Было полное основание опасаться, что распущенное в Царстве знамя польской независимости потрясет верность Литовского корпуса, которого более половины офицеров и солдат были уроженцы западных губерний. И действительно, один капитан покусился было совратить свою роту, но, не успев увлечь ее к переходу за границу для присоединения к бунтовщикам, бросился туда один; пуля унтер-офицера той же роты положила его на месте. Несколько других офицеров и один подпрапорщик успели дезертировать к неприятелю; но масса войск явно выказывала свое негодование против такой измены и старалась усиленным рвением омыть падавшее на них подозрение. Несмотря на то, Государь признал нужным перевести некоторых офицеров, в особенности же высших чинов, в другие корпуса и заменить их выбранными из всех полков гвардии.

Еще более поводов к опасениям давали губернии, возвращенные России при двух последних разделах Полыни.

Первые достигшие туда известия о варшавском бунте удивили и испугали даже самых ревностных патриотов. Первым движением дворянства было заявить о его верности и преданности русскому престолу. Адресы о том приходили в Петербург один за другим, но не казались правительству достаточным ручательством для ослабления принятых им мер предосторожности.

Прежде всего обращено было внимание на губернии Витебскую и Могилевскую, и именной высочайший указ ввел в них русские законы и весь административный порядок великороссийских губерний. Главною целью такой меры было доказать полякам, что эти старинные наши завоевания навсегда и нераздельно присоединены к составу империи и что отторгнуть их Польше можно бы было лишь по сокрушении нашей власти.

В феврале войска наши в победном своем шествии уже находились перед Прагой, 13-го числа последовал решительный бой, заставивший польскую армию отступить под защиту пражских орудий. В Варшаве распространился общий ужас. Мост через Вислу был покрыт бегущими; беспорядок сделался общим; мятежная столица уже видела себя на краю гибели и выбирала депутацию для поднесения победителю ключей и испрошения помилования. Еще одно усилие, чтобы овладеть пражскими укреплениями, и Варшава была бы наша и революция окончена. Но в эту решительную минуту звезда фельдмаршала Дибича померкла. Он заколебался, велел войскам построиться в колонны для атаки, повел их, но потом сам остановил их порыв и таким образом задержал победу, а с нею и развязку дела. Он утратил свою славу и из экспедиции, которой следовало быть одним громовым ударом, брошенным рукою могущественного владыки России на слабых мятежников маленького Царства Польского, развил продолжительную и кровавую войну. С этого времени, убедившись сам, но уже поздно, в неизвинительной своей ошибке и тщетно искав ее поправить, Дибич потерял всю энергию и то, может быть преувеличенное, доверие, которое питал к своим дарованиям. В упомянутую выше минуту, когда он вел свои колонны на пражские укрепления, один генерал дал ему совет приостановить нападение, чтобы избежать кровопролития, и он имел слабость его послушаться. Дибич никогда не хотел назвать этого генерала по имени и тайну свою унес в гроб; но на смертном одре сказал графу Орлову: "Мне дали этот пагубный совет; последовав ему, я провинился перед Государем и Россиею. Главнокомандующий один отвечает за все свои действия". Заслуженная Дибичем укоризна глубоко отозвалась в благородном сердце его, преданном Государю и России, и погасила его твердость и таланты. Думают, что совет, остановивший карательный меч, поднятый им над крамольною Варшавою, принадлежал Цесаревичу Константину Павловичу. Вид этого города, где Цесаревич жил и начальствовал в продолжение пятнадцати лет, где образовались его связи и устроился его брак, где укрепились все его привычки, вид этого города в минуту грозящего ему бедствия мог тронуть сердце Цесаревича и внушить ему мысль о спасении Варшавы. Если точно им дан был этот совет, то он понес жестокое наказание в горестях и уничижении, не перестававших с тех пор его преследовать и низведших его вскоре в гроб вдали от сбереженной им Варшавы.

Холера, свирепствовавшая в войсках, действовавших в Царстве Польском, одною из последних почти жертв своих избрала фельдмаршала Дибича, подготовленного, так сказать, к этой болезни терзавшим его раскаянием и неудачами наших военных операций. Он страдал всего лишь несколько часов и испустил дух в присутствии графа А. Ф. Орлова, только что прибывшего в армию с поручением Государя ободрить фельдмаршала и вместе указать погрешности, которые были замечены в его действиях и которые сам он слишком хорошо чувствовал. Он умер в цвете лет, после блестящего поприща, омраченного единственно этой кампанией. Армия и Россия почти обрадовалась его смерти, приписывая ему одному срам столь продолжительной борьбы против польской революции. Государь и все близко знавшие Дибича оплакали в нем человека прямодушного, ревностного слугу царского и доблестного, преданного гражданина. Он был замещен вызванным с Кавказа фельдмаршалом Паскевичем.

В то время как смерть Дибича остановила наши военные действия, мятеж более и более распространялся в наших западных губерниях и в Литве он был усилен и поддержан вторгшимся туда корпусом Гельгуда, в Петербурге вдруг впервые появилась холера.

Государь из Петергофа, где имела пребывание Императорская фамилия, тотчас поспешил в столицу для принятия первых мер против этого грозного бича. Он велел устроить больницы во всех главнейших пунктах города; назначил окружных начальников для надзора за ними и для подаяния пособия неимущим и в особенности осиротелым от болезни; наконец, приказал немедленно вывести кадетские корпуса в Петергоф. После всех этих распоряжений Государь сам возвратился в Петергоф и приказал мне явиться к нему на другой день.

Вечером этого дня, на пути уже моем в Петергоф, встретил меня фельдъегерь, который, остановив коляску, подал мне записку от князя Волконского, именем Государя требовавшего неотложного моего прибытия. Несколько удивленный сим, так как приезда моего в Петергоф уже и без того ожидали, я, однако же, велел погонять лошадей и вскоре домчался до маленького домика, занимаемого Государем. Первые попавшиеся мне лица были два доктора Императрицы. Их озабоченный вид крайне меня испугал. Едва я успел на вопрос мой услышать, что Императрице сейчас пускали кровь, как вышел Государь весь в слезах и, схватив меня за руку, увлек в свой кабинет. Здесь в таком волнении, как мне никогда не случалось его видеть, он передал мне полученное им известие, что брат его Константин Павлович скончался от холеры.

После упомянутого выше сражения под Прагою Константин Павлович стал дуться на Дибича и в одном из припадков своего неудовольствия оставил армию и уехал в Белосток, который, впрочем, должен быть вскоре также оставить по случаю вторжения Хлопицкого. Тогда он с супругою своей сперва укрылся в Минске, а потом, при дальнейшем распространении мятежа, переехал, в сопровождении каких-нибудь двадцати жандармов и части государева черкесского конвоя, в Витебск. Здесь, в раздумье о том, что ему делать, не решаясь отправиться по зову брата в Петербург, чувствуя всю неловкость своего положения, он чувствовал себя самым несчастным человеком. Быв в продолжение нескольких недель русским Императором, он не видел теперь во всем обширном Русском царстве ни одного угла, где бы мог приклонить голову! Душевное уныние сообщило его телу восприимчивость к холере. Прострадав лишь несколько часов, он скончался 15 июня. Когда я прочел печальные подробности этой внезапной кончины. Государь сказал мне, что, желая дать очевидное доказательство живого участия, приемлемого им в положении несчастной вдовы Цесаревича, он сейчас отправляет меня к княгине Лович с изъявлением ей своего соболезнования и с приглашением приехать в Петербург при теле ее мужа, которого она не решалась оставить. Чувствуя себя при выезде из города совершенно здоровым, я вышел из государева кабинета больным. Относя это единственно к печальным ощущениям от неожиданной вести о кончине Цесаревича, я пошел в свои комнаты, чтобы распорядиться приготовлениями к предстоящей поездке; но едва успел, кончив их, прилечь, как во мне открылись все признаки холеры. Прибывший в эту минуту из Петербурга врач государев Арендт, прибежав ко мне, испугался при виде перемены в моем лице. После данных им лекарств и горячей ванны, откуда меня вынули без чувств, мне сделалось несколько легче. Тотчас взяты были всевозможные предосторожности для охранения царского жилища от привезенной мною заразы, а в Витебск послали, разумеется, другого. Но Государь в ту же еще ночь навестил меня и потом, в течение с лишком трех недель, каждый день удостаивал меня своим посещением и продолжительной беседой, предметы которой представляли, впрочем, обыкновенно мало отрадного. Граф Толстой, командовавший резервною армией, все еще не мог сладить с Гельгудом и другими шайками, наводнявшими литовские губернии; армия наша в Царстве Польском, измученная холерой, беспрестанными передвижениями и страшными жарами того лета, упала духом. Наконец, холера в Петербурге, возросшая до ужасающих размеров, напугала все классы населения и в особенности простонародье, которое все меры для охранения его здоровья, усиленный полицейский надзор, оцепление города и даже уход за пораженными холерой в больницах начало считать преднамеренным отравлением. Стали собираться в скопища, останавливать на улицах иностранцев, обыскивать их для открытия носимого при себе мнимого яда, гласно обвинять врачей в отравлении народа. Напоследок, возбудив сама себя этими толками и подозрениями, чернь столпилась на Сенной площади и, посреди многих других бесчинств, бросилась с яростью рассвирепевшего зверя на дом, в котором была устроена временная больница. Все этажи в одну минуту наполнились этими бешеными, которые разбили окна, выбросили мебель на улицу, изранили и выкинули больных, приколотили до полусмерти больничную прислугу и самым бесчеловечным образом умертвили нескольких врачей. Полицейские чины, со всех сторон теснимые, попрятались или ходили между толпами переодетыми, не смея употребить своей власти. Наконец, военный генерал-губернатор граф Эссен, показавшийся среди сборища, не успел восстановить порядка и также должен был укрыться от исступленной толпы. В недоумении, что предпринять, городское начальство собралось у графа Эссена, куда прибыл и командовавший в Петербурге гвардейскими войсками граф Васильчиков. После предварительного совещания последний привел на Сенную батальон Семеновского полка с барабанным боем. Это хотя и заставило народ разойтись с площади в боковые улицы, но нисколько его не усмирило и не заставило образумиться. На ночь волнение несколько стихло, но все еще город был далек от обыкновенного порядка.

Государь, по донесении о всем происшедшем в Петербурге велев, чтобы к утру все наличные войска были готовы выступить под ружье, а военные власти собрались бы у Елагинского моста, прибыл сам из Петергофа на пароходе "Ижора" в сопровождении князя Меншикова. Быв поражен видом унылых лиц всех начальников, он по выслушании подробных их рассказов приказал прежде всего приготовить себе верховую лошадь, которая не пугалась бы выстрелов, и потом, взяв с собой Меншикова, поехал в коляске на Сенную, где лежали еще тела падших накануне и которая была покрыта сплошною массою народа, продолжавшего волноваться и шуметь. Государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: "На колени!" Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал: "Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь Ему о прощении; вы Его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам; вы забыли ваш долг покорности мне; я сумею привести вас к порядку и наказать виновных. За ваше поведение в ответе перед Богом -- Я. Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ невинно убитых вами". Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься. Государь, также перекрестившись, прибавил: "Приказываю вам сейчас разойтись, идти по домам и слушаться всего, что я велел делать для собственного вашего блага". Толпа благоговейно поклонилась своему царю и поспешила повиноваться его воле.

Порядок был восстановлен, и все благословляли твердость и мужественную радетельность Государя. В тот же день он объехал все части города и все войска, которые из предосторожности от холеры были выведены из казарм и стояли в палатках по разным площадям. Везде он останавливался и обращал по нескольку слов начальникам и солдатам; везде его принимали с радостными кликами, и появление его водворяло повсюду тишину и спокойствие. В тот же день он назначил своих генерал-адъютантов князя Трубецкого и графа Орлова в помощь графу Эссену, распределил между ними многолюднейшие части города и велел составить особую комиссию под моим председательством для следствия и суда над зачинщиками народного буйства и главными в нем участниками. Состояние моего здоровья, впрочем, лишь через несколько недель позволило мне приехать в город, а до тех пор работа была подготовляема генералом Перовским и директором моей канцелярии Фоком.

К вечеру Государь возвратился в Петергоф, где из предосторожности приготовлены были в Монплезире для него и сопровождавших его лиц ванны и другое платье. С тех пор он во все продолжение болезни бывал в Петербурге от двух до трех раз в неделю и каждый раз объезжал там улицы и лагери.

Но холера не уменьшалась: весь город был в страхе; несмотря на значительное число вновь устроенных больниц, их становилось мало, священники едва успевали отпевать трупы, умирало до 600 человек в день. Эпидемия похитила у государства и у службы много людей отличных. Инженер-генерал Опперман умер в несколько часов в твердой уверенности, что его отравили стаканом воды, до того симптомы болезни походили на действие яда. Граф Станислав Потоцкий страдал несколько более. На каждом шагу встречались траурные одежды и слышались рыдания. Духота в воздухе стояла нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы, трава поблёкла от страшной засухи -- везде горели леса и трескалась земля. Двор переехал из Петергофа в Царское Село, куда переведены были и кадетские корпуса. Но за исключением Царского Села холера распространилась и по всем окрестностям столицы. Народ страдал от препон, которые полагались торговле и промышленности. Правительство должно было работать за всех, подавая руку помощи нуждавшимся, предупреждая беспорядки и заботясь о народном продовольствии.

Наконец зараза проникла и в новгородские военные поселения. Несмотря на все перемены, внесенные в них Императором Николаем, семя общего неудовольствия, взращенное между поселянами коренными основами первоначального их образования и стеснительным управлением Аракчеева, еще продолжало в них корениться. Прежние обыватели этих мест, оторванные от покоя и независимости сельского состояния и подчиненные строгой дисциплине и трудам военным, покорялись и той и другим лишь против воли. Введенные в их состав солдаты, скучая однообразием беспрестанной работы и мелочными требованиями, были столь же недовольны своим положением, как и прежние крестьяне. Достаточно было одной искры, чтобы вспыхнуло общее пламя беспокойства. Холера и слухи об отраве послужили к тому лишь предлогом. Военные поселяне, возбуждая друг друга, дали волю давнишней своей ненависти к начальству и бросились с яростью на офицеров и врачей. Все округи огласились общим воплем, требовавшим смерти офицеров и отравителен; всякий, кто не мог спастись от них скорым бегством, был беспощадно убиваем, и одно только поселение 1-го карабинерного полка не приняло никакого участия в этих зверских кровопролитиях. Резервные батальоны тех полков, которые так мужественно дрались в Польше, равнодушно смотрели на совершавшиеся в их глазах неистовства, и хотя не уклонялись прямо от повиновения, но очень вяло исполняли приказания своих начальников. Уже люди злонамеренные начинали являться для направления этого гнусного восстания, уже эмиссары старались возбудить окрестных помещичьих крестьян против их владельцев. В Старой Руссе народ бросился на помещение полиции, умертвил городничего, нанес жестокие побои прочим полицейским чиновникам, разбил питейные дома и в торжестве бегал по опустелым улицам. Генералы собрали батальоны, но не отваживались идти на бунтовщиков в опасении, что приказания их останутся неисполненными. Все, что еще оставалось на стороне законной власти, было погружено в уныние и бездействовало.

Но среди произведенных бесчинств поселяне сами испугались всего ими совершенного и решились послать депутацию к Государю. Некоторые из числа их поверенных были остановлены за станцию до Царского Села, другие прошли прямо в Петербург. Государь пожелал видеть этих людей и приказал графу Орлову привести их в Ижору, куда взял и меня с собою. Когда они предстали перед Его Величеством, то он велел всем стать на колени, строго изобразил им всю гнусность их поступков и всю тягость заслуженного ими наказания. "Ступайте домой, -- заключил он, -- и скажите вашим, что я пришлю моего генерал-адъютанта Орлова, чтобы произвести строжайшее разыскание и принять над вами начальство. Смотрите же, слушаться его".

Орлов вслед за тем поехал в поселения. Его твердость, присутствие духа и значение, которое давала ему присылка от Высочайшего имени, ободрили начальников и утвердили повиновение в колебавшихся солдатах.

Но Государь хотел сам все лично видеть и потушить в его начале бунт, угрожавший самыми опасными последствиями. Он отправился в поселения совершенно один, оставя Императрицу в последнем периоде ее беременности и в смертельном беспокойстве по случаю этой отважной поездки. Постоянный раб своих царственных обязанностей. Государь исполнял то, что считал своим долгом, ничто лично до него относившееся не в силах было остановить его.

Он приехал прямо в округ военных поселений и предстал перед собранными батальонами, запятнавшими себя кровью своих офицеров. Лиц ему не было видно: все преступники лежали распростертыми на земле, ожидая безмолвно и трепетно монаршего суда. Повторив сказанное их депутатам. Государь приказал вывести из рядов главных виновных и предать их немедленно военному суду. Все было исполнено с слепой покорностью. Одному батальону, более других осквернившему себя злодеяниями и также лежавшему лицом к земле, Государь тут же велел выйти из экзерпицгауза и идти немедленно в полном его составе в Петербург, где людей разместят по крепостям, подвергнут суду и выключат из списков. Весь батальон поднялся, повернулся направо и пошел в величайшем порядке к месту своего назначения. Ни один солдат не отважился даже попросить позволения проститься с семьей или взять что-нибудь из своего имущества.

Потом Государь обратился к начальникам, отдал им приказания о составе военно-судных комиссий и о дальнейших распоряжениях для восстановления порядка. Старорусские жители также хотели просить себе помилования, но Государь, наиболее против них раздраженный, отозвался, что его ноги не будет в их преступном городе и что их разберет также военный суд.

Между тем обнаружившиеся на деле пагубные последствия существования военных поселений почти у ворот столицы и глубоко укоренившегося в поселениях неудовольствия к своему положению не могли не обратить на себя особенного внимания. Явилась необходимость изменить начала устройства поселений и уничтожить этот дух братства и совокупных интересов, который из двенадцати гренадерских полков составлял как бы отдельную и притом вооруженную общину, отъединенную и от армии, и от народа. Но как после случившегося надлежало избегать малейшей уступки, то ко всем переменам было приступлено уже позже и притом более в виде наказания. Один 1-й карабинерный полк в награду за свое поведение остался на прежнем своем положении; во всех прочих ведено детей поселян, причислявшихся прежде к своим полкам, распределять без разбора по полкам армейским; убыль в гренадерских полках пополнить рекрутами из всех губерний; отделить солдат от поселян, оставляя первых только на жительстве у последних, как вообще в деревнях, и обложить поселян денежными сборами. Впоследствии помещения двух гренадерских полков были заняты двумя гвардейскими кавалерийскими полками, квартировавшими прежде в Варшаве, а помещение третьего отведено под кадетский корпус.

Из этой поездки, составлявшей столь блестящую страницу в царствовании Императора Николая, он успел возвратиться ко времени разрешения августейшей своей супруги. Бог обрадовал его рождением сына Николая. После всех испытанных напастей это радостное событие было первым светлым проблеском и как бы началом новой, лучшей эпохи в его жизни. В прошедшем все было омрачено печалями и бедствиями, над будущим висела, казалось, такая же черная туча. Война в Польше, бунт в западных губерниях, страшная смертность в столицах, мятеж на Сенной и в военных поселениях -- все это мало обещало хорошего. И вдруг все изменилось: с каждым курьером стали приходить одна за другою лишь добрые вести.

Донесение о блестящем и кровопролитном занятии Варшавы фельдмаршалом Паскевичем было прислано с флигель-адъютантом князем Суворовым, который застал Государя в Царском Селе. За два дня до того получены были от фельдмаршала его приказ и диспозиция для штурма Варшавы, и легко представить себе, с каким нетерпением ожидались дальнейшие известия, в каком беспокойстве провели эти двое суток те, которым было известно настоящее. Окружавшая

Царское Село цепь остановила Суворова. Государь сам к нему выехал и привез его в торжестве во дворец. Как всегда, первым движением великого нашего монарха было возблагодарить Бога. В несколько минут дворец наполнился людьми, и все были вне себя от радости.

Когда с падением Модлина и Замостья все Царство было покорено и везде восстановилось спокойствие. Государь пожаловал фельдмаршалу титул князя Варшавского и осыпал щедрыми наградами всех героев минувшей войны. В Царстве было учреждено под начальством князя Паскевича временное правительство с приобщением к его составу тех немногих поляков, которые, быв менее других замешаны в подавленном бунте, могли и захотели вступить в новое управление. Польская армия была расформирована, как недостойная СЛУЖИТЬ царю после измены своей; вместе с тем был уничтожен польский военный мундир, а небольшому числу сохранивших долг верности дан русский.

Гвардейский корпус, столь мужественно действовавший в эту войну, получил повеление немедленно возвратиться в Петербург. Гренадерский корпус отправился к местам своего расположения, а все прочие войска, за изъятием 2-го и 3-го корпусов, возвратились в наши пределы. Австрия и Пруссия, немало затрудненные многочисленными шайками поляков, которые, избегая нашего преследования, перешли в их владения, принуждены были прибегнуть к строгим мерам по случаю мятежного духа этих выходцев. Много польских генералов и офицеров рассеялись по разным странам и понесли свою ненависть и вопль против России в Париж, Лондон, Бельгию и даже в Америку. Из солдат последовало за ними очень небольшое число, масса же их осталась в Галиции и Познанской области, где занялась земледелием и ремеслами. Изъявившим желание возвратиться в Царство это было позволено в силу обшей амнистии, дарованной Государем всем, не принадлежавшим к числу главных деятелей мятежа. Срок для сего возвращения был дважды продолжен; но почти все офицеры предпочли скитаться по лицу Европы, где они были всюду встречаемы безрассудной симпатией. Франция в особенности снабжала этих эмигрантов деньгами и средствами к переездам, а Германия приветствовала их с распростертыми объятиями. Но вскоре беспутное их поведение, наклонность к возбуждению смут и особливо безумное мотовство, ослабив то участие, которое они успели внушить на первых порах, заставили смотреть на них как на гостей беспокойных и опасных и забыть их дело или даже осуждать его.

В Царстве был учрежден верховный суд над главными виновниками мятежа. Разряды их были определены со всей снисходительностью, для возможного уменьшения числа осужденных. Все остальные, не подошедшие под разряды, были прощены, и каждому было разрешено пользоваться прежними его нравами гражданства и собственности.

Пока все это происходило в Польше, в Петербург привезли тело Цесаревича Константина Павловича, которое было погребено в Петропавловском соборе со всеми подобавшими высокому его сану почестями. Княгиня Лович, сопровождавшая бренные останки своего супруга до Петербурга, была принята Государем и Императрицею с самым искренним радушием и помещена в Елагинском дворце, а после в Царском Селе. Болезненная, печальная, убитая судьбой, неумолчно оплакивавшая того, который возвел ее на степень невестки царской и не переставал до конца своих дней питать к ней самую нежную привязанность и дружбу, она не хотела никого видеть и заключилась в своей скорби. Только для меня сделано было исключение, так как в последнее время я состоял в постоянной переписке с Цесаревичем и притом жил в одном из флигелей того дворца, который она занимала. Я нашел, что ум и сердце ее сохранили всю прежнюю теплоту и живость, но постигший ее удар и несчастье горячо любимой ею отчизны сильно подействовали на ее нервы и расстроили воображение. Она с жаром заступалась за образ действий своего покойного супруга и старалась если не оправдать, то по крайней мере ослабить безрассудство и неблагодарность своих соотечественников. Вся ее беседа свидетельствовала о сильном волнении, вконец разрушавшем остаток жизненных сил, уже истощенных слабым сложением. Вскоре княгиня пала жертвой нервического недуга. Подобно Императрице Елизавете Алексеевне, она не могла пережить своего супруга.

Бедствия, целый год тяготевшие над Россией, окончились. Не было больше ни войны, ни бунтов, ни холеры. Государь, поспешивший прежде разделить с Москвою угрожавшую ей опасность, пожелал теперь снова видеть древнюю столицу в ту минуту, когда с восстановлением мира и спокойствия исчезли все опасения.

11 октября мы прибыли в Кремль, а через три дня приехала туда Императрица с Наследником, к общему восторгу жителей. Площадь перед дворцом с утра до ночи кипела народом, надеявшимся увидеть кого-нибудь из членов Императорской фамилии хоть в окошко. При их выездах толпа бежала им навстречу и сопровождала радостными криками их экипажи. Государь, посещая с обычною своею деятельностью общественные заведения, работал между теп неусыпно над преобразованием управления Царства Польского и над слиянием западных наших губерний, в отношении к их законам и обычаям, с великороссийскими. Дано было новое направление Виленскому университету и другим местным училищам введением в них преподавания русского языка как основы всего учения. Бездомное и вечно беспокойное сословие шляхты было отделено в правах и привилегиях своих от истинного дворянства и обращено в нечто среднее между помещиком и землевладельцем. Наконец, присутственные места и должностные лица вместо прежних польских своих названий получили те же, как и в России.

В это пребывание Двора в Москве привезли туда все знамена и штандарты бывшей польской армии, и Государь приказал поставить их в Оружейную палату в числе трофеев, скопленных тут веками. Там же, на полу, у подножия [статуи] Императора Александра, была положена и хартия, некогда им пожалованная Царству Польскому и самим же им в последний год царствования оплаканная, как акт великодушия, столь же предосудительный для политической будущности Царства, сколько оскорбительный для самолюбия Русской империи.

Государь оставил Императрицу на несколько дней, чтобы съездить в Ярославль. На пути туда мы ночью посетили знаменитую Троицко-Сергиевскую лавру. Архимандрит с братией встретили нас у Святых ворот с зажженными свечами. Несмотря на 12° мороза, Государь пошел с непокрытою головою через двор и коридоры в ту древнюю и великолепно украшенную церковь, где некогда, в польскую осаду, иноки, ослабленные трудами защиты, голодом и ранами, собрались в ожидании конечного штурма и неминуемой смерти для причащения в последний раз Св. Тайн -- а вместо того последовало неожиданное отступление неприятеля. Воспоминание этой сцены, древность здания, посвященного молитве, окружавший нас мрак, рассеиваемый лишь светом свечей, едва достаточным, чтобы видеть золото и драгоценные камни на иконах, -- все это вместе произвело во мне глубокое и благоговейное умиление. Монахи проводили Государя обратно до его саней, и, поехав далее, мы около обеда прибыли в Ростов, где все народонаселение высыпало перед собором. Помолившись в нем, Государь остановился в отведенном для него доме одного из значительнейших местных купцов, от которого, после расспросов о торговле этого города, принял и обед, поданный с привычным русским хлебосольством. Вечером мы приехали в Ярославль, коего улицы были усеяны народом и дома ярко освещены. Общий восторг выразился здесь еще явственнее, чем в Москве. Государь уже давно находился в своих комнатах, а крики все не умолкали, возобновляясь иногда с большею силою. Пришлось наконец выслать сказать, что Государь устал от дороги и хочет спать; только тогда толпа разошлась, но с раннего утра она снова уже стояла под его окнами -- Государь посетил собор и общественные заведения, в том числе и Демидовский лицей, этот благородный памятник щедрости русского вельможи. Украшение города, нивелировка Волжской набережной, фабрики шелковых и льняных изделий и прекрасный Спасский монастырь -- обратили на себя его особенное внимание. Дворянство дало для него бал в своем общественном доме, в котором помещается Приказ общественного призрения и училище для неимущих детей обоего пола. Осмотрев все и отдав соответственные нуждам и потребностям приказания, Государь возвратился в Москву, где пробыл до 25 ноября. Большие концерты в Дворянском собрании и вечера у Императрицы и у военного генерал-губернатора дали высшей публике возможность насладиться высочайшим лицезрением, и Их Величества восхитили всех своим благодушием и свойственною им приветливостью, перед которой исчезали принужденность этикета и различия сана.

Государь отправился из Москвы вместе с Императрицей и проводил ее до ночлега в Твери. Оттуда я сел с ним в открытые, как всегда в его поездках, сани, и мы проехали, нигде не останавливаясь, до Царского Села. Близ Новгорода холодный проливной дождь пробил нас до костей и остался нашим спутником на всю ночь. Нужно было иметь крепкое здоровье, чтобы остаться здоровым после этой поливки. Но Государь спешил в Царское Село для отдания последней чести скончавшейся княгине Лович. Весь Двор был там собран, и тело ее предали земле в тамошней римско-католической церкви, избранной ею самою для последнего своего обиталища.