и при смешенье ветров образовались туманы: туманы сознания.
В 1900--1901 годах очистилась атмосфера; под южным ласкающим небом начала XX века увидели мы все предметы иными; Бальмонт уже пел, что "Мы будем, как солнце"27. А. Блок, вспоминая те годы впоследствии строчкой "И -- зори, зори, зори", охарактеризовал настроение, охватившее нас; "зори", взятые в плоскости литературных течений (которые только проекции пространства сознания), были зорями символизма, взошедшими после сумерек декадентских путей, кончающих ночь пессимизма, девятисот-десятники обозначали первые грани, которые отделили их о! декадентов философии Шопенгауэра28; скептический иллюзионизм Бодлера29 не тешил; и сам Метерлинк не казался уже выразителем идеалов и вкусов.
До того -- действовали: Шопенгауэр, Ибсен30 и Чехов; "Привидениями"31 висели: наследственность, рок; и "Слепыми"32 бродили мы в кантовых познавательных формах; глашатаем мироощущения этого креп только Брюсов, выразивший ощущение в последующих годах:
Так путник посредине луга,
Куда бы он ни кинул взор,
Всегда пребудет в центре круга;
И будет замкнут кругозор33.
Прежде крепли творения Чехова; Нина Заречная {Черная "Чайка".} декламировала невнятицу; да -- унывал "Дядя Ваня" с Бальмонтом, ушедшим и туманы кувшинок и в шепоты камышей; чайки реяли:
Чайка, серая чайка с печальными криками носится
Над равниной, покрытой тоской34.
Злая нежить бродила по маленьким действиям драмочек Метерлинка; и умирала в бреду бесполезных видений "Ганнеле"35. Появлялись в серьезных журналах такие статьи, как "Предсмертные мысли во Франции" {Статья Гилярова в "Вопросах философии и психологии".}; а Андреевский пророчил, что жизнь русской лирики -- кончена, что русский стих весь исчерпан {И это писалось накануне взрыва лирической жизни в России.}. На выставках жанры сменялись капризами безыдейного пейзажа; и сине-серые колориты зимующих сумерек, и застывшие реки, и тучи над лесом преобладали в 1897 и 1898 годах; а бледные девы с кувшинками за ушами гласили о странном, о сонно-невнятном, растущем, как тень, из углов, перед ночью. Фантазия переживалась сгустками субъективного душевного пара в космической, небытийственной бездне; и эту "бездну" вдруг вспомнили; заговорили о бездне; пел Минский36 о ней. Я чувствовал шопенгауэрианцем себя; принимая эстетику Рескина, поклонялся Бёрн-Джонсу, Россетти; восточным покоем хотел переполнить свои гимназические досуги. Так: эстетизм стал мне формою освобожденья от воли -- к бесцельностям жизни; отрывки Ведант37 мне звучали как музыка; переживал я все следствия умирающего столетия, точно следствия собственной жизни; шестнадцатилетний -- я чувствовал старцем себя; первая моя проповедь -- проповедь буддизма и аскетизма среди Арсеньевских гимназисток, которые с уважением мне внимали; товарищи пожимали плечами, сердясь на успех мой среди барышень; но скажу откровенно я: вопреки всем толстым журналам, нас звавшим в общественность, проповедь Нирваны38 влияла; и -- действовал Фет, выразитель Веданты в родной нам природе; в поэзии Фета природа России звучала родными и мудрыми йотами; в ней говорили закаты не об России одной; и об Индии говорили они; чуялась цельность забвения: и к ней мы тянулись; и ею учились, как йог, смеясь над журналами и называя себя "странных дел мастерами"; но в этом ученьи бесцельности -- нарастала решимость к... чему? Скоро эта решимость сказалась, как воля к ниспровержению критериев отходящего века; и созерцатели недавних годов оказалися анархистами, ниспровергателями кумиров: еще в 1897--1898 годах наши уши потряс смутный говор событий, которые разразились громами потом; он нам слышался, как упаданье лавины с далекого севера; падали драмы Ибсена; и подступал Достоевский -- все ближе; и лепет верленовских строчек, бальмонтовой лирики облетал, как цветы, в наших душах.
Безбрежное ринулось в берега старой жизни; а вечное показало себя среди времени; это вторжение вечного ощутили мы в 1898 и 1899 годах землетрясением жизни. Как нападение Вечности переживали мы разрыв времени: переживали в естественных перемещеньях сознания, обозначавшего рубеж меж символизмом и эстетизмом. Тут грохотом прошумела огромная книга: "Происхождение трагедии" Ницше39.
И старое отделилось от нового: и другими глазами глядели на мир в 1900--1901 годах; пессимизм стал трагизмом; и катарсис переживало сознание наше, увидевши крест м пересечении линий; эпоху, подобную первохристианской, переживали па рубеже двух столетий; античность, ушедшая в ночь, озарилася светом сознания нового; ночи смешались со светом; и краской зари озарилися души под "северным небом". Смешение переживалось по-своему каждым: кто зори встречал багряницей страдания; а кто эти зори встречал, как огонь, пожирающий старое; в эти годы Бальмонт в нас бросает "Горящие здания" -- после холода мировой "Тишины"40 и уныний "В безбрежности"41... В эти же годы босяк, поджигатель, проник в сердце русских и действовал там сильней, чем резонирующий неврастеник у Чехова; всюду открылись поклонники философии Ницше; и лозунги "времена сократического человека прошли"42 -- подхватили мы все; выходили тома "Собрания сочинений Вл. Соловьева", иначе вскрывавшие небо. Зарей возрождения стоит Соловьев в рубеже двух столетий, где
Зло позабытое
Тонет в крови:
Всходит омытое
Солнце любви43.
Появляется вещее творенье Мережковского44, где проводится мысль: перерождается состав человека; и нашему поколению предстоит возрожденье, иль смерть. Лозунги "Или мы, иль никто" подхватывают созерцатели отошедшего века; и действенно поднимают они новый век, переплетая последние лозунги с пророчеством Неттесгеймского мудреца45, с глубокими вычислениями из "Зогара"46, переплетая Ибсена с Владимиром Соловьевым в признании: Третий Завет -- Завет Духа.
Симптом того времени: интенсивность и целостность в восприятии зари; факт свечения, неожиданность факта и неумение обосновать этот факт атмосферы сознания, искание мировоззрительных объяснений наличности, наблюдаемого в себе и вокруг, -- вот существенная черта сдвига сознания у символистов, которые оказались эмпириками, касаясь реально в них живших событий сознания; "события" просмотрели в себе тогдашние реалисты; натурализм был абстракцией прошлых переживаний сознания; оргапицизм в восприятии мира воистину был с символистами, этими певцами зари страшных лет; да, они оказались пророками (им был и Блок); они верно отметили: в атмосфере душевно-духовной подул иной ветер; барометр, застывший доселе, запрыгал, рисуя зигзаги от "ясно" к "великому урагану"; и от него опять к "ясно".
Так "мистика" символистов в годах оказалась: внимательностью в наблюдении; натуралисты не наблюдали натуры сознания.
В 1900--1901 годах "символисты" встречали зарю; их логические объяснения факта зари были только гипотезами оформления данности; гипотезы -- теории символизма; переменялись гипотезы; факт -- оставался: заря восходили и ослепляла глаза; в ликовании видящих побеждала уверенность; теории символистов встречали отпор; и с отпором "сократиков" явно считались; над символизмом смеялись; а втайне внимали ему: он влиял непосредственно.
Появились вдруг "видящие" средь "невидящих"; они узнавали друг друга; тянуло делиться друг с другом непонятным знанием их; и они тяготели друг к другу, слагая естественно братство зари, воспринимая культуру особо: от крупных событий до хроникерских газетных заметок; интерес ко всему наблюдаемому разгорался у них; все казалось им новым, охваченным зорями космической и исторической важности: борьбой света с тьмой, происходящей уже в атмосфере душевных событий, еще не сгущенных до явных событий истории, подготовляющей их; в чем конкретно события эти, -- сказать было трудно: и "видящие" расходились в догадках: тот был атеист, этот был теософ; этот -- влекся к церковности, этот -- шел прочь от церковности; соглашались друг с другом на факте зари: "нечто" светит; из этого "нечто" грядущее развернет свои судьбы.
Кружок Соловьевых
В те годы в Москве собирался кружок, очень тесно привязанный к гостеприимным М. С. и О. С. Соловьевым; в кружке этом помню, помимо хозяев и маленького "Сережи", Д. Новского (будущего католика)47, А. Упкооскую18, А. Г. Коваленскую49, А. С. Петровского30, братьев Л. Л. и С. Л. Кобылинских51, Рачинского52; здесь я встречался с Ключевским53, с С. Н. Трубецким54; здесь я встретился с Брюсовым, с Мережковским, с Гиппиус, с поэтессой Allegro55 (с Владимиром Соловьевым встречался я раньше). Всех членов кружка единил звук эпохи, раздавшийся внятно, по-разному оформляемый каждым: так тема различные допускает варианты; в вариациях расходилися люди разнообразнейших бытов и возрастов: Петр Иваныч д'Альгейм56 {Муж известной певицы Олениной д'Альгейм, автор интересных сочинений и замечательного романа-мистерии "Les passions de maitre Villon".} проповедовал явление нового Моисея, способного вывести из Египта культуру; а мы с Соловьевым (Сережей) зачитывались поэзией Владимира Соловьева и бредили будущей Теократией57; А. С. Петровский ждал света от сосен Сарова58; Л. Л. Кобылинский (впоследствии Эллис) расстраивался между Бодлером, марксизмом и Данте.
Помимо кружка Соловьевых завязывались знакомства и связи: соединялись по линии неоформленных заревых устремлений, преодолевалося прошлое во имя каких-то еще не осознанных, осязаемых ценностей; в переоценке оценок сходились: гетист Э. К. Метнер59 (впоследствии Вольфинг), поклонник В. Розанова60 и К. Леонтьева61, А. С. Петровский, марксист Кобылинский.
Есть заметка у Александра Александровича Блока, найденная после кончины его; в ней встречается характерное место; Блок пишет: "В январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 г., или в марте 1914 г. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было написано в согласии со стихией: например, во время и после окончания "Двенадцати" я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг -- шум слитный, вероятно шум от крушения старого мира" 62.
В 1900--1901 годах молодежь того времени слышала нечто, подобное шуму, и видела нечто, подобное свету; мы все отдавались стихии грядущих годин; отдавались отчетливо слышимым в воздухе поступям нового века, сменившим безмолвие века.
В 900-м году созерцание во мне переходит в горячку искания; Шопенгауэр разломан, через Ницше вплотную я упираюсь в себя. Через Гартмана63 и Вл. Соловьева вплотную придвинут к проблеме духовной; пытаюсь я соединить в своем сердце два полюса (Соловьева и Ницше); тут встречаюсь с Владимиром Соловьевым, который в ту именно пору переживал перелом: от "Оправданья добра" к пророческим "Трем разговорам"64; весной я имею значительный разговор с Соловьевым65, а в июле уже он скончался: а я углубляюсь в его сочинения.
Символ "Жены"66 стал зарею для нас (соединением неба с землею), сплетаясь с учением гностиков о конкретной премудрости, с именем новой музы, сливающей мистику с жизнью.
В 1901 году многие зорям внимали: Э. К. Метнер прослеживал тему зари в темах музыки: от Бетховена к Шуману; и далее к своему гениальному брату Н. Метнеру, вынувшему звук зари в своей первой сонате си-моль, написанной в 1901--1902 годах67. З. Н. Гиппиус именно в это время писала свой яркий рассказ, где градация зорь пробегает пред нами68; а мы, молодежь, -- мы старались связать звук зари с зорями поэзии Владимира Соловьева; четверостишие Соловьева для нас было лозунгом:
Знайте же, Вечная Женственность ныне, В теле нетленном на землю идет. В свете немеркнущем Новой Богини Небо слилося с пучиною вод69.
"Она" -- мировая душа, соединенная со словом Христа.
Сочинение Соловьева "О смысле любви"70 {Напечатанное в "Вопросах Философии и Психологии".} наиболее объясняло искания осуществить "соловьевство", как жизненный путь, и осветить женственное начало Божественности, найти Человечество, как Ипостась лика Божия. Мы, молодежь соловьевского толка, являлись лишь малою горстью людей, ощущающих зарю новой эры. "Соловьевство" нам было гипотезой оформления, а не догмой. Центр бесед -- зимние вечера за чайным столом Соловьевых; здесь тесный кружок (М. С. и О. М. Соловьевы, Сережа, их сын, я и кто-нибудь из родственников) собирался почти ежедневно; велись оживленные споры по поводу последней статьи Мережковского, Розанова в "Мире Искусства"71; иль -- истолковывались детали той или иной статьи Соловьева; М. С. здесь высказывал планы свои о порядке издания произведений покойного брата72; и приносил материал: рукописи, испещренные заметками на полях, особенно занимавшими нас: в них рукою Владимира Соловьева (измененной) набросаны были письма за подписью "S" и "Sophie"; в ряде мест обрывался трактат вставками странного содержания: рукопись сопровождало медиумическое письмо с подписями "S" и "Sophie", появляясь повсюду в черновиках творений Владимира Соловьева; оно имело вид переписки любовной; а мы задавались вопросом: общение Владимира Соловьева с "Sophie" медиумическое ли общенье с реальною женщиной или роман: непонятности духовного мира, из высей которого открывалась София философу? Мы потом обращались к поэзии Соловьева, прослеживая зависимость его эротической лирики от догматов теософии73 и взглядов на смыслы любви; эта странная на полях переписка меж "S" и философом нас смущала, располагая к существенно иным толкованиям сравнительно с толкованиями почтенных профессоров философии. Трансцендентное имманентно лежало в сознании Вл. Соловьева, сознание инспирируя. В истолковании "соловьевства" мы были конечно же "реалисты"; мы видели в лирике Соловьева вещание о перерождении человека и изменении органов восприятия мира. О том же гласил Мережковский, но истолковывал перерождение вовсе не так74; а для нас это значило: активное антихристианство. А. С. Петровский отчетливо утверждал: времена приближаются; Антихрист рождается в мире, и "соловьевство", пожалуй, есть ересь; О. М. Соловьева внимала ему; я и Сережа оспаривали Петровского; а М. С. Соловьев улыбался, склоняясь над чаем. За окнами бушевала метель; и в порывах метели нам чуялись зовы восстания мертвых {Переживания эти в скором времени я выразил в своем юношеском произведении: "Драматическая Симфония", написанном в 1901 году.}.
Естественно встречи подлинных "соловьевцев", конкретно толкующих символы, нам казались событиями; эти встречи ведь были так редки; не понимали значения сочинений -- "О смысле любви" или "Трех разговоров"; да, соловьевский кружок был носителем первого конкретного "соловьевства": философы, почитатели Соловьева (и Радлов75, и Цертелев76, и Лопатин77 с Лукьяновым78, и кн. Трубецкой) очень мало вникали в волнующий смысл появления Владимира Соловьева пред миром.
Помню: явление покойной Анны Николаевны Шмидт79 из Нижнего Новгорода осенью 1901 года; она познакомила М. С. Соловьева с кругом идей, выраженным в "Третьем Завете" и "Исповеди"; я познакомился с ней и мы обменялися письмами80.
Словом: пережили в то время все крайние выводы из соловьевской идеи; 1901 год для меня и Сережи (племянника Вл. Соловьева) прошел под вещающим знаком Соловьевской поэзии; "Симфонией"81 отразилась во мне она; и отразилась в С. М. Соловьеве (впоследствии крупном поэте) его молодыми стихами82; мы часто с С. М. Соловьевым бывали и на могиле философа {Похороненного в Новодевичьем монастыре.}, переживая здесь связь с его миром идей; и потом вспоминали прекрасные строчки стихотворения "Les revenants":
Тайною тропинкою, скорбною и милою
Вы к душе приблизились... И -- спасибо вам.
Сладко мне приблизиться памятью унылою
К смертью занавешенным, тихим берегам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бывшие мгновения поступью беззвучною
Подошли и сияли вдруг покрывало с глаз:
Видишь что-то вечное, что-то неразлучное.
И часы минувшие, как единый час83.
И покрывало спадало; и "тайной тропинкой" к мирам инспираций казалась протоптанная тропинка к могиле философа; точно он сам снимал с наших глаз покрывало над тайнами мира; встречался во сне я с покойным; и с ним разговаривал я.
Очень часто бродили мы ночью по тихим арбатским районам; в метелице чуялись белые вихри грядущего; белая тень Соловьева вставала пред нами. И я, и С. М. Соловьев в эту белую, вьюжную зиму впервые охвачены были любовью; в любимых мы видели отблеск таинственной "S", посылавшей покойному Соловьеву признанья:
Не верь мгновенному: люби и не забудь.
Мы не знали -- нет, нет, -- что в то именно время, захваченный, как и мы, мистикой Соловьева, студент А. А. Блок, средь метелей ни с чем не сравнимой зимы, вознесенный своей молодою любовью, слагал свои строчки:
Мои огни горят на высях гор.
Всю область ночи озарили.
Но ярче всех -- во мне духовный взор
И ты вдали... Но ты ли?
Ищу спасенья84.
Мы, в Москве с напряженным вниманием искали предвестий поэзии Соловьева; и находили у Фета и Лермонтова ("Нет, не тебя так пылко и люблю") ощущение новой любви, в мир грядущей, не ведая, что ощущение это, высвобождаемое из-под коросты обывательской жизни, окрепло у Блока, поэта, еще никому не известного, единственного выразителя наших дум: дум священных годов.
Май 1901 года казался особенным нам: он дышал откровением, навевая мне строчки московской "Симфонии" в перерывах между экзаменом анатомии, физики и ботаники; под покровами шутки старался в "Симфонии" выявить крайности наших мистических увлечений так точно, как Соловьев и своей шуточной драме-мистерии Белая лилия выявил тайны путей: парадоксальность "Симфонии" -- превращенье духовных исканий в грубейшие оплотнения догматов и оформления веяний, лишь музыкально доступных, в быт жизни московской {Впоследствии это же изображено в поэме "Первое свидание"86.}. Мне помнится: после экзамена физики в день или в два набросал я вторую часть этой "симфонии", изображающую Москву, озаренную Троицыным87 и Духовым88 днем,
Москву, озаренную светом апокалипсических чаяний; в канун Троицына дня и в самый Троицын день написалася эта часть. В Духов день, помню я, приезжает из Дедова С. М. Соловьев; я -- читаю накануне набросанную часть "Симфонии"; в окна врывается золотеющий вечер -- такой же, какой он в "Симфонии": золотой, Духов вечер; С. М. поражается описанием Новодевичьего монастыря; и он просит меня, чтобы тотчас же мы отправились с ним в монастырь: мы -- отправились; золотой Духов день догорал так, как я описал накануне его: монастырь был такой, как в "Симфонии"; так же бродили монашки; стояли с С. М. у могилы покойного Соловьева; казалось, что сами ушли мы в симфонию; старое, вечное, милое, грустное во все времена приподнималось; "Симфония" есть наша жизнь; нам казалась она -- впереди; мы уехали в Дедово, на другой уже день; М. С. и О. М. Соловьевым прочел я в первый дедовский вечер две части "Симфонии"; и М. С. Соловьев мне сказал: "Боря, это должно выйти в свет: вы -- теперешняя литература. И это напечатано будет". Так в Дедове появился на свет псевдоним "Андрей Белый"; так третьекурсник-естественник, серьезно мечтавший недавно еще об исследованиях в области микробиологической техники, стал ныне писателем, не желая им быть.
Помню Дедово: пролетают четыре совсем незабвеннейших дня, проведенных здесь, между экзаменами; тайны вечности, гроба, казалось, приподымались в те дни. Помню ночь, которую провели мы с С. М. Соловьевым на лодке, посредине тишайшего пруда -- за чтением Апокалипсиса89, при свете колеблемой ветром свечи; поднимались с востока рассветы; с рассветами присоединился не спавший всю ночь к нам Михаил Сергеевич Соловьев; с ним мы медленно обходили усадьбу; остановились пред домиком, с любовью отмечая то место, где были посажены или верней пересажены белые колокольчики Пустыньки {Бывшего имения графа А. К. Толстого, потом ставшего имением Хитрово, где любил жить В. Соловьев и где он написал "Белые колокольчики".}, о которых покойный философ писал:
Сколько их расцветало недавно,
Точно белое море в лесу90.
И потом:
В грозные, знойные,
Душные дни, --
Белые, стройные
Те же они91.
Эти белые колокольчики -- видел потом их в цвету я -- являлись нам символом белых, мистических устремлений к грядущему. Пустынька, место таинственных медитаций Вл. Соловьева над колокольчиками воскресало здесь, в Дедове: колокольчиками, пересаженными оттуда (в 1905 году сгорел дедовский домик; и -- "белые колокольчики" не цвели уже в Дедове); я написал в эти годы стихи; там встречались строчки:
Белые к сердцу цветы я
Вновь прижимаю невольно92, --
здесь я разумел таинственные колокольчики Соловьева, теперь расцветшие в Дедове: белые тайны путей:
Помыслы смелые:
В сердце больном
Ангелы белые
Встали кругом93.
Переживания, связанные с белыми колокольчиками, переживались в светлейшую майскую ночь, когда мы с моим другом Сережей читали над водами Апокалипсис. Утром с востока гремела тяжелая туча; и нам было грустно; в тот день я уехал в Москву: на экзамен ботаники. А через месяц, иль раньше, в Дедове появился приехавший погостить к своему троюродному брату -- Александр Александрович Блок; произошла первая встреча московского кружка "соловьевцев" с поэтом, сознанием повисавшем над тем же, над чем повисали и мы.
Первые стихи Блока
В ту ни с чем не сравнимую весну уже закипали общественно наши проблемы, подготовлялися первые заседания Петербургского Религиозно-Философского Общества94 (может быть, организовались); тут кружок вовсе светских писателей (Розанов, Мережковский, Минский, Успенский95, А. В. Карташов96 и другие) встречались с ортодоксальными представителями вечной традиции: с епископами Сергием97, Антониной98, с отцом Михаилом99 {Впоследствии старообрядческим епископом.}; но к проявлениям жизни кружка относились враждебно мы; в это же время в Москве, в Волочке собирались кружки, посвященные углублению церковных вопросов; здесь действовал миссионер Новоселов100, недавно толстовец; к кружку примыкали: почтеннейший Лев Тихомиров101, священник И. Фудель102, епископ Никон103, редактор реакционного "Троицкого листка", известнейший В. М. Васнецов104 и Погожев105 и многие другие, сносившиеся с Тернавцевым106, чиновником при Синоде, истолкователем Апокалипсиса, вечно раздвоенным между новым и старым религиозным сознанием; на собраниях кружка был я несколько раз; атмосфера была реакционная; этот кружок был враждебен нам так же, как петербургский; да, мы, соловьевцы, воистину чувствовали себя далекими от повсюду слагающихся религиозных течений, стараясь нести чистоту соловьевских путей:
И -- бедная, меж двух враждебных станов,
Тебе спасенья нет107.
Существовал в наших чаяниях третий "наш стан", принимающий новые откровения Соловьева о женственности и отвергающий налет оргиазма; кто "мы"? Несколько всего человек: М. С. и О. М. Соловьевы, их сын, Новский, я, А. Петровский, впоследствии к нам примкнувший Рачинский и некоторые иные; средь них -- мать А. А. Блока, поддерживающая переписку с О. М. Соловьевой. О. М. переписывалась и с Гиппиус108. Содержания писем передавались за чайным столом соловьевского дома; впоследствии здесь возникла во мне очень дерзкая мысль: написать Мережковскому; я написал свои вопрос за подписью: "студент-естественник"109, а результатом "вопроса" явилось сближение с Мережковскими; переписка меж мною, Д. С. Мережковским и Гиппиус продолжалась весь год.
Март, апрель, май, июнь 1901 года -- максимум символической мысли: созрел интерес к философии Вл. Соловьева; А. Шмидт развивала идеи парадоксальнейшего "Завета" 110; Д. С. Мережковский и Розанов переживали расцвет своих мыслей; Бердяев111 звал к личности, "Проблемы идеализма"112 -- готовились; действовали: московский и петербургский религиозный кружки; революционеры-студенты (впоследствии деятели) -- Флоренский113, Свентицкий114 и Эрн115 -- задумывались над религией; а Иванов, от всех отделенный, писал за границей исследование "Религия страдающего божества"116. Н. К. Метнер (впоследствии композитор), тогда молодой человек, вынул только что из разогретого воздуха зорь заревую огромную тему сонаты117, которая, обложи ее речью, естественно выражает то именно, что выразило стихотворение Блока, написанное 4-го июня в безмолвии Шахматова (под Москвой)118; в эти именно дни (от 3-го до 6-го июня) описывал я, средь раздолий Серебряного Колодца119, как мистику Сергею Мусатову открываются образы Той, о которой писал в те же дни А. А. Блок, восклицающий, что он Ее видит и чует120.
Упомянутые мной лица не встретились; и идеи их созревали обособленно, вынашивались мучительно: Блок был неведом; А. Шмидт и Н. Метнер неведомы были, как Блок; никому бы не сказали фамилии: Эрн и Флоренский; Рачинский не встретился с нами.
Но встречи грядущие зрели в наполненной романтическим ожиданием атмосфере зари; и рождалось теченье, впоследствии названное литературною школою русского символизма; та школа не думала быть вовсе школой; была эта школа мироощущением невыразимой зари; и -- зари совершенно конкретной; к числу "символистов", переживавших эпоху, принадлежали и лица, впоследствии выступавшие под другими знаменами (как С. М. Соловьев121, Вольфинг, Шмидт и др.); принадлежали и лица, о символизме не написавшие ни единой строки (как-то: Е. П. Иванов122, Н. И. Киселев123, Г. А. Рачинский, А. С Петровский); но они все вынашивали атмосферу, слагавшую символизм.
Помнится, что в июле пришло от С. М. Соловьева письмо; и оно поразило меня; в нем описан приезд в Дедово А. А. Блока, с которым С. М. Соловьев очень много скитался в полях, разговаривал на темы поэзии, мистики и философии Владимира Соловьева; с удивлением сообщил мне С. М., что А. А. , как и мы, совершенно конкретно относится к теме Софии Премудрости; он проводит связь меж учением о Софии и откровением лика Ее: в лирике Соловьева; и из письма выходило: А. А. независимо от всех нас сделал выводы наши же о кризисе современной культуры и о заре восходящей; те выводы он делал резко, решительно, впадая в "максимализм", ему свойственный; выходило, по Блоку, что новая эра -- открыта; и мир старый -- рушится; начинается революция духа, предвозвещенная Соловьевым; а мы, революционеры сознания, приглашаемся содействовать революции; чувствовалось в письме Соловьева ко мне: появление в Дедове Блока -- событие124, начиняющее С. М. религиозно-мистическим электричеством, которым впоследствии он так действовал на меня и которое изобразил я впоследствии в полушутливой поэме:
Не оскудела Мирликия...
А ну-ка все, кому не лень,
В ответ на дерзости такие
В Москве устроим Духов день125.
Письмо Соловьева ко мне преисполнено изумлением перед смелыми выводами своего троюродного брата; упоминалось в письме о стихах, написанных Блоком. Письмо взволновало меня; оно падало на почву вполне готовую; ведь я в это лето отдал безраздельно себя соловьевскому мистицизму и перечитывал мысли "О смысле любви"126, углубляйся в темы, таимые поэзией Лермонтова {"Нет, не тебя так пылко я люблю", "Первое января", "Из-под таинственной, холодной полумаски", "В полдневный зной в долине Дагестана" и др.}, Вл. Соловьева {"Три свидания", "К Сайме", "Слово увещательное к морским чертям", "Отчего это теплое южное море..." и др.}, Фета {"Соловей и роза".}.
Письмо Соловьева о Блоке -- событие; понял: мы встретили брата в пути127.
Пробую установить окончательно время приезда А. А. к Соловьевым; и -- упираюсь в сроки: от середины июня до середины июля (ни раньше, ни позже); в это время написаны Блоком стихотворения: "Предчувствую Тебя"128, "Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко..." (с эпиграфом из Вл. Соловьева)129. Писались "Historia"129, "Она росла за дальними горами" (посвященное С. М. Соловьеву130); стихотворенье последнее, вероятно, написано в Дедове или -- под впечатлением Дедова; пейзаж его -- "дедовский"; пейзаж следующего стихотворения "Сегодня шла ты одиноко"131 -- шахматовский пейзаж132 {"Там, над горой Твоей высокой зубчатый простирался лес", -- гора, зубчатый лес, "сомкнутый тесно": все это признаки шахматовских окрестностей.}. В течение этого же лета встречаем мы у А. А. стихотворения, посвященные В. С. Соловьеву, С. М. Соловьеву; частые посвящения Соловьевым стихов красноречиво подчеркивают влияние нашего круга идей на быт мысли поэта. Беседы, которыми обменивались Соловьевы и Блок, вероятно, являлись естественным продолжением круга бесед, бывшего между нами недавно: я в мае текущего года здесь был133, -- круга "наших" бесед, возобновленных с августа 1901 года, когда мы (т.е. Соловьевы и я) вновь встретились в арбатской квартире; с первого же посещения Соловьевых я весь погрузился в чтение стихотворений А. А.: "Предчувствую Тебя", "Ты горишь над высокой горою "Сумерки, сумерки вешние", И жду призыва, ищу ответа"136, "Она росла за дальними горами", "Не сердись и прости", "Одинокий к тебе прихожу"137, "В полночь глухую рожденные"138, "Ищу спасенья"139.
Чтобы понять впечатление от этих стихов, надо ясно представить то время: для нас, внявших знакам зари, нам светящей, весь воздух звучал, точно строчки А. А.; и казалось, что Блок написал только то, что сознанию выговаривал воздух; розово-золотую и напряженную атмосферу эпохи действительно осадил он словами. Впоследствии поняли лишь красоту этих строк; и позднее еще: поняли их техническое совершенство; но первое восприятие этой поэзии -- мистика, а не эстетика вовсе:
Из пламя и света
Рожденное слово140 --
такими словами Лермонтова я выразил бы действие на меня стихов Блока; острейшее, напряженнейшее выражение теософии Соловьева, связавшейся с жизнью, -- в них было. Я выше отметил смущение, производимое на нас обращениями "S" к Владимиру Соловьеву, пестрившими черновиками его философских трактатов, где были набросаны странные, любовные строки медиумическим почерком и стояла подпись: то "S", то "Sophie"; существо только этой "S" мы разгадывали. Кто она? Женщина? Софья Петровна141, с которой дружил Соловьев? Существо ли духовного мира, шептавшее тайны о новом завете? Как ему имя? "София -- Премудрость?" Отображение ее в страсти, или Ахамот142, жертвенно павшая в хаос, чтобы восстать в озарении слова Господня?
Двоится твой взор, улыбается
И темнеет грозой незабытой143.
Но она ж непорочна в отдании косной материи своего существа:
Ты непорочна, как снег за горами,
Ты многодумна, как зимняя ночь.
Вся ты в огнях, как полярное пламя
Темного хаоса светлая дочь144.
Обнаруживая все более и более миру свой лик, она действует взором нас любящей женщины; отношения мужчины и женщины -- символ иных отношений: Христа и Софии. Мужчина логической силою освобождает павшее начало Софии Ахамот, завороженное темными безднами; все в "Ней" противится свету; двойственная "она", как Астарта145 (Астартою А. А. Блок называл начертание Ахамот на хаосах мира):
Но двоится твой взор, улыбается
И темнеет грозой незабытой.
Углубляяся в тему мистической философии Соловьева, мы видим ту тему "полумаской" поэзии Лермонтова; лермонтовская тема любви -- есть искание вечной подруги.
Заранее над смертью торжествуя,
И цепь времен любовью одолев,
Подруга юная, Тебя не назову я, --
Но ты услышь мой перелетный пев146.
Неназываемая, безымянная -- повсюду рисует на безднах небесные знаки. Здесь Лермонтов чуял ее, ждал ее:
Нет, не тебя так пылко я люблю147.
Маска, "кора естества", в любви Лермонтова становится уже "полумаской"; угадывается происхожденье любви:
Из-под таинственной, холодной полумаски
Звучал мне голос твой, отрадный, как всегда148.
Поэзия Соловьева -- расколдовала любовь, художественно-религиозное творчество; муза творчества -- безымянная, писавшая Вл. Соловьеву под псевдонимами "S".
В те огромные годы мы жили сознанием: переменится смысл человеческих отношений: преображается женщина в женщине; и мужчина в мужчине:
Будут страшны, будут несказанны
Неземные маски лиц...
Буду я к Тебе взывать: "Осанна"
Сумасшедший, распростертый ниц149.
Это "священное сумасшествие" -- взрыв назревающей революции Духа. Поняв точку зрения нашу, поняв, что она была нами конкретно усвоена (в зорях светила улыбка Ее) становится ясным: какое значение придавали мы Блоку; и как говорили нам строчки поэзии Блока о тайнах любви:
Одинокий к тебе прихожу
Заколдован огнями любви150.
Все было в них ясно; и все разумелось; но разуменье это казалось "безумием" миру; иудеям и эллинам151; иудеи -- ортодоксальные, русские люди, а эллины -- либеральные вольнодумцы; средь тех и других ощущали себя мы -- подпольными; и у каждого была особая своя маска; я, сын декана152, считался прилежным студентом, которому проложила судьба все пути к профессуре; М. С. Соловьев признавался почтенным законодателем хорошего тона, к советам его прибегали: кн. С. Н. Трубецкой, знаменитый историк В. О. Ключевский, профессор Л. М. Лопатин, которого называли мы "Левушкой". С. М. Соловьев, внук историка153 и племянник Вл. Соловьева, считался ребенком, которого назначение -- поддержать традиции соловьевского дома и стать знаменитостью.
Но мы обманули надежды московского общества: я, сын математика и будущий московский профессор, ушел к "декадентам", опубликовавши "Симфонию"154, а М. С. Соловьев, покрывая своим одобреньем меня, уронил себя; именно в его доме сходились "подпольные" люди; и здесь окрепло теченье, ниспровергающее традиции московского ученого круга.
Отсюда, из этого дома, распространилась поэзия А. А. Блока в Москве.
Первое прикосновение к первым прочитанным строчкам поэта открыло мне то, что чрез двадцать лишь лет стало ясно всем русским: что Блок -- национальный поэт, связанный с той традицией, которая шла от Лермонтова, Фета и углубляла себя в поэзии Владимира Соловьева; и ясно мне стало, что этот огромный художник есть "наш" до конца {Круг этих мыслей я выразил в 1905 году в статье "Апокалипсис в русской поэзии".}; поднимались вопросы: как быть и как жить, когда в мире звучат строки этой священной поэзии.
Осень и зиму 1901 года мы обсуждали стихи А. А. Блока; мы ожидали все новых получек стихов; мнения наши тогда разделялись; сходились в одном: признавали значение, современность и действенность этой поэзии. Наиболее принимали ее со всех точек зрения я и С. М. Соловьев; здесь нам чуялось -- "вещее"; приподымалось -- "заветное". Ольга Михайловна Соловьева переживала двоящийся смысл этих строк:
Но страшно мне: изменишь облик Ты155.
Эту строчку О. М. распространяла на ряд строчек Блока; тем не менее: с восхищением неподдельным она относилась к поэзии этой. М. С. Соловьев был всех сдержанней, проливая на наши восторги порою холодную воду своею змеиной улыбкою; тем не менее: он ценил Блока; подозрительно он к нему относился, как к мистику, предполагая, что в строчках прозренье в зарю подменяется состоянием транса; М. С. Соловьев за стихами эпохи юнейшей провидел стихи из "Нечаянной радости..."156. Помнится, раз он сказал, склонив голову, искоса поглядывая на меня подслеповатыми большими глазами: "Сомнительно это..." Что Блок инспирирован -- было ясно нам всем, но -- кем? Тут-то вот и подымался вопрос.
А. А. Блок по времени первый из русских приподнял задания лирики Вл. Соловьева, осознавая огромности ее философского смысла; и -- вместе с тем: доводил "соловьевство" он до предельности, до "секты" почти; пусть впоследствии говорили: здесь -- крах чаяний Вл. Соловьева, и болезненно эротический корень их (таковы были мнения религиозных философов С. Н. Булгакова157, кн. Е. Н. Трубецкого158, Г. А. Рачинского и других); все же: Блок выявил себя в Соловьеве; и без этого выявления многое в Соловьеве было б невнятным, как например, темы "Третьего Завета"159 и "Исповеди" Анны Николаевны Шмидт {А. Н. Шмидт вообразила себя воплощением Софии, инспирировавшей Вл. Соловьева, с которым она не была знакома (знакомство произошло незадолго до смерти философа); по ее толкованию "S" была она.}, естественно тяготевшей к поэзии Блока и посетившей впоследствии А. А. в Шахматове160.
В декабре 1901 года произошло мое свидание с Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус161; с Гиппиус я обменялся мнением о поэзии Блока (если память не изменяет мне). С 1902 года между нами установилась деятельная переписка: в одном из писем ко мне З. Н. рассказывает о своей первой встрече с А. А., описывает его облик и делится впечатлением от стихов А. А., которые ей чужды, которые -- пережиток эпохи162; лишь в 1904 году изменила она свое мнение. Между тем: в 1902 году в Москве образовался кружок (небольшой) горячих ценителей Блока; стихотворения, получаемые Соловьевыми, старательно переписывал я и читал их друзьям и университетским товарищам; стихотворения эти уже начинали ходить по рукам; так молва о поэзии Блока предшествовала появлению Блока в печати; из первых ценителей этой поэзии назову, кроме себя и семейства Соловьевых, например: А. С. Петровского, В. В. Владимирова163, П. Н. Батюшкова164, М. А. Эртеля165, Г. С. Рачинского, Д. Новского, А. С. Челищева166, Д. И. Янчина167, Е. П. Безобразову168, мою мать169, мою покойную тетку170.
Официальные представители тогдашнего декадентства иначе совсем относились к поэзии этой: З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковский решительно отвергали ее; В. Я. Брюсов -- видел в А. А. дарованье, но в размерах его ошибался, предпочитая Блоку меня171, Коневского172, В. Гофмана173; помнится, Брюсов характеризовал в письме к М. С. Соловьеву разницу между мною и Блоком: я-де во всем пересказываюсь; и это-де идет мне; а Блок -- недосказывается; для Брюсова Блок того времени -- только "хороший" поэт; лишь с эпохи "Нечаянной Радости" изменяет он мнение об А. А. в сторону большей оценки174; но то, что заставило Брюсова приблизиться к музе Блока, то именно вызвало в нас, первоначальных поклонниках этой музы, несправедливое отделение от нее.
Письма Блока ко мне
Всякое письмо А. А. Блока к С. М. Соловьеву прочитывалось, комментировалось и служило темой бесед; отрывки писем показывались и мне; казалось, что с А. А. мы знакомы, -- тем более, что он знал "Симфонию", вышедшую весной 1902 года; в "Симфонии" бралась тема поэзии Блока, но развивалась она сатирически; в намеренных парадоксах и шутках; а у Блока -- звучала та тема торжественным вызовом миру; он -- сбрасывал "маску"; ходил в "полумаске" я; Блок, вероятно, воспринял с опасением подобное проведение темы о "Ней": он был -- "максималистом"; я -- "минималистом"; различие в подавании темы, нам общей -- предмет обсуждения в переписке, которая меж нами возникла.
Помнится: в первых же числах января 1903 года175 я написал А. А. витиеватейшее письмо, напоминающее статью философского содержания, начав с извинения, что адресуюсь к нему; письмо написано было, как говорят, в застегнутом виде": предполагая, что в будущем мы подробно коснемся деталей сближавших нас тем, поступил я, как поступают в "порядочном" обществе, отправляясь с визитом, надел на себя мировоззрительный официальный сюртук, окаймленный весь ссылками на философов. К своему изумлению, на другой уже день получаю я синий, для Блока такой характерный конверт с адресом, написанным четкой рукой Блока, и со штемпелем: "Петербург"176. Оказалось впоследствии: А. А. Блок так же, как я, возымел вдруг желание вступить в переписку; письмо, как мое, начиналось с расшаркиванья: не будучи лично знаком он имеет желание ко мне обратиться, без уговора друг с другом обоих нас потянуло друг к другу: мы письмами перекликнулись. Письма, по всей вероятности, встретясь в Бологом, перекрестились; крестный знак писем стал символом перекрещенности наших путей, -- от которой впоследствии было и больно, и радостно мне: да, пути наши с Блоком впоследствии перекрещивались по-разному; крест, меж нами лежащий, бывал то крестом побратимства, то шпаг, ударяющих друг друга: мы и боролись не раз, и обнимались не раз. Встреча писем и встреча желаний, взаимный жест, встреча -- меня поразила177.
Внешним поводом письма Блока ко мне послужила статья моя, только что напечатанная в "Мире Искусства" ("О формах искусства")178. Статья -- резюме двух докладов, прочитанных в студенческом О-ве имени С. Н. Трубецкого; их мысль: форма творчества строится музыкой; внешнее выражение музыки -- ритм; форма ритма есть время; градация формообразования строится по нарастанию времени; от безвременности пространственных форм к динамике бессюжетного мира симфонии; крайние точки градации: зодчество, музыка; история мира искусства есть метаморфоза моментов, сбрасывающих одеяния косного мира: грубейшее вещество, краску, слово; в музыке слышим мы генерал-бас всей культуры; в ней зерна грядущих искусств, переносящих центр тяжести от формы к самой жизни.
А. А. Блок в обстоятельном первом письме разбирает позицию моего реферата; он чутко впивается в слабый мой пункт: я существенно статьей не сказался; в ней жест -- в сторону академизма, рутины; статья -- полумаска; в ней я обрекаю себя на досадную двойственность: слово "музыка" берется в двух смыслах; "музыка" в обыкновенном значении не может быть "музыкой сфер", символом неизреченного в звуке, символом символов, к которому стремится культура. Символом Той, Которая одна во всех музах. Эта муза есть "музыка": она же -- София, вещающая в поэзии Соловьева; о Ней я центрально сказал уже стилем симфонии; но в статье, оробев, отступил от себя, назвав Ее музыкой (в двоящемся смысле): тут двусмысленность, подобная "инфлуэнце"; и "инфлуэнца" -- "влияет"; "влияние" моей музыки есть влияние "двусмыслицы", почему отступаю я от реального смысла в двоящийся смысл, в риторический, уподобляя свои знаки слов аллегориям Мережковского, для Блока кощунственным, мертвым, подобным застывшей гримасе холодного арлекина (Erl-Konig'a), оплотневающего до каменной рожи, до истукана, рот рвущего в хохоте перед разливом фаллических культов; мне, призванному обнажить меч за правду Единого Имени, следует выставить на знамени Имя Рек, не опуская над именем полумаски; "музыка" моя -- холодная "полумаска". Зачем обрывается на полдороге мой голос.
Вот смысл ответа А. А. на статью, напечатанную в "Мире Искусства"; письмо -- изумительное сочетание: из глубоких мыслей, юмора, мистики и полемического огня: остро блещут крутые и полные мысли строки, которых за неимением их под руками, к великому сожалению, я не могу привести. Здесь А. А. выявляет себя решительным максималистом, презирающим всякие компромиссы с терминологией отжившего мира "сократиков", которою я кокетничаю; язык мыслей моих -- компромиссы; революционер Блок уличает меня.
Письмо и озадачило, и восхитило: не таким привык я видеть А. А., представляя его созерцательным, тихим, задумчивым, может более законченным, но не способным на юмор, полемику, бойкие экстравагантные шаржи; этот юмор в соединении со скептически обостренным умом озадачил меня: озадачили, пожалуй, и несколько трезвые ноты максималиста Блока; озадачило великолепное умение вести диалектику (поэты -- плохие рассудочники); я должен сказать: письма Блока всегда содержательнее, утонченнее, оригинальнее статей его.
Помнится: я написал А. А. письмо-отповедь179, но содержание письма я не помню; трагедия, пронизавшая скорбью в те дни, -- вырастает в воспоминании; и -- заслоняет на время переписку с Блоком: болезнь и кончина М. С. Соловьева, трагическая кончина О. М. Соловьевой (все в ту же ужасную ночь)180, состояние сознания С. М. Соловьева, оставшегося без родителей, похороны и проводы в Киев С. М. Соловьева (где он сближается с семьей покойного князя Е. Н. Трубецкого, профессора киевского университета); событие -- разразилось, как гром; "соловьевский" кружок вдруг исчез; оборвалась и прекратилась за смертью М. С. Соловьева связь ряда людей, соединенных любовью к покойному; длился он, правда, в интимнейшей дружбе С. М. Соловьева со мной, с А. А. Блоком; следы его теплятся на воскресеньях моих: 1903--1904 года181 и на квартире С. М. Соловьева. Кончина М. С. и О. М. Соловьевых, конечно же, отразилась и на сознании А. А. и на А. А. Кублицкой-Пиоттух, поддерживавшей письменное общение с Соловьевыми. В эти дни получил от Блока лишь несколько строк, преисполненных ласки ко мне и соболезнующей грусти; несколько слов после нашей полемики, -- первая сердечная встреча с А. А., как с родным человеком.
На похоронах Соловьевых (11 января 1903 года) я встретился с П. С. Соловьевой (Allegro) и с Манасеиной182, приезжавшими из Петербурга на похороны; я пытался расспрашивать их об А. А., но не много успел: разговор все сворачивал на журнал "Новый Путь"183, первый номер которого только что, кажется, вышел; З. Гиппиус привлекала их больше, чем Блок.
В скором времени возобновилась моя переписка с А. А., продолжаясь весь год до первой встречи в Москве (в январе 1904 года).
Часть писем А. А. ко мне, думаю, могла б появиться в печати, как не носящая личный характер; ее содержание -- философия, литература и мистика взятые в разрезе наших "чаяний"; часто она есть блестящий, литературный дневник, освещающий факты культуры, произведенья писателей, нас; мысли Блока рисуют тончайшие кружева параллелей, характеристик, сарказмов, разорванных струями революционной романтики, свойственной нам; письма Блока ко мне интересней многих статей его; в письмах своих он -- в интимном стремлении: прочесть Имя Музы своей; эти письма -- "дневник", о котором так часто мечтал Блок; предлагая когда-то мне и Вячеславу Иванову издавать непрерывно "дневник трех писателей. Дневник -- осуществился позднее, в записках мечтателей184, вынужденных претерпевать ряды трудностей; стержень писем А. А. труден для понимания по теме и методу проведения темы; темы писем есть теософия Вл. Соловьева, стремительно опрокинутая в атмосферу 1900--1904 годов: то есть тема Софии, соединенной по-новому с человеком, доступная индивидуальному сознанию чутких; тема -- антропософская тема; боюсь называть эту тему антропософскою темою; антропософия Штейнера185 в 1912--1920 годах была Блоку чужда; он стоял далеко от себя 1903 года; и не вникал в штейнерианство, чуждался его. Здесь отмечу: грунд-линии мировоззрения Соловьева, естественно, совпадают с антропософией, как она декларировалась Штейнером в 1912 году.
По Соловьеву и Блоку (1901--1903 годов) отвлеченная философия умерла; но София, Премудрость, живая для древних философов, -- вновь приближается к существу человека: соединяется с ним, образует с ним Новый Завет и начало завета -- начало столетия. С этим бы согласился и Блок, написавший "Предчувствую тебя", и Соловьев, написавший: "Знайте же: вечная женственность ныне в теле нетленном на землю идет. В свете немеркнущем Новой Богини небо слилося с пучиною вод". Это же суть слова Штейнера при открытии Антропософского общества; антропософия исследует жизнь человека в Софии.
Могу я сказать с точки зрения антропософии и писем Блока ко мне: содержанием этих писем являлись проблемы антропософии.
В одном из тех писем особенно четко рисуется мировоззрение поэта186; письму предшествовало мое187; в нем, испуганный максимализмом А. А., я подробнейшим образом вопрошаю его о характере понимания им стихотворений В. С. Соловьева; я развиваю градацию своих точек зрения, и, предлагая тут много путей, этот веер путей развертываю я в ряде вопросов; А. А. понимает мою затаенную мысль: его вызвать на признание своего отношенья к Софии.
Письмо начинает А. А. с удивления перед моим "психологическим вопросником"; он полагает: у меня для того есть реальные основания; отвлеченно-познавательные подходы к проблемам не интересуют его, но -- "гнозис" реальный; абстрактная спекуляция о Софии кончается скепсисом; и -- остается: мистический путь, взятие ее в сердце. А. А. намечает возможное соединение путей: пути умственного и сердечного в мистическом разуме; разум еще не готов; вне его мысль о Ней -- спекуляция.
Далее А. А. признается: чаще всего воспринимает Ее он, как веяние; печать Лика Ее -- может преображать все предметы. Вл. Соловьеву финляндское озеро Сайма188 служило источником вдохновений о Ней: в стихиях воды видел он Ее Лик; Блок подчеркивает момент своего отношения к Софии: Она открывается индивидуумам; коллективному сознанию Она не доступна; индивидуум созерцает Ее, как Владычицу Мира; в мистическом восприятии Она -- душа мира; но может раскрыться Она, как душа человечества; и такою Она мнилась мистикам; Ее откровения могут гласить и народам; тогда выявляет душою народ себя; и русскому Она, например, -- существо всей России (не таково ли было отношение к России у Гоголя); тот, кто конкретно восчувствует дуновение Ее, не имеет еще всех возможностей передать откровения массам; для этого, по выражению Блока, нам надо титанами стать, иль сознательно отказаться от выражения Ее слов и облечь свое знание в метафизической спекуляции; но ни на то, ни на это А. А. не считает способными нас; наш удел -- передавать в субъективно-интимных лирических излияниях Ее голос. Отсюда же явствует: поэтическому сознанью раскрыта Она, и поэты Ее принимают, как музу; и Фет обращается к Ней; и Бодлер Ее знает. Более всех в Ее тайну проник Гете в "Фаусте"; и не сказал о Ней глубже никто. В этом смысле Она открывалася Данте. Но в чем изменилось отношение к Ее сферам? В том, именно, что эти сферы расширились, переместились; так: сферы Ее полагались "там" (трансцендентно); теперь они вдвинуты в сферы сознания нашего; и Она -- здесь (имманентна). В таком изменении сознания нашего Ее сознанием, обратно -- вся сущность мирового переворота.
А. А. подчеркивает основные догматы христианства: троичность и непорочие зачатия -- необходимо с Ней связаны; так женственное начало стоит перед нами то в символе мудрой Софии, то в символе Богоматери. Стало быть: в свете Ее дуновения догматы христианства теряют свой прежний, свой замкнутый догматический смысл; это -- фазы Ее протечения в сознании нашем. Отсюда растет и потребность: раскрыть отношения Ее к символизациям: София, Мария; и во-вторых: вскрыть естественную соотносительность символов.
Наконец, А. А. Блок признает важность разницы в восприятии Ее и Христа. Христос -- Добрый; и Он для всех. Она -- ни добра, ни зла: "окончательно": в окончательности -- Неподвижна. Она для А. А. -- значительнее Христа; и "Она" -- ему ближе. В таком положении идеи Софии как бы над Христом А. А. суживает идею космичности христианства: берет христианство в одном лишь разрезе истории; его и Христос -- есть Петров. Он -- не Логос Иоанна189: и потому-то естественно принцип "Jesus" -- гипертрофирует он; принцип "Christus" естественно атрофирует; так: идея Христософии (София лишь риза Христова) -- оттолкнута Блоком; Христо-софия -- София: Христос внутри этой идеи ее, как Иисус, ограничен морально и временем; неприятием космического Христа, А. А. вкладывает логическое начало мира в Софию; Она у него неминуемо сближаема с "Мэтис"190 офитов191; заложен соблазн; и -- изменения Ее лика:
"Но страшно мне: изменишь облик Ты". Кстати замечу: изменение лика Софии встречается в двояком разрезе: в мистическом, в индивидуальном: индивидуальному сознанию А. А. она не видна уже с 1906 года -- там именно, где Она проявляется в космосе ("Ты в поля отошла без возврата, да святится Имя Твое"192). Но зато выступает Она пред А. А. в им неузнанном, более близком аспекте: Россией, Душою Народа. И стало быть: в разбираемом мною письме ошибался А. А., будто бы откровения Ее толпам нельзя передать: именно толпы, народ принял вести о Ней, России; и Блок бард России, Блок 3-го тома, соединился с сознанием масс, как народник; аспект его первый (космический мистик) -- доселе еще запечатанная семью печатями тайна.
В своем замечательном, длинном послании А. А. далее останавливается на распознании Ее подлинных веяний в отличие от подмены Ее лика. -- Неизменна и Неподвижна, в покое Она; времена образуют в ней круг; где движение -- метаморфоза, там Лик Ее ложен: он -- Майя193: Ее называет Астартой А. А.; так Астарта, Луна, вечно силится заслонить Ее; это понятно, скажу от себя: ведь лежащая под ногами Ее неживая луна отделяет от лика Софии; так лунная тень Майи дробит Ее лик: в отвлеченный и в чувственный; схоластикой мозговою и чувственным пылом перекликается Астарта с расколотыми половинками нашего существа, выпадающими из конкретного целого сферы Софии; и вот: Незнакомкой бульваров и философскою Софией Астарта уводит нас в сферу луны.
Таково содержание этого замечательного письма А. А. Блока ко мне. Письмо написано, помнится, в мае -- июне 1903 года.
Привожу содержанье его, разбираю подробно; пусть станет наглядно, как трудно мне было бы в целом характеризовать переписку. Ведь письма написаны на особом труднейшем жаргоне, который был свойственен нам, молодым символистам; "жаргон" был сначала совсем непонятен для публики; мы это знали: и соблюдали известный "эзотеризм", умалчивая перед "внешними" о подлинном содержании наших идейных стремлений; все письма пестрелись словечками, мысле-образами переживаний, доступных не всем. Почитайте вы "Третий Завет" А. Н. Шмидт; и там найдете ключи к очень многим вопросам тогдашнего Блока; ключи доселе понятны не всем; так, понятны С. Н. Булгакову, В. И. Иванову, Н. А. Бердяеву, св. П. А. Флоренскому: непонятны они очень многим из литературных собратий А. А. С ними он не пускался, конечно же, в сферы гностических тем.194
Подчеркиваю заслоненный от всех лик тогдашнего Блока: глубокого мистика; Блока такого не знают; меж тем: без узнания Блока сколь многое в блоковской музе звучит по-иному. Поэтом, пришедшим на смену нам, этот язык наших писем звучал бы "невнятицей"; лансировали "прекрасную ясность"195. О ней мы не думали; если ж и думали, -- думали, что достаточно было до нас этой ясности у "сократиков" упадающей навзничь культуры; "символические" туманы недолго стояли: всего десять лет; 1910-е годы стремительно бросились в 80-е, в "прекрасную ясность", не проницая "ядра" символизма: но темные ядра остались; на ясность ответили -- взрывами футуристических глосс196.
Очень темные ядра глубиннейших размышлений А. А. ничего бы не стоило мне обложить метафизикой В. Соловьева; и обнаружился б ясный костяк парадоксов, которыми мы с А. А. измеряли друг друга: что есть, говоря отвлеченно, Прекрасная Дама? В каком отношении стоит Ее лик к Теократии Вл. Соловьева?197 В каком отношении -- церковь она? Как оформить Ее бытие: метафизикой, гностикой, Контом198, теорией знания Канта?199 Как мыслимо рыцарство с культом Ее? Что о ней говорили Платон, Данте, Гете? Где лик Ее светится в биографии Вл. Соловьева? Вы видите: темы огромнейшей важности, неразрешимые двум молодым символистам, "филологу" Блоку, натуралисту Бугаеву; темы стояли; и темы - стоят до сих пор; в них уткнутся опять, когда трезво позволят вновь вытащить павшую культуру Европы из тупиков, где застряла она; и Платоны, и Канты, и Данте проблем мировых не стыдились; восьмидесятники их стыдились; стыдилась "прекрасная ясность", благополучно сомкнув кругозор, чтобы наткнуться на кризис "культуры", к перенесенью которого символисты давно уже волили, выдвинув темы огромнейшей важности.
А. А. видел трезво в те годы: вопросы, встающие в нас, все вращаются около рокового вопроса: быть или вовсе не быть новой фазе в развитии человеческих отношений и в восприятии мира; свалиться иль не свалиться в канаву гниющего позитивизма.
В человечестве человек строит новый свои лик: лик космический200; так космическим отношениям Логоса201 к Хаосу, браком их может начаться космософическое возрождение сознания в антропософическом праксисе: иначе логика обернется и явит Логе; а Логе есть "Luge", или -- ложь; наша "Софика" -- станет сплошным пустософством: жонглерством "философутиков", погруженных телами в сплошной, безответственный хаос, а головой -- в торричеллиеву пустоту202 коперниканского неба. Душа, ссохшись в прутьях понятий, и тело, перетвердев в состояние тверже твердого тела, сломают состав человека; и поведут половинки его по различным путям, развоплощая состав человека в безъячный "субъект" и в бесцельную кучу молекул, чтобы развеять по ветру времен человечество: кучею пыли; под Духом тогда разумели конкретную цельность мы, упраздняющую противоречия между внешним и внутренним миром. Целостность для А. А. была символом мира, Софией: и Она была -- Духом нам явленным в собственном виде, вне "маски" материи и вне "маски" души; ту эпоху, которая надвигалась, А. А, признавал эрой Духа Святого, иль Третьим Заветом; понятен вопрос, поднимаемый им, в разбираемом мною письме: есть ли Она
-- Святой Дух? Так и самая София -- покров; не покров ли над Духом? Ясна связь вопросов о ней у А. А. с самым догматом Троичности. За вопросами писем друг к другу стояла еще не написанная система: конкретного идеализма {Пролегомены к этой системе находим: разбросанными в сочинениях Вл. Соловьева, в статьях кн. С. Н. Трубецкого "О конкретном идеализме", в статьях Рудольфа Штейнера ("Goetes naturwissensehaftliehe Schriften").}; по отношению к этой системе сам Гегель -- абстрактный предтеча; в исканиях наших касалися стиля системы: такая система мерещилась; в 1912 году антропософия для меня -- шаг к системе203; я дух ее -- чую. И духом ее продиктованы лучшие строчки стихотворений о Прекрасной Даме, еще не понятые философски никем: антропософской культурою дышат те строчки.
Но вместо того, чтобы жизнью сознать наши темы, и вместо того, чтоб сознательно прорабатывать импульсы чувства и мысли, мы, вынужденные таить эти темы зари, полонились поверхностным окружением эстетической жизни, пошли на зов варваров; предали тему зари: так-то канули темы в болото литературщины, утопляющей все вопросы в стакане вина, не пошли мы на выучку к Гете и Данте; но -- предпочли рецепт "Брюсовых": в отсебятине мы утопили огромные темы.
Молчите, проклятые книги:
Я вас не писал никогда.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
А. Блок
Письма Блока -- явление редкой культуры, и некогда письма те будут четвертою книгой стихов; здесь в поэте отчетливо разрывается лик "певчей птицы": и ясновзорная мысль проницает сознание; Блок, совершенно конкретный философ, нащупывает музыкальную тему культуры, сливающей этику, социологию и эстетику в целое, тысячекратно дробимое призмами жизни. В тех письмах, в позднейших беседах и встречах есть что-то напоминающее пульсацию жизни станкевичевского кружка204; но есть разница: позади всех участников этих собраний стоял уже Гегель; наш Гегель стоял перед нами: его мыслили мы; мы сознавали, что Соловьев -- не наш Гегель; он только -- сигнал для отплытия; философия Вл. Соловьева отрезывала от прошлого; мы узнавали уже, что начало его философии первоположено в отрицательных терминах. В терминах метафизики Соловьева услышали прозвуки новой эпохи; и более -- в лирике; здесь прозирался невскрытым наш путь; путешествие к Золотому Руну аргонавтов205.
В моей переписке с А. А. намечается явственно разность подходов к сближающей теме; я, более осторожный, чеканю формальные подступы. Максималист А. А. Блок упрекает меня; и смелейшим подходом парадоксально взрезает действительность: значит, она среди нас? Что из этого следует? Шаг, и мы -- секта?
Сближение Блока с С. М. Соловьевым, тогда поливановцем-гимназистом206, влияет на Блока; в С. М. -- смерть родителей отразилась в особенном мистицизме; и атмосферою мистицизма влиял он на Блока; и чувствовалась особая нежность, когда А. А. в письмах касался С. М., вернувшегося из Киева только что и поселившегося в квартирке на Поварской, где мы сиживали с С. М. вечерами; и говорили о Блоке; я узнал из рассказов С. М., что иные из строчек А. А. внушены его юной невестою207, дочерью известного химика Менделеева, мною столь чтимого: были ведь книги его моим твердым когда-то каноном; и над "Основами химии"208 много просиживал я. Очень часто в вечерних свиданиях с С. М. Соловьевым участвовали: Александра Григорьевна Коваленская, бабушка С. М. и мой друг (несмотря на свой возраст она принимала "Симфонию"), но относилась к А. А. иронически-сдержанно; приходил и Рачинский (тогда опекун С. М.); помнится, что подвигалась весна; я готовился к государственному испытанию.
К Пасхе впервые в свет вышли стихи и А. А. и мои в альманахе "Северные цветы" и в альманахе "Грифа"209; я вел в это время рассеяннейший образ жизни, почти ежедневно бывая у Соколова210 (редактора "Грифа"), у Брюсова211 иль у Бальмонта212, с которым недавно я встретился; уже псевдоним мой раскрылся; и стал я известностью, но особого рода: профессора увидели во мне ренегата; в кругах "декадентов" меня баловали; мне все посвящали стихи; из Петербурга же Мережковские писали мне письма, что моя миссия с ними работать над углублением религиозных путей; голова закружилась; из тихого юноши я превратился в самоуверенного вождя молодежи; исчез Б. Бугаев; восстал Андрей Белый; о нем написали в газетах; скандалом звучало мое "Открытое письмо к либералам и консерваторам"213 и публичное выступление на эстраде в Кружке; очень скоро один из доцентов сознательно силился провалить на экзамене по сравнительной анатомии не за отсутствие знаний, а только за то, что "терпеть он не мог декадентишку", и он почти достиг цели, удостоверившись, что я путаю историю эмбриологии ноздрей лягушонка, забывши учесть несомненнейший факт, что в процессе лягушачьего "ноздревого" развития из четырех ноздрей получаются две; это был несомненнейший повод к провалу; провал не удался: в труднейшем вопросе об отношении органов кровообращения зародыша к органам кровообращения матери доцент меня сбить, как ни силился, все же не мог: и поставил мне тройку; мое положение усугублялось тем, что не мог я воззвать к председателю экзаменационной комиссии; председатель экзаменационной комиссии, мой отец, очень-очень заступчивый за студентов, не мог заступиться за сына. Доцент это знал: и на этом построил провал: четырьмя ноздрями лягушки.
Вот как относились ко мне в кругах, смежных с университетскими; все за "Симфонию"; скоро потом один видный профессор, с младенчества знавший меня, мне не подал руки перед гробом отца. А. А. Блоку пришлось тоже многое вынести; он, внук Бекетова, был, как и я, -- ренегатом.
В 1903 году, в конце марта, А. А. посылает любезное приглашение мне быть невестиным шафером на свадьбе его, долженствующей состояться в июле иль в августе в Шахматове214; такое же точно письмо получает С. М. Соловьев. Соглашаемся мы. А весной обрывается переписка: А. А. перед свадьбою с матерью едет в Наугейм215; государственные экзамены поглощают время мое; наконец, они окончены; мы с отцом собираемся ехать на Черноморское побережье. Внезапно отец умирает216 (от жабы грудной); переутомление, горечь внезапной утраты меня убивают; решают, что нужен мне отдых; и, уезжая в деревню, отказываюсь от участия в свадьбе217. Но первая половина июня окрашена снова поэзией Блока; я помню, что в день, когда мы хоронили отца, появляется от Мережковских из Петербурга Л. Д. Семенов218 {Поэт, романист, впоследствии революционер, закончивший путь приятием идей Толстого и Добролюбова.}, студент, с демагогическими наклонностями, реакционно настроенный, но весь проникнутый темами Блока; мы -- сходимся с ним, мы видаемся с ним почти каждый день, возвращаясь снова и снова к религиозным проблемам и к нотам моей переписки с А. А.; сопоставляя их с нотами петербургского религиозно-философского Общества; часто под вечер идем мы гулять, долго бродим по пыльной Москве; Новодевичий монастырь -- цель прогулок; заходим туда, посещаем могилы отца, Поливанова, Владимира Соловьева, М. С. и О. С. Соловьевых, совсем еще свежие; здесь, утомленные долгой ходьбой, мы подолгу просиживаем на сыреющих лавочках -- среди сирени, лампадок и пестрых цветов, расцветающих над родными могилами; часто среди утонченнейших разговоров о гробе и Вечности мы начинаем молчать, наблюдая тишайшее бирюзовое небо; оно розовеет к закату; оно рассекается визгами ласточек; в воздухе встают голоса -- фисгармония -- из окошка овеянной зеленью кельи: какая-то там меломанка-монашенка игрывала вечерами духовные песни. Семенов и я умолкаем; и -- слушаем; веяние стихотворения Блока проносится в воздухе:
У забытых могил пробивалась трава.
Мы забыли вчера, и забыли слова.
И настала кругом тишина.
Этой жизнью отшедших, сгоревших до тла,
Разве ты не жива, разве ты не светла, --
Разве в сердце твоем не весна?219
Помолчавши, бывало, опять вызываем слова из молчанья: слова о последнем, о тихом, о нашем, о вовсе заветном. И звук поэзии Блока опять извлекается.
Л. Д. Семенову я благодарен за эти недели, так благостно с ним проведенные: нежно умел он развеять острую скорбь о кончине отца; приводил он к могилам меня: у могил пробивалась трава.
Период от лета до первой встречи
В августе получаю письмо от С. М. Соловьева, вернувшегося из Шахматова, со свадьбы А. А.; то письмо потрясенного: чем потрясенного, не могу понять я.
К октябрю попадаю в Москву; узнаю от С. М. о подробностях свадьбы; С. М. очень красочно, в лицах, рисует ее эпизоды; и я понимаю: С. М. поражен атмосферою свадьбы, сплотившей участников свадьбы в дни свадьбы в один коллектив; верю чуткости друга, но все ж не могу я понять, что там, собственно, было, откуда взволнованность эта в С. М., этот блеск расширяемых взоров и самая интонация описания свадьбы; переживают мистерии так, а не свадьбы; прислушиваюсь; по С. М. выходило, что в Боблове221, в Шахматове (имениях, где проживали жених и невеста) располагало все к тишине, к углубленному пониманию обряда венчания; обед после свадьбы какой-то особенный был; и природа была лучезарна, и -- гости; состав их и отношенье друг к другу опять-таки высекали какие-то ноты поэзии Блока, какие-то ноты грядущей эпохи. Ведь вот тебе на: "эпохальная свадьба" -- полушутливо подумал я, слушая повествование Соловьева; и все старался понять, что же, собственно говоря, поразило его; наконец угадал: свадьба Блока, "влюбленного в Вечность", на эмпирической девушке вызывала вопрос: кто для Блока невеста? Коль Беатриче, -- на Беатриче не женятся; коли девушка просто, то свадьба на "девушке просто" измена пути; право -- темы поэзии Блока вызывали к догадке: какими путями духовными шел сам поэт? Ведь естественно было нам видеть монахом его, защищающимся от житейских соблазнов; а тут -- эта свадьба. С другой стороны (знали мы): в "свете Новой Богини" пучины мирские преобразятся, но как, в каких формах? Преображение мы волили; и о нем говорили; и в нас поднимался вопрос: свадьба ли это иль это -- мистерия? По описанию С. М. Соловьева я понял: "мистерия" (что-то неописуемое); так подобало; невеста Менделеева, по Соловьеву, вставала воистину существом необычным; она понимала двузначность, двусмысленность своего положения: быть невестою Блока, быть новой, дерзающей на световые пути; во-вторых, А. А. Блок понимал, понимали иные участники свадьбы: ответственность свадьбы; мне помнится, что один из участников, шафер невесты, совсем поразил Соловьева своей глубиной; он был "наш", т.е. чающий Новой Звезды; он был мистик, окончивший университет и особенно почитавший невесту; он должен был ехать в Галицию, чтобы там принять католичество, постригаясь в монахи; фамилия шафера -- граф Развадовский222; и он, по словам Соловьева, развил свой, особый мистический культ, углубляя который он видел "Звезду"; за "Звездою" он шел в монастырь.
Характерно: меж мной и А. А. только раз это имя отметилось; именно: при последнем свидании, весной 21-го года223, пред последней московской поездкой А. А., столь несчастно оконченной; А. А. был у меня с Р. В.224 и с Алянским225; А. А., улыбаясь, показывал мне в "Русской Мысли" гнуснейшие выходки Гиппиус226 против сенатора Кони227 и некоторых из писательской братии; он с некоторым высокомерным добродушием развертывал передо мною за "прелестью" "прелесть", и мы узнавали впервые, что мы -- коммунисты, что Кони -- продался; не за муку или сахар, иль чай, или спички, а -- именно: за крупу он продался; узнали еще, как кокетливо примеряет ботинки одна комиссарша; но нового в сплетнях для нас вовсе не было: в ряде годин упражнялась З. Н. бескорыстным сплетением мифов; интересовал лишь цвет сплетен: доносный. От "Дневника" перешли к положению русских на Западе; далее к обсуждению славянских и польских вопросов; А. А. повернулся ко мне и сказал, что в Галиции (кажется) упоминается имя епископа; и что это есть граф Развадовский: "Ты знаешь, ведь это наверно тот Развадовский", -- сказал, улыбаясь мне, Блок; и в улыбке мелькнуло: воспоминание о далеких годах, когда юные шафера Л. Д. Блок ждали новой зари; один видел "мистерию" в свадьбе; другой непосредственно после обряда пошел за "Звездой", увенчавшей епископской шапкой его.
Переживания Соловьева во время венчания Блока запомнились мне, хотя я был, признаюсь, рассеян (иное меня занимало); С. М. очень образно рисовал предо мною отца Л. Д. Блок -- старика Менделеева -- хаосом, сопровождающим свою светлую дочь, музу Блока, которая в юморесках С. М. была "Темного хаоса светлою дочерью". "Темный хаос", подслушавший ритмы материи и начертавший пред миром симфонию из атомных весов, -- был такою фигурой, которая и должна была ясно присутствовать при венчании Блока: благословляя невесту, заплакал старик Менделеев.
Запомнилась мне эта свадьба в рассказах С. М.
С этой осени и до самого окончания года пришлось отвлекаться от писем к А. А.; и от тем, с ними связанных; я отдавался изволнованной жизни кружков; все, что в прошлом таилось в "подполье", теперь выявлялось в кружках; был кружок молодых литераторов "Грифа"228, кружок "Скорпиона"229; возник теософский кружок и кружок "Аргонавтов" (мои воскресенья); наш Арго готовился плыть: и -- забил золотыми крылами сердец; новый кружок был кружком "символистов" -- "par exellence" символистов; поэты из "Скорпиона" и "Грифа" его посещали; бывали и теософы; ядро же "Аргонавтов", не обретя себе органа, проливалося в органы "Скорпиона" и "Грифа", в "Свободную совесть"230, в "Теософический вестник"231, впоследствии в "Перевал"232, в "Золотое Руно"233 (так название "Золотое Руно" Соколов подсказал Рябушинскому, памятуя об "Арго"); поздней "аргонавты" участвовали в заседаниях "Свободной эстетики"234, в кружках Крахта235 и в "Доме песни" д'Аль-геймов236; объединились вокруг "Мусагета"237; оттуда рассеялись в 1910 году; семилетье "аргонавтизм" процветал, его нотой окрашен в Москве "символизм"; может быть, "аргонавты" и были единственными московскими символистами среди декадентов. Душою кружка -- толкачом-агитатором, пропагандистом был Эллис; я был идеологом.
По воскресеньям стекались ко мне аргонавты; сидели всю ночь; кружок не имел ни устава, ни точных, незыблемых контуров; примыкали к нему, из него выходили -- естественно; действовал импульс, душа коллектива -- не люди; с 1903 до 1907 года "аргонавтами" числились Л. Л. Кобылинский (или Эллис), С. Л. Кобылинский (философ), С. М. Соловьев, М. А. Эртель (историк), Г. А. Рачинский, В. В. Владимиров (художник), А. С. Челищев, А. С. Петровский, В. П. Поливанов238, Н. И. Петровская239, Батюшков, П. И. Астров240, Н. П. Киселев, М. И. Сизов241, В, О, Нилендер242, С. Я. Рубенович243, К. Ф. Крахт и другие. Роль "Арго" нам ниделась в отоплении атмосферою символизма, в динамизировании движения и в разработке программы; идеи московского символизма созрели, конечно, не в декадентских "Весах", -- в мифе "Арго", не бывшем нигде: но везде возникающем фантазийно (в "Весах", и "Перевале", в "Руне", в средах Астрова, на заседаниях "Эстетики", " молодом "Мусагете", в "Орфее"244 и даже потом в начинаньях "Духовного Знания"); помнится: в 1918 году духом "Арго" -- повеяло; и -- возникли мечты о журнале: "Эвоэ"; опять духом "Арго" повеяло, когда мы -- я, С. М. Соловьев и Нилендер, старинные "аргонавты", -- участвовали в организации московского отделения "Вольфилы"245.
В 1903--1905 годах аргонавтическим настроением дышат мои воскресенья; позднее бывали собрания -- до 1910 года; здесь, кроме друзей и поэтов из "Скорпиона" и "Грифа", бывали: К. Д. Бальмонт, В. Я. Брюсов, Ю. К. Балтрушайтис246, С. А. Соколов, литератор Поярков247, художники Липкин248, Борисов-Мусатов249, Российский250, Шестеркин251, Феофилактов252 и Переплетчиков253; музыканты: С. И. Танеев254, Буюкли255 и Метнер; философы: Г. Г. Шпет256, Б. А. Фохт257, М. О. Гершензон258, Н. А. Бердяев, С. И. Булгаков, В. Ф. Эрн, Г. А. Рачинский; здесь проездом бывали: В. И. Иванов, Д. С. Мережковский, Д. В. Философов259; бывал П. И. Астров. Средь иных посетителей упомяну академика Павлова260, его жену261, палеонтолога проф. И. А. Каблукова262, М. К. Морозову263, И. А. Кистяковского264. За столом собиралось до 25 человек: музыканили, спорили, пели, читали стихи; по почину всегда одержимого Эллиса часто сдвигали столы и начинались танцы, пародии, импровизации.
"Аргонавты" восторженно относились к поэзии Блока, считая поэта своим, "аргонавтом". Впоследствии он посетил "воскресенья" мои265 (в свою бытность в Москве); и, вернувшись в Петербург, он прислал мне стихи, посвященные "Арго" с эпиграфом из стихов "Аргонавты" (моих) и написанные как гимн аргонавтам:
Наш Арго, наш Арго,
Готовясь лететь, золотыми крылами
Забил.
("Аргонавты" имели печать: ее Эллис в экстазе прикладывал ко всему, что ему говорило: к стихам, к переплетам, к рукописям). Вот стихи Блока266:
НАШ АРГО
Андрею Белому
Сторожим у входа в терем,
Верные рабы.
Страстно верим, выси мерим,
Вечно ждем трубы.
Вечно -- завтра. У решетки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.
Воздух полон воздыханий,
Грозовых надежд.
Высь горит от несмыканий
Воспаленных вежд.
Ангел розовый укажет,
Скажет -- вот Она:
Бисер нижет, в нити вяжет
Вечная весна.
В светлый миг услышим звуки
Отходящих бурь.
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
Стихотворенье пронизано аргонавтическим воздухом; переживанья искателей Золотого Руна отражает оно; строчки же "молча свяжем вместе руки, отлетим в лазурь" передают ту идею конкретного братства, которую мы пытались осуществить.
Этой осенью часто встречалися -- почти каждый день где-нибудь: по воскресеньям мы виделись у меня, а по вторникам собирались иные из нас у Бальмонта, по средам собирались у Брюсова, по четвергам -- в "Скорпионе"; был вечер собрания у "Грифов". Совсем неожиданно "Скорпион" предъявил ультиматум сотрудникам "Скорпиона": должны они были уйти из издательства "Гриф"; мы с Бальмонтом отвергли такой ультиматум; поэтому Брюсов косился на нас; говорили, что Гиппиус интриговала; А. А. меня спрашивал письмами, как быть ему; но узнав, что я с "Грифом", он тотчас же присоединился к ослушникам, сопровождая письмо свое шуточным стихотворением, изображающим разоблачение гиппиусовой интриги:
...Опрокинут
Зинаидин грозный щит...267
И далее -- "разбит": "разбит" -- Брюсов.
Аргонавтический коллектив процветал; струи жизни в нем били; а мне -- было грустно; литературная ажитация утомляла меня; и я чувствовал убыль в душе темы внутренней жизни; как будто бы экскламация жизни, попытка построить на ней ритмы братства -- убийственно отзывались в душе; ощущал появление словесного беса; слова тяготили; отчетливей поднимались конфликты сознания, неразгадавшего зори, от зорь отделенного испареньями душевного коллективизма; искал ноты гармонии; в воображении возникали прекрасные формы общения; все мы сидим за столом; мы -- в венках; посредине плодов -- чаша, крест; мы молчим, мы внимаем безмолвию; тут поднимается голос: "Се... скоро".
Такие картины всплывали; вставали вопросы, как нам подойти к совершению религиозного дела: и как его выразить в формах; попытки гармонизировать коллектив потерпели фиаско; ведь вот: не наденешь на Эллиса тоги; я, бывало, высказывал грусть свою Н. Петровской и А. С. Петровскому; первая -- понимала меня, но помочь не могла; а второй меня вез к прозорливому епископу на покой, к Антонию268, личности замечательной и одаренной прозрением. Антоний, вперив в меня сини зрачков, оправляя белейшую шелковистую бороду, сам принимался бросать искрометно словами; и вспыхивали сияющие недомолвки из слов; и вставало все то, о чем плакало сердце: но не было в этих сияньях венков; не было "аргонавтов"; вставали над вечным покоем упорные шепоты сосен Сарова. И после Антония наши слова о мистерии, о соборности, о братстве казались крикливыми, явно лишенными ритма; но я, стиснув зубы, пытался привить тихий ритм аргонавтам; "аргонавты" галдели; во внутреннем мире недавней гармонии не было, хлынули волны ветров: благодати; несли меня и принесли прямо к осени 1903 года, там бросили на холодные октябревские камни Москвы, отлетевши бесследно: крутились столбы мерзлой пыли перед невидящим взором.
Заря убывала: то был совершившийся факт; зари вовсе не было; гасла она там в склонениях 1902 года; 1903 год был только годом воспоминаний.
И помнилось прошлое: я отдавался духовной работе; и достигались минуты покоя, в одну из минут я увидел как небо времен лучезарное с горизонта встающими тучами; голос сказал мне: "Смотри -- покрывается небо; оно покидает на годы". Я осенью этой не раз возвращался к духовно увиденной пелене на годах. Но сознаться, что мы в пелене, что "мистерия" чувств не вернет благодатного времени, -- нет; и я лгал себе; может быть, лгал я другим? Аргонавты мне верили; я же смятенный, в себе замыкался.
Так ощупьями полусознанной лжи создавались те ноты измученности, от которых искал избавления я в безотчетных мечтах о мистерии с Н. И. Петровской, в беседах с Антонием и в письмах к Блоку.
С особенной нежностью я поворачивался к А. А.; так нуждался в общении с братом по духу. Я помнил, что он в очень трудном, в ответственном: в первых месяцах брачной жизни; и думалось, что не увидится такая мне близкая жизнь.
Письма А. А. были так же многосторонни, как прежде; но не было слов о подруге уже; была мягкая грусть, растерянность. Помню в одном из посланий А. А. упоминает о сплетнях, которые распространяются по поводу его брака, и восклицает, что жить ему стало и легче, и проще. В одном из тех писем он пишет о страхе269: что страх перед страхом есть самый действительный страх; таким, страхом испуганным, он считает философа Канта; он все возвращается к Канту, как к испугавшемуся во веки веков; темы страха и темы Канта не раз повторяются; не оттого ли, что столетняя годовщина со смерти философа приближалась в то время, иль оттого, что вопрос о границах познанья впервые решительно выступает перед А. А.; переплетение темы Канта и темы о "страхе" -- весьма показательно; мысль о границе, черте -- есть продукт потрясения, страха; граница сознания -- тень, мной отброшенная; А. А. посвящает свои стихи Канту; рисуется Кант весь в тенях, скрещивающий и ручки и ножки; химера преследует Блока; творит он мифологему о Канте: по петербургским каналам какие-то люди везут в лодке ящик, а в ящике
-- Кант; он -- увозится к юбилею в родной Кенигсберг подозрительными колпачниками; этот "шарж" увозимого Канта и шаловливо, и жутко выглядывает в одном из объемистых писем в нешаловливых, скорее очень грустных, страницах. Стихотворения этого времени -- грустны, как приводимое:
Я на покой ушел от дня,
И сон гоню, чтоб длить молчанье...
Днем никому не жаль меня --
Мне ночью жаль мое страданье370.
В ноябре 1903 года А. А. написал мне, что он и жена его собираются ехать в Москву; я, С. М. и кружок "аргонавтов" давно его ждали; но -- отсрочивался приезд.
В это время издательство "Скорпион" выпускало за книгою книгу; стихи Сологуба, Валерия Брюсова, Гиппиус; "Urbi et Orbi"271 лежало у всех на столах; в этой книге -- стихи, посвященные молодым символистам; одни -- посвященные мне, завершаются строчками:
Я многим верил, я проклял многое
И мстил неверным в свой час кинжалом272.
Впоследствии В. Я. Брюсов пытался осуществлять свою месть.
В стихотворении "Младшим" (с эпиграфом "там жду я Прекрасной Дамы") описывается, как поэт В. Я. Брюсов прижимается к болту железной решетки, чтоб увидеть мистерию храма, увы, недоступную Брюсову; он -- воскликнул:
Железные болты сорвать бы, сломать бы...
Но пальцы бессильны и голос мой тих273.
Да, тут смесь подозренья, недоверия, страха ко всей нашей линии, чуждой для Брюсова; на подозрение это А. А. отвечает посланием к Музе:
Тебя, чья тень давно трепещет
В закатно-розовой пыли.
Пред кем томится и скрежещет
Великий маг моей земли274.
Брюсов назван "великим" здесь магом; но слово "великий" впоследствии заменено иным словом: "суровый". Брюсова А. А. называет здесь магом не в риторическом смысле, -- в реальном; в то время В. Брюсов особенный интерес проявлял к спиритизму и всевозможным сортам "ок-культизмов" (до самых сомнительных), интересуясь эксцессами магии и собирая "досье" оккультических фактов для зреющего в его сознании "Огненного Ангела"; А. А. был осведомлен о занятиях Брюсова, и потому он назвал его -- магом . Но почему же скрежещущий маг г ькрежетанье Брюсова по отношению к А. А. и ко мне из вовсе конкретных причин: "Грифа" мы предпочли "Скорпиону". В то время завязывались переговоры между А. А. и С. А. Соколовым, касающиеся издания стихотворений А. А. в книгоиздательстве "Гриф". Этот сборник выходит через год276 и обложку рисует Владимиров, "аргонавт" как мы все.
Наступал новый год.
Глава вторая
А. А. БЛОК В МОСКВЕ
Первая встреча с поэтом1
Мне помнится: в январе 1904 года за несколько дней до поминовения годовщины смерти М. С. и О. М. Соловьевых, в морозный, пылающий день раздается звонок. Меня спрашивают в переднюю; -- вижу: стоит молодой человек и снимает студенческое пальто, очень статный, высокий, широкоплечий, но с тонкой талией; и молодая нарядная дама за ним раздевается; это был Александр Александрович Блок, посетивший меня с Любовью Дмитриевной.
Поразило в А. А. Блоке -- (то первое впечатление) -- стиль: корректности, светскости. Все в нем было хорошего тона: прекрасно сидящий сюртук, с крепко стянутой талией, с воротником, подпирающим подбородок, -- сюртук не того неприятного зеленоватого тона, который всегда отмечал белоподкладочников, как тогда называли студенческих франтов; в руках А. А. были белые верхние рукавицы, которые он неловко затиснул в руке, быстро сунув куда-то; вид его был визитный; супруга поэта, одетая с чуть подчеркнутой чопорностью, стояла за ним; Александр Александрович с Любовью Дмитриевной составляли прекрасную пару: веселые, молодые, изящные, распространяющие запах духов. Что меня поразило в А. А. -- цвет лица: равномерно обветренный, розоватый, без вспышек румянца, здоровый; и поразила спокойная статность фигуры, напоминающая статность военного, может быть, -- "доброго молодца" сказок. Упругая сдержанность очень немногих движений вполне расходилась с застенчиво-милым, чуть набок склоненным лицом, улыбнувшимся мне (он был выше меня), с растерявшимися очень большими, прекрасными, голубыми глазами, старательно устремленными на меня и от усилия разглядеть чуть присевшими в складки морщинок; лицо показалось знакомым: впоследствии, помню, не раз говорил я А. А. , что в нем -- есть что-то от Гауптмана (сходство с Гауптманом не поражало поздней).
Это первое впечатление подымало вопрос: "Где ты видел его?" И казалось, что должен бы был дать ответ себе: "Видел духовно, в стихах". Нет, -- тот образ, который во мне возникал из стихов, соплетался сознанием с образом, возникавшим во мне неизменно: с фигурою малого роста, с болезненным, белым, тяжелым лицом, -- коренастым, с небольшими йогами, в одежде, не сшитой отлично, с зажатыми тонкими, небольшими губами и с фосфорическим взглядом, вперенным всегда в горизонт, очень пристальным, очень рассеянным к собеседнику; я, разумеется, видел А. А. с перечесанными назад волосами; не думал, чтоб он был такой; просто образ во мне подымался при чтении строчек:
Ах, ночь мертва, заря долга,
Как ряд заутрен и обеден.
Ах, сам я бледен, как снега,
В упорной думе сердцем беден2.
Или:
Мое болото их затянет.
Сомкнётся мутное кольцо;
И, опрокинувшись, заглянет
Мой белый призрак им в лицо3.
А курчавая шапка густых чуть рыжеющих и кудрявых, и мягких волос, умный лоб -- большой, перерезанный легкою складкой, открытый, так ласково мне улыбнувшийся рот и глаза, голубые, глядящие вовсе не в даль с чуть сконфуженной детскостью, рост, эта статность, -- нет, все это было не Блоком, давно уже жившим во мне, "Блоком" писем интимнейших, "Блоком" любимых стихов, мной затверженных уже два года. Скажу: впечатление реального Блока, восставшего посредине передней арбатской квартиры (мне Блок рисовался на фоне заневских закатов, на фоне лесов, у горы) -- впечатление застало врасплох; что-то вовсе подобное разочарованию подымалось; от этого пуще сконфузился; бросился торопливо приветствовать гостя, супругу его, проявляя стремительность большую, чем подобало; не по себе мне было; и мое состояние, я чувствовал, передается А. А.: он становится и любезным, светским, смущаясь смущеньем моим и выдавая смущение тем, что он мешкается в передней; вот что я почувствовал; происходила заминка, -- у вешалки; я старался повесить пальто; а А. А. в это время старался запрятать в карманы свои рукавицы. Одна Любовь Дмитриевна не поддавалась смущенью; нарядная, в меховой своей шапочке, ожидала она окончания церемонии встречи.
С заминкою проходили в гостиную, где я, как мне кажется, познакомил А. А. и Л. Д. с моей матерью; все вчетвером мы уселись. Меня поразила та чуткость, с которой А. А. воспринял впечатление, которое вызвал во мне; впечатление на нем отразилось, придав всем движениям крепкой и статной фигуры его мешковатость; он внутренне затоптался, не зная, как быть, что ему говорить; молчала спокойно Л. Д., сев в сторонке и наблюдая нас; чувствовал я, что А. А. с выжидательным любопытством все ждет от меня я не знаю чего: слов ли, жестов ли, непринужденности ли (просто ждал разряжения атмосферы, в которой держал его); помню, как мы пренеловко сидели на старых потрепанных креслах оливковой нашей гостиной (в моей "Эпопее"4 цвет кресел описан); здесь, в этих креслах, четырнадцатилетием ранее, дедушка Блока сидел, А. Н. Бекетов5, с профессорами Любимовым6 и Имшенецким7; я помню: седой, благодушный, с длиннейшею бородою и падающими на плечи кудрями, поглядывал он на меня, меня гладил: и -- посадил на колени.
Запомнился ясный морозный денек; и запомнился розовый луч преклоненного солнца; и -- розово-золотистая сеточка атмосферы, сквозь шторы залившая рыжевато-кудрявую голову Блока, склоненную набок, недоуменные голубые глаза, и застывшую принужденную улыбку, и локоть дрожавшей руки, упиравшейся неподвижно о полустертую ручку старофасонного кресла, -- руки, развивавшей дымки папиросы в зарю: слов, которыми мы обменялись, -- не помню, но помню, что мы говорили об очень простых, обыкновенных вещах: о А. А., о Москве, о знакомых, о "Скорпионе", о "Грифе", о Брюсове, все убеждавшего нас, чтобы мы не писали у "Грифа"; и помнится, говорили о том, что нам следует говорить основательно; вспомнили даже слегка о погоде; и улыбнулись втроем тут визитности тона -- тому, что еще не умеем друг с другом мы быть; лед затаял; я бросился, совершенно некстати, анализировать тон визита: нам трудно-де выискивать тон после писем друг к другу; у каждого друг ко другу за эти-де годы -- рой мыслей, мешающих непосредственно видеть.
Замечу: А. А. обо мне верно думал иначе; не соответствовал в письмах я "глупому" виду; в строках, посвященных мне, А. А. писал, что кому-то дано на позолоченных счетах исчислить законы времен; и понять, что -- темно; моя бренная личность была этим "кем-то"; теперь эта личность сидела пред Блоком и видом своим хоронила себя самое. Затрудняла общение разность, разительная в темпераментах (меланхолического в А. А., сангвинического во мне), затрудняли общение методы выявления на людях; и мне, и А. А. приходилось страдать от различия наших внутренних биографий и внешних; и мне, и ему приходилось утаиваться; был А. А. близок к матери, но чужд отчиму8 (личности благородной, прекрасной), чужд родственникам, университету, родне Любовь Дмитриевны и военной среде, проникавшей во внешние условия жизни его: ведь А. А. жил у отчима, полковника, в Гренадерской казарме9. И я, в свою очередь, жил в одиночестве (за исключением Соловьевых). До двадцати почти лет не было у меня никого; развивался -- " украдкой". Все налагало особую трудность в общении с людьми; наши чаянья, мысли, стихи созревали в подполье, которое оберегали мы оба; и нарастали на нас отложения среды, или -- маски; не оттого ли так часто являются маски в поэзии Блока. Здесь -- неземная, там -- снежная и оттого-то в ту пору писал я о "масках". Так "Маска" 10 -- название статьи, написанной мною в этом периоде; в ней говорю: появляется среди нас "Маска", -- надо быть осторожным.
-- Ходили мы в "масках"; замаскированные, -- встретились; замаскированные сидели в тот день.
Я в А. А. замечал в это время особый жаргон в отношении к людям: протянутость к "корню", к последнему; и вместе с тем -- недоверие, настороженность, испуг перед бестактностью, в каждом живущей; да, ко всему "предпоследнему", где конкретная жизнь перемешана с отвлечением в субъективную Майю, -- питал отвращение он, закрывался стилем, который он нес, как естественность "очень хорошего тона". Так ритм облекался в метры; так поэзия Блока в то время, развив свои ямбы, слагала анапест, мой стиль себя выявил чередованием амфибрахических, очень обрывистых строчек; я ямбом еще не владел; такт и тон повеленья во мне были вовсе иными; я был суетлив, говорлив; я себя выговаривал; я ощущал себя внутренне тихим, не теоретиком; но в проявлениях внешних я был непоседою, составляя контраст с очень выдержанным А. А., добродушно шутливым, скептичным по отношению к Майе, что делало явно его обладателем хорошего тона.
Взглянув на меня, всякий высказал бы: "Вот -- московский интеллигент, оптимист и чуть-чуть Репетилов, но -- Репетилов бывший в кружках Станкевича и символистов, -- "символизирующий" подобно тому, как в кружках у Станкевича гегелианизировали, -- москвич, и -- смешной, и -- немного бестактный, не обладающий сдержанностью. Взглянувши на Блока, сказали бы: "Петербуржец, и -- с выправкой; интеллигент? Нет, скорее -- дворянин, позитивно глядящий, на вздох натянувший улыбку разочарованной скуки, и вместе с тем: добрая, сострадательная душа, обласкивающая уютом и спрятавшая точку скорби"... доверием веяло мне от А. А.; но доверие это в А. А. сочеталось со строгостью. Да, конечно, сказали бы, что А. А. не бывал в тех салонах, где действовал Репетилов, с Виссарионом Белинским, или Мишелем Бакуниным, конечно же, состоявший в "друзьях". Вероятно, А. А. долго стаивал у Невы и знал "Медного всадника"; не символизировал он: символическое восприятие -- физический факт бытия для него. И то все выражалось в манере держаться: вниманием к собеседнику, наблюдательностью (от А. А. не ускользало ничто) и готовностью ответить -- решительно, без абстрактных подходов; но А. А. выжидал действительного подхода к вопросу; на кажущееся не отвечал он никак, замыкаясь в молчание. Я выглядел -- интеллигентней, нервнее, слабее, демократичней, рассеяннее; А. А. выглядел: интеллектуальнее, здоровее, внимательнее.
Вместе с тем: оба мы не являли стиль лирики нашей; взглянув на А. А., не сказал бы никто, что он именно складывал циклы шахматовских видений; скорее бы мог написать он рассказ или повесть в тургеневском духе (хотя бы талантливее); посмотрев на меня, вероятно сказали бы: "Этот рифмует: искал -- идеал..."
Но под маской дворянской во Блоке таился: неведомый Лермонтов, Пестель, готовый на все; под моими идеями, крайними, вероятно, таился -- минималист, осторожный, и -- постепеновец, выщупывающий дорогу, бредущий окольным путем (методических обоснований, намеков), всегда выжидающий мнение собеседника, чтобы потом лишь открыться; А. А. был во внешнем -- спокоен; я -- торопился, всегда на словах забегая вперед; но на твердое "да" или "нет" я не шел; А. А. -- шел.
Характеризую редчайшую разность меж нами, которую мы ощутили при первом свидании -- в темпераменте, в стиле и в такте; происходила такая заминка меж нами; сидели, не зная, что делать друг с другом: ведь о погоде не стоит ораторствовать, а о Прекрасной Даме -- что скажешь? Впоследствии А. А. признался: был один миг, когда он не поверил мне вовсе, почувствовал, что я вовсе не "тот"; и это свое отражение в нем я почувствовал тоже; почувствовал он, что могу в "предпоследнем", в трепещущем, в животрепещущем даже сорвать то, что жило во мне, как заветное: жило ли? На мгновенье А. А. -- заколебался: разочарован он был, как и я. Но, наверное, оба же мы ощутили, что кроме "личин", таких разных, какая-то общая суть оставалась; и ей мы сказали: "Да, будет".
Поволенное общение стало основой любящего отношения А. А. к моей бренной "личине"; я это почувствовал; я уже полюбил его; но, увы, вел себя эгоистом; он явственно превосходил: оттого-то и братство, связавшее нас, отражалось во мне тем, что я ощущал его старшим; я чувствовал младшим себя (мы -- ровесники); я признаю: это -- так; были же у меня превосходства: я был терпеливей, скромнее и робче; пусть он был мудрее, смелее и старше, -- все же был он капризней во внутреннем жесте (при внешней податливости); не выносил "разговоров", которые я выносил; я сознательно шел их выстрадывать, переживая огромную боль; а он нет; я ходил, как ободранный, -- спорами; он -- отстранялся от них.
Еще штрих, нас так разнящий: если бы спросить у покойного о первой встрече нас с ним, он ее описал бы не так: метким словом отметил бы все то внутреннее, что возникало меж нами; и не пускался бы в психологические характеристики; он нюансы бы все опустил, но припомнил бы текст разговора, я -- нет; не помню (говорил ведь он меньше); а кроме того: я прислушивался к бессловесному фону всех встреч наших с ним; за фотографию душевных нюансов ручаюсь: они напечатаны в сердце; а за слова -- не ручаюсь: забыты.
Мне помнится только момент этой встречи, когда я признался в трудности мне говорить; он тут точку поставил над "i"; подтвердил: "Очень трудно". А я вновь ораторствовал, анализируя эту трудность; столь долгий анализ при первом визите -- бестактность; что делать, -- то было вполне неуместно, "мишелисто" (в стиле Мишеля Бакунина, гегелианизирующего человеческие отношения), чего не любил А. А. Блок; но поверивши мне в основном, претерпел он меня.
С первой встречи А. А. стал уже импонировать мне тихою силой, в нем жившей; она излучалась в молчанье здорового, внешне прекрасного облика; ведь А. А. был красив (очень-очень) в ту пору; сказал бы: он был лучезарен (не озарен):