Предисловие
Переиздавая русский перевод (1923 г.) романа "Кенигсмарк" (1918 г.) французского мастера авантюрного романа Пьера Бенуа (1886 -- 1962), издательство "Logos" знакомит русскую публику с одним из крупнейших бестселлеров XX века.
"Кенигсмарк" -- первый из серии сорока романов, написанных Бенуа, -- вышел отдельным изданием в самый день перемирия и сразу принес его автору огромную славу. В нем изображается придворный быт немецких княжеств перед первой мировой войной. Французский наставник Рауль Виньерт, приехав в замок Лаутенбург-Детмольд для воспитания сына великого князя Фридриха-Августа, без памяти влюбляется в великую княгиню Аврору. Роясь в архиве библиотеки замка, Виньерт открывает страшную тайну. Увлекаясь страстью, он, вопреки всякой осторожности, подбирается к самому сердцу великой драмы.
Как и последующие романы Бенуа, "Кенигсмарк" обладает всеми ингредиентами авантюрного романа -- живописной, воспроизведенной до малейшей подробности, обстановкой, загадочной и чарующей атмосферой, сложной, богатой перипетиями интригой, роковым столкновением между героем-идеалистом и фатальной женщиной. Два уровня повествования -- реалистический и волшебный -- развертываются каждый внутри другого, совершаются один через другой и в конце концов вполне сливаются, благодаря двусмысленной символике "Авроры". Вовлеченный в загадочный мир немецкого замка Рауль Виньерт переживает наяву волнующий кошмар, хватающий его за душу. Таинственность событий соткана из недомолвок и полуразрешенных вопросов. Путем ряда случайных столкновений с действительной жизнью, Бенуа мало-помалу открывает перед читателем бездны, лежащие в каждом отдельном существе, уверенно обходясь без заумных отвлеченностей. Здесь нет и следа германской туманности. Какая-то чарующая светотень распределяет светлые и теневые штрихи в пленительной ясности латинского ума. Так сказывается "волшебный" реализм Бенуа, его романтизм, рождающийся от слияния поэзии и бытовизма. Такой художник способен увлечь читателей всех стран, всех возрастов и всех эпох, ибо он придает жизни каждого из нас необходимое четвертое измерение, выход из самого себя за собственные пределы, предлагая путешествовать на край жизни и смерти.
В начале двадцатых годов романы Бенуа переводились в России и издавались, правда, незначительными тиражами, чтобы дать хлеб умелым, но нуждавшимся мастерам. Кроме "Кенигсмарка" их появилось всего шесть: "Атлантида" (1922), "За Дон-Карлоса" (1923), "Дорога гигантов" (1923), "Соленое озеро" (1924), "Владелица замка в Ливане" (1924), "Колодец Иакова" (1925).
После 1925 г. переводы прекратились, очевидно, по той причине, что романы Бенуа "отражали идеологическую близость автора к реакционным кругам французского общества того времени" и грешили "обычными недостатками буржуазного романа приключений, предназначенного для "легкого чтения", -- трафаретным изображением психологии действующих лиц, искусственной экзотикой, чисто декоративным "историческим" обрамлением событий" (Большая Советская Энциклопедия, 2-ое изд. , 1950 г.).
Пусть новый русский читатель, уже освобожденный от всяких реальных или мнимых "трафаретов", сам определит свою личную оценку, хотя бы на основе "Кенигсмарка".
Leon Nallet
Эти старые замки галантной Саксонии и курфюршества Ганноверского,
эти готические дворцы, мрачные и безмолвные извне, феерические внутри,
с обоями из парчи, с тяжелыми ковровыми портьерами, --
какое странное и фантастическое зрелище являют они нам!
Трагедия там сливается с пасторалью: в каждую дверь
стучится интрига; по полуосвещенным коридорам любовь
ведет сарабанду...
Блаз де Бюри
-- Я долго не решался вернуть к жизни эту рукопись,
завещанную смертью. Но лейтенант Виньерт, -- подумал я, --
и та, которую он любил, сошли под вечные своды, и я решил,
что нет теперь основания замалчивать трагические события,
ареной которых в месяцы, непосредственно предшествовавшие
великой войне, стал двор немецкого княжества Лаутенбург-Детмольд.
П. Б.
Пролог
-- В ружье!
Темная масса роты уже выстроилась по четыре человека в ряд. Это была привычка, предупреждающая и экономящая слова команды.
Ночь спускалась, унылая и холодная, пересеченная длинными мокрыми полосами. Дождь лил целый день. По середине прогалины лужи воды отражали еще бледное, серовато-зеленое небо.
Раздался приказ: шагом марш! Маленький отряд тронулся. Я шел впереди. На опушке леса стоял павильон, нечто вроде потешного дворца конца восемнадцатого века.
Два или три снаряда слегка повредили его крылья. Люстры зала в первом этаже, отражаясь в зеркалах, блестели сквозь высокие стекла окон, и многочисленные отражения эти делали наступающую октябрьскую ночь еще более зловещей и мрачной. Профили пяти или шести теней, в длинных плащах, обрисовались на фоне этого освещения.
-- Какая рота, лейтенант?
-- 24-я, 218-го полка, генерал.
-- Вы назначены занять окопы в Блан-Саблоне?
-- Да, генерал.
-- Хорошо. Как только вы разместите людей, вы отправитесь за приказами в штаб. Ваш батальонный командир их уже получил. Желаю вам успеха.
-- Благодарю вас, генерал.
Люди подвигались в темноте -- причудливые силуэты каких-то горбунов, склонившихся над своими посохами, с тяжелым грузом мешков на спинах. В этих мешках лежали вперемешку самые разнородные вещи. Ведь окопы тот же необитаемый остров; мало ли что может понадобиться в окопах? Солдаты забрали с собой все, что только можно было взять.
Царила тишина, сосредоточенная и унылая, которую солдаты соблюдают, когда идут занимать новый сектор. Впрочем, Блан-Саблон пользовался дурной славой. Неприятельские окопы находились, правда, довольно далеко, на расстоянии 300 или 400 метров, -- но природа местности не позволила вырыть сносные окопы; они беспрестанно обрушивались и лишь с трудом поддерживались при помощи подпорок. В довершение всего местность эта была лесистая, пересеченная оврагами; на расстоянии каких-нибудь шестидесяти метров уже ничего не было видно. А на войне ничто так не нервирует, как таинственность, создаваемая невозможностью видеть.
Чей-то голос произнес:
-- А что, свечку-то можно будет, по крайней мере, зажечь? Никто не знает?
Зажечь свечку это значит играть в карты. Это допускается, когда окопы достаточно глубоки и есть брезент, чтобы завесить вход.
Другой проворчал:
-- А надолго мы застрянем в этой дыре?
Вопрос этот остался без ответа. В октябре 1914 г. административная сторона войны еще не определилась; не были еще установлены точные смены, не был решен вопрос об отпусках... Никто не мог знать, сколько дней придется оставаться в скверных окопах; исправлять их не решались. Вот уже месяц, как все остановилось. Уж наверно до конца недели будет какое-нибудь движение.
Я нащупывал стеком лесную тропинку, которую освещал на три шага фонарик, спрятанный под шинелью у солдата. Ужасная вещь быть колонновожатым в лесу, в темную ночь, когда не знаешь дороги. Вслед за тобою люди, в том числе и начальники, подвигаются словно бараны, и думают только о том, как бы при внезапной остановке не удариться носом об ранец идущего впереди: его спина -- весь ваш горизонт. Другие могли думать на ходу о смене, о картах, о доме, о чем угодно. Но у меня могла быть только одна забота: как бы не сбиться с пути с этой слепо следовавшей за мной толпой.
Кругом тишина, нарушаемая лишь глухим топотом извивающейся за мною людской змеи. Деревья осеняют нас темным куполом. От времени до времени, проходя через прогалину, мы поднимаем головы; но и небо так же темно, как древесные своды.
-- Где лейтенант?
-- Во главе отряда, лейтенант!
Чья-то рука легла мне на плечо. Это Виньерт. С тех пор, как после сражения при Кране, мы расстались с нашим капитаном, назначенным батальонным командиром в другой полк, командование ротой получил старший по службе, Рауль Виньерт, стройный, поразительно красивый двадцатипятилетний брюнет. Два месяца войны сблизили нас теснее, чем могли бы сблизить десять лет мира. До августа 1914 года мы не были знакомы, но тем не менее у нас было немало общих воспоминаний. Я был родом из Беарна, он из Ландови. Я готовился в Сорбонне к экзамену на звание преподавателя немецкой литературы, он на два года позже готовился там же на кафедре истории. То молчаливый, то веселый, он при всяких обстоятельствах оказывался превосходным ротным командиром. Солдаты порой находили его несколько рассеянным, несколько не от мира сего, но они любили его за его спокойное мужество, за постоянную его заботу об их благополучии. Виньерт не спал, как я, вместе с солдатами. Он предпочитал устроиться отдельно. Но зато он всегда выбирал себе место наименее защищенное, наименее удобное, где соломы было поменьше. Солдаты все это замечали. Будучи моложе меня на два года, Виньерт всячески заботился о том, чтобы я не чувствовал, что он мой начальник. Со своей стороны, я был в восторге, что мне довелось состоять под командой такого товарища. Кроме того, я был очень рад, что не на меня легла ответственность, которую в любую минуту несет ротный командир. Составление штатов, обсуждение разных дел то с фельдфебелем, то с каптенармусом, отчетность, как ни проста она в походе. Все это мало меня прельщало. А Виньерт, который во время отступления не спал и часу в ночь, который последним ушел из объятого пламенем Гиза и первым вернулся в разрушенный до основания Виль-о-Буа -- этот самый Виньерт методически и кропотливо входил в мельчайшие подробности военного хозяйства. Порою, при виде этого обаятельного и образованного человека, с головой уходившего в эти несносные мелочи, я думал: не ищет ли он забвения? Не ищет ли он отвлечения от каких-то одолевающих его черных мыслей? А он, словно боясь, что я угадываю, что творится в его душе, подходил ко мне с каким-нибудь шутливым замечанием, и в этот день всему полку казалось, что не было человека более веселого, более беспечного.
В этот вечер он был в сосредоточенном и важном настроении. Ничего удивительного. Ему ведь приходилось нести ответственность за двести пятьдесят человек, в новом секторе. А может быть, он получил какой-нибудь неизвестный мне приказ.
-- Где мы находимся? -- спросил он меня.
-- Через десять минут мы придем в штаб командования. Ничего нового? -- спросил я вполголоса.
-- Одна рота нашего батальона должна будет, кажется, произвести какую-то операцию, но не наша рота.
-- Я во всяком случае останусь в штабе. Вы произведете смену без меня, а я через четверть часа возвращусь с приказом.
Это было действительно тоскливое место -- этот Блан-Саблон. По спуску оврага -- карликовый лес, разнесенный снарядами, с кое-где сохранившимися группами деревьев, черные какие-то провалы. Дальше -- дорога, забаррикадированная ветвями, спускающаяся на протяжении нескольких сотен метров к деревне, занятой неприятелем.
Солдаты, до сих пор молчавшие, не могли удержаться от кратких замечаний.
-- Да, нечего сказать! Хорошенькое местечко! Видно, уж нам так везет.
-- Смирно!
Смена напоминает какую-то фигуру котильона. Ротный командир, взводные, капралы, солдаты должны быстро найти себе подобных, которых они пришли сменить, и занять их места. Все это надо проделать в пять минут, без шума, иначе неприятельская артиллерия успеет расстрелять скучившихся людей, из которых половина оказывается вне прикрытия.
Приходящих на смену сравнительно легко заставить соблюдать тишину, но с уходящими это не так просто. От радости, что их ожидает сон под крышей и несколько дней отдыха в тылу, они становятся болтливыми. Они начинают давать советы своим заместителям.
-- А главное, не высовывай голову на этом месте, там напротив есть молодчик, который не любит меня. Я сегодня три раза стрелял в него, и если я его не подстрелил, он наверно захочет отомстить. А затем...
-- Смирно! Вы!
Серьезно, какой отвратительный сектор! Четыре или пять постов, двенадцать часовых, не считая патрулей. Эх, бедняги, немного вам удастся тут поспать.
-- Прощайте, сударь.
-- Прощайте. Спасибо за любезность. -- Офицер смененной роты уходит. Шум шагов замирает в лесу.
Хорошо, что поспели: как раз показалась луна; печальная, окутанная желтым туманом, плывет она среди серых облаков, мелких, похожих на хлопья.
Своим белесоватым светом она освещает грустную картину, взрытое снарядами поле, изуродованные стволы деревьев. Людей не видно, они уже в окопах. Часовые наклоняют ружья к земле; не надо, чтобы штыки блестели. За нами виднеются маленькие плоские холмики, окруженные трогательными низенькими оградами из кривого леса.
Это могилы.
Солдаты еще не успели их заметить. Тем лучше! Пусть они увидят эти могилы завтра, на рассвете, когда они освоятся и когда солнце прольет на нашу землю относительную радость.
***
Находящиеся под моей командой пять постов и двенадцать часовых на своих местах. Остальные солдаты в своих норах, и половина из них уже храпит. С двумя добровольцами -- всегда находятся не спящие и любознательные -- я отправляюсь в обход.
-- Вы скажете лейтенанту Виньерту, что я отправился установить связь с двадцать третьей ротой; пусть он подождет меня в окопе, я возвращусь через четверть часа.
Мы идем вдоль заграждения. На одинаковом расстоянии один от другого, из немецких окопов показываются и тотчас же исчезает белесовато-голубые огоньки.
-- Кто идет?
-- Массена.
-- Мелен.
-- Офицер 24-ой роты идет для связи с 23-й. У вас ничего нового?
-- Ничего, лейтенант, если не считать того, что мы имели стычку с немецким патрулем. Вы, конечно, слышали только что выстрелы? Мы убили одного немца.
Действительно, на траве валяется мертвое тело. Я наклоняюсь к нему и на эполете читаю: 182.
-- А где его бумаги?
-- У капитана.
-- Хорошо. Наш малый пост справа находится в ста метрах отсюда, в рощице. Через каждые два часа проходит патруль. Без фокусов, не так ли?
-- Слушаю, лейтенант.
-- Прощайте.
Возвратившись, я нахожу в моем окопе Виньерта. Он курит папиросу.
Я спрашиваю: -- Что нового?
-- Ничего. По крайней мере, на сегодняшнюю ночь. У 22-й роты, может быть, завяжется дело. Впереди этой роты лес образует выступ; у нас есть солидные основания предполагать, что неприятель роет там подкоп. Так вот, 22-я рота отправится туда, проверит наши сведения и, если удастся, разрушит их работу. В шесть часов утра выступит один взвод, остальные пойдут в качестве прикрытия. Как только раздадутся взрывы, 23-я рота откроет огонь по окопам напротив, чтобы приковать публику к месту. Что касается нас, мы не должны трогаться, разве только положение вещей резко ухудшится. Во всяком случае, 23-я выходит на контратаку раньше нас, словом, спокойная ночь. А у вас ничего нового?
-- Рота размещена, -- ответил я. -- Справа у меня связь установлена: там тоже ничего важного не случилось, если не считать стычки с немецким патрулем; одного немца они убили.
-- А, знаю! Пехотинец, стрелок.
-- Да, пехотинец. Прусская пехота, 182-го полка.
-- Любопытно, сказал Виньерт, -- откуда они, собственно, наши соседи напротив.
С этими словами он вынул из кармана маленький справочник Лавозелля.
-- 160-й... Познань -- 180-й, Альтона -- 182, Липпе -- 182, Лаутенбург... Лаутенбург...
-- Что же дальше? Он повторил:
-- Лаутенбург.
Несколько изумленный тоном его голоса, я спросил:
-- Вам знакомо это -- Лаутенбург?
-- Да, -- ответил он многозначительно. -- А вы уверены в номере?
-- Конечно, -- сказал я с легкой досадой. -- Да не все ли равно, Лаутенбург или не Лаутенбург?
-- Разумеется! -- пробормотал он. -- Конечно, все равно.
Я смотрел на него. И мне тем легче было наблюдать за ним, что он, погруженный в свои мысли, не обращал на меня никакого внимания.
-- В чем дело, Виньерт? Вам словно не по себе. Какое-нибудь неприятное известие?
Но он уже пришел в себя и, пожимая плечами, ответил:
-- Друг мой! Неприятное известие? От кого, скажите на милость? Ведь я один-одинешенек на свете. Вы хорошо это знаете.
-- Так или иначе, но вы весь вечер нервничаете. Мне хотелось бы, чтобы вы остались у меня в окопе. Ваш пост командира вы можете установить, где угодно.
-- Да, вы правы, -- прервал он меня, -- я в самом деле немного нервничаю... Который час?
-- Семь.
-- Знаете что, сыграем в карты.
Это предложение было так неожиданно с его стороны, что два солдата, устроившиеся в окопе вместе со мною, в изумлении подняли головы: Виньерт ли это? Никто в роте никогда не видел в руках у Виньерта карт.
-- Послушайте, Дамстоа и Энрике, нет ли у кого-нибудь из вас карт?
Чтобы у них да не было карт!
-- Во что вы играете?
-- В экарте, лейтенант.
-- Ладно, давайте в экарте.
В какой-нибудь час Виньерт здорово проигрался. Оба солдата были очень смущены и не знали, чему больше удивляться: чести, которую им оказал лейтенант, или сумме -- что-то около десяти франков, -- которую они у него выиграли.
Я все с большим и большим беспокойством смотрел на Виньерта. Он нервно бросил карты.
-- Глупая игра! Уже восемь часов: я пойду посмотреть первую смену.
-- И я пойду с вами.
Я никогда не забуду этой ночи. Небо мало-помалу очистилось от облачного руна. Луна, почти полная, блестела в холодной синеве. При свете ее, в промежутках между темными группами деревьев, песок и окопы тянулись длинной белой лентой.
Было так светло, что ракет не пускали: в них не было надобности.
Царило полное безмолвие. Временами, с визгливым жужжанием, пролетала шальная пуля, а затем далеко в долине слышался ружейный выстрел.
Мы тихо обменивались словом-другим с часовыми. Одни из них плашмя лежали в воронках, вырытых снарядами, другие за кустами. Рота развернулась на большом протяжении, не менее пятисот метров, и обход занял у нас добрый час.
В конце линии Виньерт попросил меня указать ему последний пост 23-й роты.
Мы отправились туда. Четверо солдат закапывали тело недавно убитого немца. Виньерт жестом отстранил их, склонился над могилой и начал разрывать песок, которым они засыпали труп.
-- Да, -- пробормотал он, -- 182-го. Это так. Затем дрожащим голосом он произнес:
-- Вернемся. Мне холодно.
* * *
Дамстоа и Энрике спали в землянке. Было тихо; слышно было лишь ровное дыхание людей, да порою раздавался тихий писк полевой мышки, привлеченной запахом соломы, в которой еще сохранились колосья. Виньерт лежал рядом со мной, и хотя в темноте его не было видно, я чувствовал, что он еще не спит.
Сквозь отверстие в двери видно было синее небо, на котором, словно слезинка, ярко блестела серебряная звезда.
Прошел час или около этого. Виньерт лежал неподвижно. Видно, таинственный товарищ, посланный мне войной, наконец, уснул. Что так смутило его в этот вечер? Какое воспоминание осмелилось отвлечь его мысль от мелочей военного хозяйства? Ведь он так плотно приковал все свои мысли к этим мелочам, как будто с определенным умыслом -- не дать им уноситься в запретные миры.
Вдруг я услышал глубокий вздох, и Виньерт схватил мою руку.
-- Что с вами, друг мой?
В ответ на мое восклицание он еще судорожнее сжал мою руку.
Я решил сжечь свои корабли.
-- Друг мой, -- сказал я, -- дорогой друг, вы видите сами, как я беспокоюсь за вас, я вижу, как вы страдаете весь этот вечер. В чем дело? Если бы мы были с вами в другом месте, например, в Париже, я бы не позволил себе такой нескромности. При других обстоятельствах такая откровенность была бы, пожалуй, смешной, но здесь она священна. Завтра, Виньерт, быть может, мы будем уже в бою и четыре солдата выроют и нам яму в том же песке, где теперь вечным сном покоится тот немец. Неужели вы так-таки ничего мне не скажете?
Я почувствовал, как дрогнула и ослабела его рука.
-- Долго нужно было бы рассказывать, мой бедный друг. И поймете ли вы меня? Не сочтете ли вы меня сумасшедшим?
-- Я слушаю вас, -- произнес я таким тоном, словно бы я не просил, а приказывал.
-- Пусть будет так. Я задыхаюсь от воспоминаний, и, действительно, было бы эгоистично, если бы я унес их с собой в могилу. Но пеняйте на себя: в эту ночь вам не удастся уснуть...
И вот эта странная история, которую в тот вечер, 30 октября 1914 года, лейтенант Виньерт рассказал мне в местности, которую занимавшие ее солдаты окрестили "Перекрестком смерти".
Глава первая
-- Вы состоите при университете, -- начал он. Вы не рассердитесь, если, в самом начале этого рассказа, услышите несколько горьких слов по адресу университета, к корпорации которого мне не довелось приобщиться. Впрочем, это ничем не оправдываемая горечь. Именно университету, не принявшему меня в свое лоно, я обязан воспоминаниями, которые я не отдал бы за кафедру в Сорбонне.
Я принадлежал к числу студентов, которые не лишены способностей, но не имеют никаких средств. Я был стипендиатом. Иначе говоря, я обязался сдавать ежегодно экзамены определенным образом, приобрести себе специальный образ мыслей и должен был, в конце концов, получить звание преподавателя и место в каком-нибудь провинциальном лицее.
Сначала я оправдывал надежды, которые возлагал на меня Генеральный Совет моего департамента. Моя стипендия в лицее Мон-де-Марсан последовала за мною и превратилась в стипендию для словесника при лицее Генриха IV. Вместе с группой "генриховцев", в 1912 году, я предстал перед экзаменационной комиссией для поступления в Высшую Нормальную Школу. Тридцать пять наших учеников были приняты. Я был классифицирован 37-м. В утешение я снова получил стипендию, на этот раз кандидатскую, при филологическом факультете Бордоского университета.
Я выкинул тогда одну штуку, которая подверглась строгому осуждению со стороны немногих интересовавшихся мною лиц. Находясь в интернате в лицее Генриха IV, я видел Париж столько же, сколько видит природу сквозь решетчатое оконце своей камеры арестант. Помню, как-то в июне месяце, в день розыгрыша Большого приза, я, бедный лицеист, очутился на Елисейских полях в тот час, когда, блестящим потоком, со скачек возвращалась целая вереница автомобилей. Каждый из них стоил в десять раз больше, чем стоила вся моя особа со дня моего появления на свет. Автомобили увозили со скачек миллионеров. Это зрелище, на фоне восхитительного желтовато-лилового освещения, положительно ослепляло меня, но тем не менее мне и в голову не приходили мысли, которые создают из беспомощных -- бунтарей. Я подумал только: "Неужели на мою долю никогда не выпадет такое счастье?" "Бальзак -- замечательный реалист", поучал нас наш преподаватель словесности. Значит, даже на взгляд этого простоватого добряка, с натуры списаны приключения молодых провинциальных героев, которые, не удовлетворяясь посредственною ролью в своем родном углу, отправляются в Париж, завоевывают его и превращают его в покорного слугу своих страстей. А меня, наоборот, хотят отправить назад в провинцию. Молотилка отбросила меня, как шелуху. Ну, мы еще посмотрим!
Вот при каких обстоятельствах я отказался от стипендии и решил записаться в Сорбонну, чтобы там добиться диплома кандидата словесности.
Какой-то внутренний голос мне шептал: "Не вступай в университетскую коллегию, но не пренебрегай даваемыми университетом званиями... Они имеют значение только вне университетских стен; это великолепные ловушки для ничтожеств".
По истечении года я сдал кандидатский экзамен. Я пробавлялся все время уроками, и эти занятия заставили меня еще больше затосковать по свободе. В конце концов, я был побежден и решился примириться с участью, которой я до этого пренебрегал.
Я выставил свою кандидатуру на стипендию для подготовления на звание преподавателя исторических наук и выбрал Бордо. Я сказал "прости" Парижу.
Консультативный совет при министерстве народного просвещения, который рассматривает такие кандидатуры, собирается обыкновенно в первых числах октября. Мне пришлось ждать два месяца, и я провел их в Ландах, в деревне, расположенной на морском берегу, у одного старого священника, простите за трафарет, но это было именно так. Храня добрую память о моих родителях, с которыми он был знаком, священник предложил мне гостеприимство в своем скромном доме.
Здесь я провел самые спокойные дни моей жизни. Пользуясь полной свободой, живя в свое удовольствие на лоне природы, среди лесов, читая впервые книги, которые не имели никакого отношения ни к экзаменам, ни к ожидавшему меня в конце года конкурсу, я всецело отдавался обаянию этого чуда: умирающего лета.
Церковный дом стоял у пруда, сообщавшегося с морем при посредстве узенького канала, сплошь заросшего водорослями. По утрам меня будил шум прилива, врывавшийся в открытые настежь окна моей комнаты; из них мне были видны под серо-розовым небом зеленые, постепенно нарастающие волны. Стайки чаек и буревестников с жалобными криками носились над водой... Ах, если бы остаться здесь навсегда! Созерцать, как в величавом спокойствии развертывается перед тобой вечная смена времен года; не знать ничего, не иметь никаких дел, ни с кем не видеться, шататься целые дни по прибрежным дюнам, где набегают одна за другой высокие волны, гонимые ветром, где на серебристой песчаной кайме лежат выброшенные морем медузы, похожие на огромные аметистовые серьги.
В одно октябрьское утро я получил два письма; первое было из Бордоской Академии, уведомлявшей меня, что "Совет не нашел возможным удовлетворить мое прошение о назначении мне стипендии". Другое было за подписью Тьерри, профессора немецкого языка и немецкой литературы в Сорбонне. В течение года я занимался под руководством этого профессора, прекрасного человека и добросовестного ученого. Это он отредактировал представленную мною в июле кандидатскую диссертацию на тему "Клаузевиц и Франция". Я чувствовал, что он относился ко мне чересчур хорошо и, может быть, сам себя за это упрекал.
Он состоял членом Консультативного Совета. В письме своем он пытался оправдать его постановление. Он лично сделал все, что мог. Но некоторые члены высказали сомнение относительно моего призвания к профессорской деятельности, и он признавался, что он не был достаточно уверен во мне, чтобы отстаивать меня и в этом пункте. Впрочем, писал он, это все к лучшему. Ему не хотелось, чтобы я слушал лекции в провинции. "Возвращайтесь немедленно, -- заканчивалось его письмо, -- и мы, может быть, найдем способ устроить, чтобы вы остались в Париже".
Я расстался с моим милым священником, пообещав ему вернуться на январских каникулах, а через день я выходил уже из вагона на Орсейском вокзале.
Была уже зима. Сквозь оголенные деревья Люксембургского сада видны были его серые статуи. В маленькой квартире на улице Ройе-Коллар, в которой жил Тьерри, топился камин.
-- Дорогой мой мальчик, -- начал он, и за одно это ласковое обращение я, круглый сирота, был ему бесконечно признателен. -- Не сердитесь на Совет. Мои коллеги обязаны строго отстаивать интересы университета, и вы сами должны сознаться, что во время ваших занятий вы частенько, как бы это выразиться, обнаруживали наклонность к фантазированию, да, да, к фантазированию; это должно было вызвать беспокойство у мужей столь... серьезных. Я -- другое дело, я вас хорошо знаю. Я знаю, что, если, при всей вашей склонности к фантазированию, дать вам надлежащее направление, из вас выработается нечто оригинальное, в хорошем смысле этого слова. Но сначала позвольте вам задать один вопрос: действительно ли вы чувствуете призвание к университетской карьере?
Что мне было ответить, если в кармане у меня болталось всего-навсего сто семь франков и несколько сантимов? Мне ничего не оставалось иного, как энергично подтвердить, что я чувствую призвание к кафедре.
-- Прекрасно, -- заявил он. -- Дело в шляпе. Стипендия дала бы вам самое большее 1200 франков. Я вас уже отрекомендовал моему старому другу, который заведует в Терне частным учебным заведением. Ему нужен преподаватель истории: шесть часов в неделю, плата 175 франков в месяц; возможен добавочный заработок за репетиторство. Вам, конечно, придется здорово работать, чтобы параллельно с этим заниматься и в Сорбонне. Но, зная все, я отвечаю за вас... Сегодня у нас вторник. Если вас это устраивает, вы приступите к работе в будущую пятницу.
Я чувствовал, что с этого момента я с головой залезаю в холодный университетский футляр.
Ах, Елисейские поля! Женщины в мехах, обдающие вас запахом восхитительных духов. Но как "это" могло меня не "устраивать"? Со ста семью франками и несколькими сантимами в кармане!
Я рассыпался в благодарностях.
Профессор потирал себе руки.
-- Сегодня вечером я увижу Бертомье. Приходите завтра в десять часов, и я скажу вам, когда вам с ним повидаться.
* * *
Вторник, 21 октября 1913 года. Поздно вечером я встретился на улице Огюста-Конта с группой детей, выходивших из лицея Монтеня. Милые мои мальчики, маленькие стипендиаты! Изучайте математику, поступайте в Школу Ис-кусств и Ремесел, садитесь за конторку или становитесь за прилавок, если вы не хотите стать в один прекрасный день бледной тенью, поворачивающей за угол Люксембурга и сворачивающей в улицу Ассас...
Опять эта фантазия, которой попрекал меня мой добряк профессор. Ах, бедная моя ты девочка! Доставлю я тебе последнее удовольствие: угощу тебя обедом на правом берегу Сены!
В этом месте Виньерт прервал свое повествование.
-- Только что просвистела пуля как раз над нашими головами, -- сказал он. -- Подумали ли вы, что если бы в это мгновение вам пришла охота высунуть наружу нос, вы были бы убиты наповал? Ну, что вы скажете теперь о роли случая в жизни?
-- Однажды, -- ответил я, -- одиннадцатый взвод был в сильном возбуждении. Никто не хотел идти за водой. Каждый заявлял, что это не его очередь. Все стали шуметь, и мне пришлось вмешаться; я послал первого подвернувшегося мне под руку, как раз того, кто громче всех выражал свое неудовольствие. Делать было нечего, он пошел, брюзжа и протестуя против несправедливости. Шинель он оставил на своем месте. Когда он воротился, он ее не нашел: снаряд превратил в порошок и его шинель, и двенадцать его товарищей.
-- Словом, вы со мной согласны, -- сказал Виньерт. И он продолжал.
По вечерам я никогда не выходил за пределы Латинского квартала, довольствуясь его неприхотливыми развлечениями. Что заставило меня в этот вечер отправиться на ту сторону Сены? Помню, сначала я закатил себе одинокую оргию в кабачке. Затем мне захотелось выпить кофе на Веберовской террасе. С видом человека, который себе ни в чем не отказывает, я стал прогуливаться перед лампионами Олимпии, с твердым намерением взять себе, когда начнется представление, билет в променуаре. Слегка возбужденный выпитой мною бутылкой Барзака, я прохаживался, развязно разглядывая проходящих дам.
Было холодно. Я снова заглянул к Веберу; там успели уже зажечь огни, было много народа, и ко мне вернулась моя обычная робость. Я скромненько уселся в углу, с неловкостью в движениях, свойственной людям, не привыкшим к подобного рода местам и боящимся, как бы этой непривычности их не заметили окружающие. Против меня сидела шумная компания молодых людей. Их развязные манеры, костюмы и жизнерадостное настроение, словом, все это недоступное мне счастье, возбудили во мне чувство глубокой зависти. Действительно, сколь мало создан для университета сей молодой человек, столь скептически взирающий на всякую премудрость и у которого один вид красиво скроенного жилета, артистически завязанного галстука, тонких носков, слегка выглядывающих из-под края панталон, вызывает нечто вроде сердцебиения.
Их было четверо -- трое мужчин и одна дама, красавица, вся в мехах, слегка, быть может, подкрашенная, но это мне даже нравилось. Лицом ко мне, она сидела на банкетке рядом с красивым молодым человеком; двое других сидели спиной ко мне, но в зеркале я видел их лица, слегка раскрасневшиеся после хорошего обеда, подходившего к концу.
Принадлежать к числу людей, которые заходят в шикарный ресторан, чтобы выпить только чашку кофе! В этот вечер я впервые понял, какое это унижение. Лучше было бы остаться дома, кое-как пообедать и лечь в постель спать, спать и спать. Сон -- это прибежище бедняков. Не следовало бы и заходить сюда.
И вдруг...
Я заметил, что один из этой компании, сидевший ко мне спиною, начал пристально разглядывать меня в зеркале; затем, поднявшись с места, он подошел ко мне.
-- Виньерт!
-- Рибейр!
Я познакомился с этим Рибейром в высших классах лицея. Он тоже готовился в Нормальную Школу, но с беспечностью и ленцой, которую позволяют себе молодые люди, имеющие кое-какие средства и более обширный круг интересов.
-- Что ты здесь делаешь?
-- Как видишь, пью кофе, -- смущенно ответил я. -- А ты? Что новенького у тебя после лицея?
-- Ах, милый мой, не напоминай мне про этот мусорный ящик! А еще уверяют, будто лицей дает молодежи образование. Я проворонил бы всю свою жизнь, если бы я их слушал... Ну, а ты?
-- Я поневоле должен был их слушать, и все еще слушаю, -- ответил я с горечью. -- А теперь что ты поделываешь? Я вижу, ты не скучаешь?
-- Милый мой, мне повезло. Я был секретарем у одного депутата; через полгода он сделался министром иностранных дел, и я последовал за ним на Орсейскую набережную. Вот и все. Пойдем, я познакомлю тебя с моими товарищами по министерству.
-- Мой друг Виньерт! О, это труженик, господа, с дипломом. Ученая голова! Быть может, уже адъюнкт? Нет? Тем лучше для тебя. Он знает больше один, уверяю вас, чем мы трое, взятые вместе, не считая Клотильду.
Клотильда жеманно кивнула мне головой и взглянула на меня с иронией. Я был как на иголках: увы, этот панегирик очень подходил к моим брюкам, образовавшим мешки на коленках.
Это была, впрочем, очаровательная компания! Воспевая мою ученость, они, в сущности, хвалили свое собственное умение устраиваться в жизни.
Рибейр поднялся.
-- До завтра, друзья! Мое почтение, Клотильда. Пойдем, Виньерт. Ты меня проводишь немного.
Мы вышли, и он взял меня под руку.
-- Я опять на Орсейскую набережную; надо отправить несколько писем министра. Проводи меня.
Улица Рояль блистала огнями. Дамы, закутанные в длинные шелковые манто, выходили из автомобилей перед дверьми ресторана. Эта роскошь, бившая мне в глаза, опьяняла меня, и я тут же решил сделать попытку использовать встречу с Рибейром. Я чувствовал, что ему хочется поразить меня своей удачей в жизни. Быть может, подумал я, мне удастся извлечь какую-нибудь пользу из его желания показать мне всю свою силу и значение. Чего, подумал я, нельзя извлечь из людского тщеславия? Меня самого охватило какое-то глупое тщеславие, когда мы стали подниматься в Министерство Иностранных Дел. Огромного роста лакей открыл нам лифт, другой встретил нас в первом этаже.
-- Не звонили по телефону, Фабиан?
-- Звонили, сударь: от министра торговли. Он будет обедать завтра с министром. Они встретятся в Палате. Я принял телефонограмму.
Через минуту мы вошли в очаровательный маленький кабинетик, отделанный серым с золотом. Рибейр постучал по столу.
-- Это стол Верженя, -- небрежно проговорил он. -- Ты позволишь? -- Он сел и начал распечатывать письма. Время от времени он делал на письме пометки красным карандашом.
-- Не стесняйся, можешь говорить. Это мне нисколько не помешает работать. Рассказывай, что ты теперь поделываешь. Как у тебя обстоит с университетом.
Я рассказал ему все -- от ухода моего из лицея Генриха ГУ и кончая предстоящими мне занятиями у Бертомье. Он поднял голову:
-- И ты взял эту работу?
-- Что же мне было делать? -- ответил я не без резкости. -- Не умирать же с голоду!
Голод! Странно звучало это слово среди гобеленов, буля, севрских ваз...
Рибейр встал. У меня мелькнула мысль, что я спасен.
-- Дорогой мой, брось Бертомье. Из этого не выйдет ничего путного. Я ведь тебя знаю. Клянусь тебе, ты не создан для университета. Вот что тебе нужно!
И рукой он обвел всю ту роскошь, среди которой мы находились, и которая била в глаза, как символ власти, господства. Какой психолог был этот Рибейр!
-- Слушай, -- сказал он, присев на ручку моего кресла, -- ты согласишься временно уехать из Франции? Я говорю "временно", потому что карьеры делаются, конечно, здесь, в Париже. Но ведь ты без гроша? Здесь, в Париже, такой молодец, как ты, может сделать карьеру лишь при условии, если у него есть достаточные средства, чтобы прожить год, не зарабатывая.
-- В чем же дело? -- спросил я, задыхаясь.
-- Вот в чем. Ты мне окажешь услугу, а я тебя отблагодарю. Слушай, сегодня я завтракал в Германском посольстве с Марсе. Ты знаешь Марсе? Это наш посланник в Лаутенбурге. Ты знаешь, что такое Лаутенбург, ты, магистр географии?
-- Это одно из немецких государств.
-- Великое герцогство Лаутенбург-Детмольд. Владетельный князь -- его высочество Фридрих-Август, -- произнес он лекторским тоном. -- У этого высочества есть наследник, юноша лет пятнадцати, для которого он ищет наставника. Ты, конечно, знаешь, что французский язык играет первую роль при всех дворах мира.
-- Да.
-- Великолепно. Знаешь немецкий язык?
-- Немного, сколько требуется для Сорбонны.
-- Ничего! Они ведь все говорят по-французски. Так вот, великий герцог просил Марсе, перед его отъездом в Париж, найти ему учителя. Марсе очаровательный человек. Аристократ с головы до ног. Шарве делает ему галстуки по специальному заказу -- уники. Сообразительностью он не блещет. Вчера он, совершенно случайно, поделился со мною своими затруднениями. Завтра он должен быть в Министерстве народного просвещения. Понимаешь, там ему не трудно будет найти учителя, в особенности на жалованье, которое предлагает герцог: десять тысяч марок в год.
-- Десять тысяч марок? -- повторил я, ошеломленный.
-- Надо немедленно покончить с этим делом. Стой! я сейчас же напишу Марсе пневматичку.
Я покраснел, читая похвалы, которые мне расточал в письме Рибейр.
-- Марсе получит это письмо завтра утром; он малый аккуратный, встает в девять часов; он сейчас же пошлет за тобой. Кстати, твой адрес.
-- 7, улица Кюжас.
-- Смотри, попади сегодня в конце концов на твою улицу Кюжас. Жди от Марсе приглашения.
-- Дай мне пневматичку, я сам опущу ее.
Я горел, как в лихорадке; это, видимо, льстило Рибейру. Он самодовольно улыбался.
-- Да, мой мальчик. Вместо того, чтобы хлебать суп у Бертомье, ты будешь наслаждаться жизнью в замке, во дворце. Лаутенбург, должно быть, чудная столица; по крайней мере, Марсе уже два года отказывается от дальнейшего повышения ради того, чтобы остаться там. Великий герцог -- сама любезность. Великая герцогиня охотится на лисиц, как мужчина. Марсе рассказывал, что он загнал свою лучшую лошадь, чтобы не отстать от герцогини. Сумей поставить себя там, вот и все.
Он бросил взгляд на мой жалкий костюм.
-- Будь за меня покоен, -- ответил я с уверенностью, которая, по-видимому, удивила его. Он взглянул на меня и улыбнулся.
-- Эге! Я вижу, я открыл тебе самого тебя. Держись там крепче, мой мальчик, и возвращайся к нам с несколькими тысячемарковыми билетами в кармане. Мой барин сидит здесь в министерстве прочно, а начнет тонуть, так я раньше покину судно. Понимаешь, для того, чтобы люди оказали тебе хорошую услугу, надо, чтобы ты больше не нуждался в них. В этом отношении нет ничего лучше, чем министерские кабинеты. Но надо иметь возможность выждать, надо дожить до момента. А нет -- бери место советника префектуры на две тысячи франков в год. На всем готовом ты можешь смело откладывать тысяч шесть в год. Оденься на эти деньги. Одеться -- это все равно, что поместить капитал на сто процентов. В этом отношении бери пример с Марсе. Если бы он не одевался с таким вкусом, он уже давно был бы за бортом.
Так поучал меня Этьен Рибейр. Он дал мне еще целый ряд ценных советов. Я увидел, что посторонний человек может порою сделать больше, чем друг.
О, эта дивная октябрьская луна над Парижем! Сена текла, окутанная лиловою дымкой. На углу Палаты Депутатов я опустил письмо в ящик пневматической почты на улице Бургонь. Затем я зашагал, чувствуя потребность собраться с мыслями. Десять тысяч марок! Ведь это двенадцать с половиной тысяч франков! Говорят, не в деньгах счастье. А в чем же счастье, позвольте вас спросить? Что, кроме денег, может дать мне эту уверенную походку, эту веру в будущее, эту радость жизни?!..
Улица Варень, улица Барбэ-де-Жуи, бульвар Монпарнас, по которым я горделиво проходил, были свидетелями моей радости. Я не замечал прохожих, я был величествен. Сам не знаю как, возле Обсерватории, глаза мои остановились на какой-то тени, робко суетившейся под фонарем. Это была худенькая девушка с огромною копною светло-рыжих волос. Радость моя в этот вечер была слишком велика, чтобы я мог переживать ее один. Но ни одной минуты я не думал, оставшись с девушкой, что ее тело принадлежит именно ей. В нем совмещались для меня, в этом хрупком теле дамы с Елисейских полей, модницы от Максима, и все эти, без сомнения, еще более прекрасные женщины, ожидающие меня там, далеко, при немецком дворе, где-нибудь на берегу вагнеровской реки и в ожидании тихо напевающие, чтобы заглушить свое нетерпение, нежнейшие строфы "Intermezzo".
* * *
Десять часов утра -- свидание с Тьерри, я чуть было не позабыл про него. Он читал, сидя у камина. При моем появлении он встал и пошел мне навстречу с очаровательной улыбкой.
-- Все устроено, мой дорогой друг, Бертомье вас ждет, вы поступаете к нему.
-- Дорогой учитель, кажется, я напрасно вас побеспокоил.
И я рассказал ему все, как было. Как ни старался я казаться спокойным, я не сумел скрыть от него свою радость; к огорчению моему, я заметил, что он ее не разделяет. Он смотрел на меня с удивлением и даже, как мне показалось, с оттенком неодобрения. Профессора -- все на один лад, подумал я. Они считают, что вне университета нет спасения. И, забыв сдержанность, с которою я до сих пор говорил, стараясь скрыть от него мою гордость и радость, я заговорил уже другим тоном:
-- Наконец, судите сами, сколько мне надо будет преодолеть экзаменов и всяких конкурсных испытаний, сколько лет придется мне прождать, прежде чем я добьюсь такого положения, какое мне предлагают теперь, сейчас же: десять тысяч марок в год!
-- Разумеется, -- пробормотал он рассеянно. Он посмотрел на горящие угли камина, потом встал, подошел к книжному шкафу и извлек из него толстую книгу. Это был том в характерном полотняном яркого цвета переплете, песочном и тисненом золотом. Так бывают одеты английские или немецкие книги.
-- Предложение было вам сделано от имени великого герцога Лаутенбург-Детмольдского? -- спросил профессор.
-- Да, от имени великого герцога Фридриха-Августа.
-- Так. Вы, значит, будете учителем его единственного сына, герцога Иоахима.
Так я узнал имя моего будущего ученика. Старый профессор подумал еще несколько минут и посмотрел опять на меня сквозь свои тусклые очки.
-- Позвольте вас спросить, вы уже связаны формальным обязательством?
-- Сказать по правде, пока еще нет. Но решение мое окончательное, и я не уеду только в том случае, если мне предпочтут другого.
-- Если так, не будем больше об этом говорить, -- сказал Тьерри и поставил книгу на место.
Это замечание меня и заинтриговало, и несколько раздражило.
-- Дорогой профессор, -- сказал я, -- почему вы не хотите говорить со мной откровенно? Я знаю, что вы горячо принимаете к сердцу мои интересы. Вы не отсоветовали бы мне принять столь блестящее предложение, если бы у вас не было для этого серьезных соображений. Кроме того, я должен сказать, что, идя к вам сегодня утром, я рассчитывал получить от вас, так прекрасно знающего современную Германию, ценные сведения о Лаутенбург-Детмольдском дворе. И я вижу теперь, дорогой учитель, что все подробности вам известны даже лучше, чем я себе представлял. Сейчас я должен увидеться с Марсе, нашим посланником в Лаутенбурге. Мне неудобно будет его расспрашивать. Дипломат должен соблюдать известную сдержанность, а у вас, я думаю, нет для нее оснований, в особенности по отношению ко мне. Одним словом, позвольте мне задать вопрос, который резюмирует весь этот спор: если бы у вас был сын, позволили бы вы ему сделать тот шаг, который собираюсь сделать я?
-- Ни за что!
Признаюсь, мое изумление начало сменяться некоторым беспокойством. Я ясно видел, что не какое-нибудь ребяческое раздражение руководило этим человеком, столь положительным, и не досада на меня за то, что я отказываюсь занять место, которое он мне нашел.
-- У вас, конечно, имеются очень серьезные мотивы, дорогой учитель, -- продолжал я с некоторой дрожью в голосе. -- Вы мне даете отрицательный ответ в столь решительной форме...
-- Да, у меня имеются мотивы, -- ответил он.
-- Не можете ли вы мне объяснить, что, собственно, вы только что искали в этой книге?
-- Вы понимаете, мой дорогой, что в этом ежегоднике царствующих домов не может быть никаких деталей, которые оправдывали бы мои опасения за вашу участь там, в Лаутенбурге? Я хотел проверить одно имя, некоторые мои личные воспоминания, больше ничего. Правда, относительно Лаутенбург-Детмольдского дома у меня имеются и специальные сведения, которые позволительно и не знать посланнику Марсе. Даже если бы он обладал большою проницательностью. Впрочем, ведь он в Лаутенбурге не так давно: покойного великого герцога Рудольфа он не знал.
-- Кто такой был великий герцог Рудольф?
-- Вы не знаете даже этого! Это был старший брат теперешнего великого герцога. Он умер несколько лет назад, -- два года, если не ошибаюсь.
-- После его смерти вступил на престол великий герцог Фридрих-Август?
-- Не непосредственно. В конституции княжества Лаутенбург-Детмольд имеются некоторые особенности. Салический закон там не применяется. После смерти великого герцога корона должна была перейти к его супруге, великой герцогине Авроре-Анне-Элеоноре.
-- Так, значит, она вышла замуж за своего деверя?
-- Именно. А так как великий герцог Рудольф не оставил после себя потомства, то ваш будущий ученик, герцог Иоахим, сын великого герцога Фридриха-Августа и одной немецкой графини, считается наследником престола княжества Лаутенбург-Детмольд. Он только в том случае перестал бы быть наследником, если бы брак его отца с великой герцогиней Авророй дал бы жизнь ребенку, но это представляется довольно невероятным.
-- Я что-то вспоминаю, -- сказал я. -- Не уехал ли какой-то немецкий принц, года два или три назад, с научной целью в Африку, если не ошибаюсь, в Конго, где он и умер?
-- Совершенно верно, -- ответил Тьерри. -- Это был великий герцог Рудольф. Он всегда имел пристрастие к занятиям географией. Но путешествие его не было, впрочем, совсем лишено и государственных соображений. Принимая во внимание, что спустя несколько месяцев произошла история с Агадиром, фактическая потеря нами Конго, то я думаю, что великий герцог Лаутенбургский отправился туда для выполнения какой-то миссии, возложенной на него его августейшим кузеном, кайзером. Впрочем, ему не удалось как следует ее выполнить; он скончался в Конго вскоре после своего прибытия туда. Было бы любопытно... ]
-- Во всяком случае, дорогой учитель, -- сказал я, перебив его, -- я не вижу, что во всех этих историях могло бы оправдать высказанные вами на мой счет опасения?
Мое замечание его, по-видимому, смутило.
-- Мой милый юноша, -- сказал он с усилием, -- историк, само собою, обязан принимать за достоверное только то, что он должным образом проверил. С этой точки зрения, я действительно должен признать, что мне известны вещи довольно неопределенные и с трудом поддающиеся проверке. Некоторые слухи, некоторые намеки, наконец, кое-какие мелкие подробности, сообщенные мне в свое время одним моим другом, об имени которого я умолчу, -- вот весь материал, которым я располагаю. Но я верю в пословицу, которая говорит, что дыма без огня не бывает.
-- Не можете ли вы мне более точно сказать, что это за слухи?
-- Вы обещаете мне свято хранить эту тайну?
-- Даю мое честное слово.
-- Ну, так вот что: есть основания думать, что при Лаутенбургском дворе не всегда умирают естественной смертью.
Мое любопытство дошло до крайних пределов.
-- Как это понять? -- спросил я.
-- К несчастью или, скорее, к счастью, в точности ничего не известно. Но приходится констатировать, что на пути Фридриха-Августа к короне стояли два человека...
-- Но ведь великий герцог Рудольф умер в Конго от солнечного удара; об этом сообщили все газеты.
-- Верно. Эта смерть была естественная. Но, по-видимому, нельзя сказать того же о смерти графини Тепвиц, первой жены нынешнего великого герцога, матери наследного герцога Иоахима.
-- Что же, эту смерть вменяют в вину великому герцогу?
-- Великий герцог Фридрих-Август -- личность довольно загадочная. Это человек умный, очень образованный, но чрезвычайно неискренний. В чью пользу он ведет игру? В свою собственную? В пользу короля Вюртембергского, его непосредственного сюзерена? В пользу императора? Я изучал этот вопрос с точки зрения немецкой политики; он не так прост, этот вопрос. Фридрих-Август честолюбив. Я думаю, что он не останавливается ни перед какими средствами.
-- Однако в своих расчетах он должен был считаться с великой герцогиней, -- сказал я. -- Он должен был все-таки получить ее согласие, чтобы жениться на ней.
На лице у Тьерри показалась улыбка.
-- Они могли между собой столкнуться. Впрочем, с этой стороной вопроса я не знаком. Я ничего не знаю о великой герцогине, кроме того, сколько ей лет и как ее зовут.
Он взял опять свою тисненую золотом книгу.
-- Аврора-Анна-Элеонора; по происхождению она русская, урожденная княжна Тюменева. Тюменевы крупнейшие помещики. Возможно, что она действовала в полном согласии с теперешним великим герцогом. Вы, впрочем, знаете, что в основе многих брачных союзов лежат государственные интересы. Но, повторяю, о великой герцогине я ничего не знаю.
-- Все это не очень ясно, -- сказал я, несколько разочарованный услышанным, -- в конце концов, я никак не пойму вот чего: каким образом скромный учитель может пострадать от всех этих интриг столь высоких особ?
-- Вы рассуждаете правильно. Но можно ли знать, что ожидает вас, когда вы очутитесь в самом центре этих темных дел. Вы можете, сами того не подозревая, оказаться замешанным в цепь интриг, вы даже не знаете, чего, собственно, от вас там ждут. Я скажу вам, что я чувствую в глубине души. Вам, например, предлагают десять тысяч марок, не так ли? Я не могу не находить эту сумму чрезмерной. Ваш друг Бувале, окончивший Нормальную Школу, приват-доцент, получал у Саксонского короля всего только восемь тысяч.
Я ясно видел, что у старого профессора были определенные мотивы, заставлявшие его говорить со мной таким образом, и что боязнь скомпрометировать себя не позволяет ему быть откровеннее. Впрочем, я думаю, все равно это было бы бесполезно: любопытство мое было задето, во мне пробудилась жажда приключений. И я решительно сказал ему:
-- Благодарю вас, дорогой учитель, за сделанные мне предостережения, но принятое мною решение неизменно. Я сделаю все возможное, чтобы держаться в стороне, я не буду выходить из рамок моей должности, и я уверен, что мне удастся избежать опасностей. Разрешите мне только высказать одну просьбу к вам.
-- Говорите.
-- Если мне что-нибудь там покажется подозрительным, позвольте вам об этом написать; я попрошу у вас совета, и тогда будет достаточно времени...
-- Берегитесь! Не делайте этого, мой бедный друг! -- воскликнул он. -- Не забывайте, что там вы будете окружены шпионами. Никогда, никогда не пишите таких писем, которых не должен был бы читать великий герцог; можете быть уверены, что если у него явится желание с ними познакомиться, он не попросит у вас позволения. Как только вы очутитесь в Лаутенбурге, вы будете изолированы от всего мира. Я знаю герцогский дворец. Несмотря на всю его роскошь, он больше похож на крепость, чем на дворец.
-- Но ведь там всегда будет Марсе.
Тьерри улыбнулся, и улыбка эта напомнила мне слова Рибейра: "сообразительностью он не блещет".
-- Итак, я вижу, что ваше решение твердо. Впрочем, быть может, мои опасения действительно преувеличены. Наконец, вы молоды и одиноки, у вас есть и находчивость, и сила воли. Может быть, я не прав, когда журю вас за вашу жажду приключений, на этот счет я пленник моих ученых привычек: тихая жизнь, библиотека. Кстати, в Лаутенбурге к вашим услугам будет одна из лучших библиотек в мире. Коллекция великого герцога славится. Там есть рукописи Эразма и большая часть рукописей Лютера. Поезжайте, мой дорогой мальчик. Но не забудьте прийти ко мне после свидания с Марсе. Может быть, я смогу дать вам кое-какие практические советы, как вам лучше держаться в роли преподавателя.
На квартире меня ожидала пневматичка, запечатанная изящной лилово-красной печатью: Марсе уведомлял меня, что он рад будет видеть меня у себя сегодня в три часа.
Я отправился на улицу Альфонса де Невилля, где жил французский посланник при Лаутенбургском дворе; по дороге я припоминал все подробности моей беседы с профессором Тьерри. Да, он несомненно знает больше, чем он решился мне сказать, думал я. "Не делаю ли я, в самом деле, большой глупости? Э! Да что! Увидим! Было бы еще глупее упустить двадцати пяти лет от роду случай зарабатывать 12 тысяч франков в год и влачить в Париже жалкое существование, без всяких видов на будущее". И даже теперь, после всего того, что я пережил, мнение мое на этот счет остается без перемены.
* * *
Когда меня ввели к полномочному министру, графу де Марсе, он находился в обществе симпатичной дамы лет сорока, которая делала ему маникюр.
* * *
Граф Матье де Марсе по внешности, выражению лица и представительности производил впечатление римского сенатора; при этом сдержанность, полная дипломатической недоговоренности и таинственности. Человек с такой внешностью может позволить себе роскошь иметь совершенно пустую голову.
-- Не нахожу слов для извинений за бесцеремонность, с которой я позволяю себе принять вас в такой обстановке, господин Виньерт, -- произнес он самым галантным тоном. -- Но время, особенно здесь, в Париже, -- вы сами знаете, что за драгоценная для всех вещь время. Подумайте, как я должен экономить его здесь, в Париже, где я провожу всего-навсего две недели в году.
Он высыпал предо мною еще с полдюжины подобных банальностей, разглядывая себя в зеркале и украдкой рассматривая меня. Мне показалось, что этот первый экзамен, столь важный в глазах человека с таким умственным кругозором, не был для меня неблагоприятен. Но в то же время я понял, что едва ли я внушил ему выгодное мнение насчет манеры университетских людей одеваться.
Опустив руку в тепловатую розовую жидкость, он решил приступить к делу.
-- Я не позволил бы себе, господин Виньерт, пригласить вас для того, чтобы подвергнуть вас своего рода экзамену; впрочем, я, собственно говоря, даже не совсем компетентен в этом. Мне уже известно, что вы обладаете в достаточной мере всеми необходимыми научными знаниями. Что же касается гарантий, так сказать, моральных и интеллектуальных, то мне незачем проверять их самому, раз я уже получил их от рекомендовавшего вас нашего общего друга Рибейра.
Я поклонился; он тоже поклонился. От своей речи он, видимо, был в восторге.
-- Вы, без сомнения, желаете знать, в чем будет состоять ваша роль в Лаутенбурге? О, это не так серьезно! Для занятий науками у герцога Иоахима уже имеется учитель. Обучение его военному делу возложено на майора Кесселя. Вы же будете преподавать ему французский и историю, всеобщую историю, само собою разумеется. Есть, впрочем, еще одна вещь, которой великий герцог особенно интересуется.
"Мы подходим к самому главному", -- подумал я, вспоминая подозрения профессора Тьерри.