Рота, в которой находился Уланов, была направлена на пополнение батальона старшего лейтенанта Горбунова. Молодой комбат встретил новых бойцов, поговорил с ними и остался недоволен. Его испытанное в походах, хотя и поредевшее подразделение не становилось сильнее от присутствия этих необстрелянных в большинстве людей. Впрочем, познакомиться с ними лучше Горбунов не успел, — его спешно вызвали на КП полка. По дороге туда старший лейтенант узнал, что в штабе находится сейчас командующий армией. О его строгой требовательности Горбунов был уже хорошо наслышан. Люди, сталкивавшиеся с генерал-лейтенантом Рябининым, говорили потом, что это суровый, жестокий даже человек. И Горбунов, раздумывая над последствиями, какие может иметь приезд командарма, старался предположить для себя самое худшее. Но не потому, что действительно ожидал неприятностей, а из стремления на всякий случай уклониться от них.

Еще в детстве, после нескольких памятных столкновений с действительностью. Горбунов уверовал в некоторое лукавство судьбы. Ее удары были так же неожиданны, как и ее милости, поэтому Горбунов хитрил… Трясясь в седле по размытой дороге, он думал о возможном взыскании за какой-то еще неведомый ему проступок, но лишь для того, чтобы исключить самую возможность взыскания. Он охотно размышлял над нежелательным переводом в другую, незнакомую часть, отводя таким способом и эту угрозу. Не было ничего невероятного в том, что Горбунов понадобился командарму и по другой причине, — например, для вручения ордена. Однако об этом старший лейтенант остерегался думать, чтобы, ожидая награды, не помешать ей. К концу (дороги «а КП он предусмотрел, кажется, все скверное, что могло с ним случиться. Успокоившись, таким образом, за свое будущее, Горбунов сошел с коня около одинокого кирпичного домика на въезде в деревню. Во дворе у плетня стояли два грязных „виллиса“; на перильцах крытого крылечка сидели автоматчики в касках. Начинало темнеть, и мокрые избы в конце улицы казались совсем черными.

В первой комнате было тесно, толпились офицеры и связные. Горбунов, поискав глазами, увидел Зуева, адъютанта командира дивизии.

— Полковник тоже здесь? — спросил комбат, поправляя ремни на шинели.

— Все здесь, — ответил Зуев; его смуглое мальчишеское лицо было преувеличенно серьезным, даже загадочным.

Горбунов отвел адъютанта в сторону.

— Какой он, командарм?.. Никогда его не видел… — шепотом осведомился старший лейтенант.

— Сейчас увидишь, — неопределенно проговорил Зуев.

— Говорят, вспыльчивый очень?

— Дает жизни, — согласился адъютант.

— Ох, боюсь начальства, — весело оказал Горбунов.

— Иди, ожидают тебя, — шепнул Зуев.

В небольшой задней комнате, перегороженной занавеской. Горбунов увидел за столом грузного человека с серовато-седой головой. В сумерках трудно было рассмотреть лицо генерала: глаза его за стеклами очков тонули в тени; на морщинистом виске, обращенном к окну, слабо светилась тонкая нить золотой оправы. Слева от командующего сидел полковник Богданов; он улыбнулся Горбунову, блеснув в полутьме белыми, крепкими зубами. В глубине, у занавески, чернела высокая фигура майора Николаевского — командира полка. Старший лейтенант остановился у дверей и доложил о своем прибытии.

— Здравствуй, Горбунов, — глуховатым, но громким голосом проговорил командарм. — Скажи, чтоб свет дали, не видно ничего, — обратился он к Николаевскому.

— Слушаю, товарищ, генерал-лейтенант, — ответил майор.

Выходя из комнаты, он нагнул голову, чтобы не задеть о притолоку.

Командующий не произносил больше ни слова. Крупные, тяжелые руки его покоились на столе, на разостланной карте, голова ушла в плечи. Богданов отвернулся от старшего лейтенанта и рассеянно смотрел в засиневшее окно… Казалось, и он, и командарм позабыли о Горбунове, не сводившем с них глаз.

— День стал много длиннее, — прервал, наконец, молчание Богданов. — Зимой в этот час уже ночь была.

— Скоро май, — отозвался командующий.

— Без малого год как воюем, — сказал полковник.

Он поднялся к медленно подошел к окну, заслонив его широкой спиной. В комнате стало еще темнее; серым, расплывчатым пятном проступала в углу печь с лежанкой.

«Зачем все-таки я им понадобился?» — спрашивал себя Горбунов, тревожась и недоумевая. Он стоял, как в строю, подняв голову и вытянув вдоль тела руки.

Вошел Николаевский, и за ним вестовой внес лампу с жестяным, похожим на кружку резервуаром. Боец опустил на окне одеяло, потом чиркнул спичкой. Николаевский, худой, костистый, черноусый, прикрутил, щурясь на свет, огонек за стеклом. Огромная смутная тень майора упала на занавеску и, сломавшись, легла по потолку.

— Садись, комбат, — сказал командующий. — К столу садись…

— Пополнение получил? — спросил он, когда Горбунов перенес к столу свободную табуретку, сел и снял фуражку.

— Получил, товарищ генерал-лейтенант. — Горбунов почувствовал искушение пожаловаться на невысокие боевые качества прибывших людей, но промолчал, рассчитывая, что об этом его еще спросят.

— Зеленый народ, — сказал командарм, словно угадав мысли комбата. — Я их на марше видел. Ну, да у тебя они быстро пройдут солдатскую науку. Как считаешь?

— Так точно, — ответил Горбунов с уверенностью, неожиданной для себя самого.

«Вот я и пожаловался», — подумал он удивленно.

Командующий секунду помолчал. Лицо его, освещенное лампой снизу, — большое, с отвисшими щеками и от этого почти прямоугольное, — казалось малоподвижным, как бы вырезанным из темного дерева; седые, низко остриженные волосы на голове были светлее кожи; глаза за очками смотрели внимательно и холодно.

— Я о тебе слышал. Горбунов, — снова заговорил командующий. — Я твою атаку на болоте помню…

— Благодарю, товарищ генерал-лейтенант! — отчеканивая каждое слово, ответил комбат.

«Неужели награждают? — с приятным волнением подумал он. — Хорошее всегда приходит неожиданно…»

— Я на тебя крепко надеюсь, — продолжал командующий.

Горбунов почувствовал, что краснеет. Фуражка соскользнула с его колен и со стуком упала на пол. Он в замешательстве ее поднял.

— Покажи-ка, где ты стоишь, — приказал командарм.

Некоторое время он вместе со старшим лейтенантом рассматривал карту, пеструю от множества карандашных синих и красных отметок. Потом начал расспрашивать о противнике на участке батальона, о системе и огневых средствах его обороны. Горбунов отвечал точно, со знанием дела, но испытывал разочарование.

— Так вот, товарищ старшей лейтенант, на этот раз тебе начинать, — проговорил генерал с ударением на «тебе». — Приказывай, майор, — слегка повернулся он к Николаевскому.

Тот подошел к столу, и откашлялся, почему-то косясь на лампу. Затем провел пальцами по усам, густым, подкрученным кверху.

— Получите боевую задачу… Письменный приказ последует незамедлительно, — начал майор.

Худое, словно высушенное на ветру лицо его было сумрачно; хриплый, давно простуженный голос прерывался частыми паузами, когда Николаевский подыскивал выражения. Сама официальность их удивила Горбунова, — видимо, майор чувствовал себя несвободно под окрестившимися на нем взглядами высших командиров. Вскоре, однако. Горбунов перестал обращать внимание на то, как ставилась ему задача, потому что был обескуражен ее содержанием, Полку предписывалось атаковать противника, прорвать его долговременные линии и, стремительно продвигаясь, выйти к полотну железной дороги. В первом эшелоне должен был наступать Горбунов, прокладывая путь другим подразделениям, — его усиливали ротой резерва. И лишь после того, как он вклинится в оборону противника, в бой надлежало вступить главным силам. Этого, впрочем, по мнению старшего лейтенанта, не могло случиться потому, что цель, поставленная перед ним, была недостижимой.

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите вопрос к товарищу майору, — проговорил Горбунов.

Командующий кивнул головой.

— Какие средства прорыва будут мне приданы? — спросил старший лейтенант.

Николаевский повторил, что рассчитывать надо только на полковую артиллерию и несколько увеличенную минометную группу. Молча, растерянно Горбунов посмотрел на командарма и перевел взгляд на Богданова.

«Почему вы так распорядились? — как будто спрашивал он обоих. — Я увязну со своим батальоном в грязи, еще не дойдя до немецких окопов. Разве можно наступать сейчас? — быстро проносилось в его голове. — Да и не прорвать несколькими ротами такой обороны… Здесь надо гвоздить артиллерией, надо много авиации… Вы ведь понимаете это, почему же вы молчите?»

Командарм спокойно встретил взгляд Горбунова; лицо комдива, молодое, с широким лбом, с прямым коротким носом, приняло строгое выражение. Богданов понимал состояние старшего лейтенанта, у которого, очевидно, не имелось шансов на успех. Но главный удар наносился не здесь, а на соседнем участке, где сосредоточивалась теперь тяжелая артиллерия. Николаевский и Горбунов должны были только сковать противника, отвлечь на себя его резервы. Они лишь начинали большую наступательную операцию, и знать об этом им не Следовало.

— Ты идешь в голове, Горбунов… С тебя первого и спрашивать буду, — заговорил командующий. — Так и запомни: другого донесения, кроме как «Вышел на линию Каменское — Хотьково», я не приму. Не возвращайся лучше, если не выйдешь.

— Разрешите, товарищ генерал-лейтенант, — громко, решительно сказал Горбунов.

Он поднялся с табурета и встал так, что свет от лампы, падая на его грудь, оставлял в тени лицо.

«Трудно придется бедняге, — подумал Богданов, глядя на старшего лейтенанта, — лихой командир, назад не пойдет, пожалуй, там останется…»

— Говори, — сказал командующий.

Огонек в лампе вдруг вспыхнул, заполнив узкое стекло высоким, хлопающим пламенем. Николаевский, взглянув на генерала, бросился подвертывать фитиль.

— Э, да у тебя она бензином заправлена, — проговорил командарм с упреком.

— Так точно, — признался Николаевский. — Керосин вышел.

— Ракета, а не лампа, — улыбнувшись, заметил Богданов. Его позабавило, что храбрый майор, не смущавшийся ничем на свете, кажется, огорчился из-за пустяка.

— Соли насыпать надо, — посоветовал командующий.

— На одной соли горит, а стреляет, — сказал Николаевский.

Горбунов ждал, когда можно будет заговорить. Ему казалось, что он понял причину официальной суровости командира полка, вынужденного, вопреки разумению, руководить безнадежной операцией. И, так как на плечи старшего лейтенанта падала главная тяжесть поставленной перед полком задачи. Горбунов собирался высказать все сомнения по этому поводу. Он с досадой поглядывал на бушующее в лампе пламя. Словно подчинившись его нетерпеливому желанию, оно упало так же внезапно, как поднялось, оставив на стекле черную полоску копоти. Но генерал еще долго недоверчиво смотрел на утихший плоский язычок. Подобно многим немолодым, находящимся в больших чинах людям, командующий не слишком, казалось, считался с состоянием своих собеседников. И Горбунов утратил вдруг желание говорить. Но не потому лишь, что боевой приказ не подлежит критике, если он уже отдан, — его не следовало обсуждать и в том случае, когда от исполнителя требовалась только жертва. Старший лейтенант был достаточно опытным офицером, чтобы не понять, наконец, истинного характера того, что ему и его людям предстояло. Стоило ли поэтому просить об условиях, способных обеспечить успех батальона, если никто не рассчитывал на большее, чем его славная гибель. Успех будет достигнут, видимо, в другом месте, но ни Горбунову, ни его бойцам не придется уже о нем услышать.

— Ну, что же, давай, комбат! — сказал командующий.

Старший лейтенант посмотрел на Николаевского, словно советуясь с ним. На огрубелом, воинственном лице командира полка было написано откровенное опасение за своего офицера. Казалось, майор тревожился, как бы тот не сказал чего-нибудь такого, что могло быть дурно истолковано.

— Разрешите выполнять, товарищ генерал-лейтенант, — новым, высоким голосом проговорил Горбунов.

Командующий откинул голову, пытаясь лучше рассмотреть лицо комбата, скрытое полутьмой; Богданов выпрямился на стуле и сощурился. Оба увидели под самым потолком только блестевшие белки глаз.

«Герой! Все понял…» — подумал комдив, глядя снизу вверх на неподвижную фигуру, ушедшую головой в сумрак.

Он хотел было вслух сказать что-нибудь вроде: «Желаю успеха…» или: «Не сомневаюсь в удаче…», но воздержался. Ибо с этого момента изменилось самое отношение полковника к Горбунову. Еще минуту назад старший лейтенант казался Богданову просто хорошим офицером, сейчас он начинал отличное от всех существование. Он жил отныне только в подвиге, в то время как другие еще оставались обыкновенными людьми. И хотя чувство, возникшее у Богданова, было очень неотчетливым, полковник испытывал сильнейшую потребность заявить Горбунову о своей человеческой признательности. Он не произнес, однако, ни слова, потому что не знал, как благодарить за презрение к смерти.

«Кто-нибудь должен это выполнить… Почему же не я?» — мысленно утешал себя старший лейтенант, и холодок отрешенности обнимал его. Сразу как бы отодвинувшись от своих собеседников, Горбунов почувствовал горькое превосходство над ними, слишком неуловимое, впрочем, чтобы его можно было назвать.

— Иди, выполняй!.. — проговорил командарм, протянув над столом руку.

Горбунов нагнулся пожать ее, и в свете лампы все увидели гладкий, увлажнившийся лоб, светлые, красивые волосы, зачесанные назад, легкую прядь, упавшую на висок. Богданов порывисто встал со строгим лицом, шагнул к комбату и крепко стиснул его плечи. Тот без удивления сверху поглядел на полковника, так как был на голову выше ростом. Комдив отошел, и Горбунов резко повернулся к двери. Вслед ему из-под кустистых бровей ласково смотрел Николаевский.

На дворе совсем стемнело, и, засветив фонарик, Горбунов остановился на крылечке, пока подводили коня.

«Я был прав, — подумал он со странным удовлетворением, — чего не ожидаешь, то и случается… Но этого я никак не мог предвидеть».

По уходе Горбунова генерал сдвинул очки на лоб и долго потирал веки.

— Я знаю, что у тебя на уме. Николаевский, — заговорил он, не открывая глаз. — Думаешь — заварили кашу, как расхлебывать будем.

— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. — Простуженный голос майора был глух и невыразителен.

Командующий опустил очки, и на его неподатливом лице обозначилось подобие улыбки.

— Какое там «никак нет». Против всяких правил воевать собираемся. Наступать хотим в распутицу, когда никто не наступал, атакуем там, где пройти нельзя. Солидные люди, а поступаем легкомысленно… Так ведь думаешь, майор?

— Трудновато будет, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Николаевский. — Места кругом болотистые, низкие.

— Легко солдату не бывает… Ты бы на моих инженеров поглядел — с ног валятся… А дорогу у себя в тылу ты видел? Двадцать девять километров деревянного настила! Завтра подведем его к самой станции. Первоклассная дорога! Трясет только там до невозможности.

— Дорогу видел. Хорошая дорога… — согласился майор.

— Ну и немцы не ожидают, что мы по слякоти полезем на них… Как полагаешь?

— Никак они не могут ожидать, — подтвердил Николаевский.

— Вот видишь… А легко солдату не бывает…

Генерал поднялся из-за стола.

— Что же, майор, и чаем нас не угостишь? — сказал он.

— Не откажите, товарищ генерал-лейтенант… — громко проговорил командир полка.

Он выглянул за дверь. В первой комнате осталось немного людей; на лавке сидели Зуев и адъютант командующего — лысый капитан в кителе. Майор подозвал к себе вестового. Они пошептались, и солдат, стуча сапогами, побежал в сени. Николаевский вернулся и начал убирать со стола карты; следом появился вестовой со скатертью подмышкой, со стеклянной посудой, поблескивавшей, как вода, в темных ладонях. Лицо бойца, немолодое, с обвисшими усами, желтоватыми от табака, было таким напряженным, словно солдат шел в бой. Майор поставил на стол водку, налитую в графин; вестовой подал на тарелке рыбные консервы, колбасу, сало, квашеную капусту, масло в розовой масленке из пластмассы.

— Красиво живешь, майор, — одобрительно проговорил командарм; он стоял у стены — тучный, в широкой гимнастерке, засунув руки за пояс.

— По возможности, товарищ генерал-лейтенант, — серьезно сказал Николаевский.

— Моему начальнику АХЧ у тебя бы поучиться, — заметил Богданов.

Ему, как всем в дивизии, было известно, что и боевыми делами Николаевский гордился меньше, чем хозяйственными удачами. Люди у майора ели лучше, нежели в других частях; его личный быт, даже в непосредственной близости к переднему краю, мало чем отличался от жизни в тылу. Впрочем, это был тот особый, очень опрятный быт, в котором известное изобилие сочеталось с казарменной простотой.

— Узнаю бывалого солдата… Умеет жить на войне, — сказал командарм, когда все сели.

— Прошу отведать капусты… Собственного приготовления, — прохрипел Николаевский, разливая водку.

— Да и то сказать, — продолжал командующий, — воюем мы еще недолго, собственно, начинаем воевать. Стало быть, и устраиваться на войне надо не на один год…

Он говорил неторопливо, как все люди, привыкшие к тому, что их выслушивают до конца.

— Заехал я тут недавно к одному командиру… Стали укладываться на ночь, — смотрю, мой хозяин, как был в валенках, в ремнях, повалился на лавку, вещевой мешок под голову сует. «Ты и дома так?» — спрашиваю…

Генерал умолк, старательно, по-стариковски разжевывая пищу; Николаевский вежливо ожидал, когда гость сможет продолжать.

— «Нет, — отвечает, — дома я раздеваюсь…» — «Ну, а здесь ты разве не дома?» — говорю. И добро бы условия ему не позволяли. А то сидит во втором эшелоне.

— На временном положении себя чувствует, — сказал Николаевский.

— Вот именно… Как на вокзале… — Генерал громко засмеялся, переводя взгляд с Богданова на Николаевского, но его не поддержали.

Майор почтительно, ненатурально улыбнулся; комдив, чертивший что-то на скатерти черенком ножа, казалось, не слышал последних слов командующего.

— Как на вокзале, — повторил генерал сквозь смех. — Какой же это солдат?.. Тот и на ночлег устроится с удобствами, и картошку на угольках испечет так, что позавидуешь, и окоп отроет со вкусом. Он обжился на войне… В этом вся суть. На марше он не сотрет ног, в бою по звуку определит калибр пулемета. А с таким солдатом ничего не страшно.

— Так точно!.. — сказал Николаевский.

Вошел вестовой, неся большое блюдо жареного мяса. Майор взял графин, чтобы налить по второй рюмке, но командующий отказался, сославшись на запрещение врачей.

— …Убери, майор, водку подальше, а то, пожалуй, не выдержу, — проговорил он шутливо.

— Слушаю, товарищ генерал-лейтенант, — не в тон, как на службе, ответил Николаевский, отставив графин.

Богданов тоже не стал пить. Ел он, впрочем, много, потому что проголодался за день, но больше молчал. В конце ужина его вызвали к телефону, и, переговорив, полковник вернулся к столу, глядя на часы.

— Славный у тебя комбат Горбунов, — проговорил вдруг командующий, обращаясь к Николаевскому. — Умный офицер…

— Орел! — подтвердил с неожиданной горячностью майор.

— Превосходный офицер! — оживившись, сказал Богданов.

— Лучший у меня командир, — добавил Николаевский.

Получив возможность говорить о Горбунове, они высказывали в похвалах свои опасения за него. И хотя никто не упоминал больше о предстоящем наступлении, забыть о нем, видимо, не удавалось никому. Вокруг в сырой апрельской тьме двигались, шли в разведку, окапывались, группировались, выполняя полученные приказы, десятки тысяч людей, составлявших армию. Здесь, в небольшой комнате, было спокойно, чисто, светло. Даже ночь выдалась на редкость тихая, — орудийная перестрелка где-то на правом фланге дивизии почти не доносилась сюда. Однако сознание ответственности за принятые решения не покидало троих командиров. То, что испытывал Богданов, нельзя было назвать колебанием, но после ухода Горбунова полковник заметно помрачнел.

— Молодой еще комбат, а крепкий, — сказал командующий.

— Я его к Красному Знамени представил за атаку под Варшавкой, — проговорил Богданов.

И разговор о Горбунове оборвался, так как комдив и Николаевский одинаково подумали о том, что награждение старшего лейтенанта, вероятно, запоздает…

Вестовой поставил на стол тарелку с крупными коричнево-красными грушами. Здесь, в полутора километрах от переднего края, такой десерт был редкостью в это время года. Никто, однако, не обратил на него особенного внимания. Покончив с грушей, Богданов снова взглянул на часы, потом вопрошающе посмотрел на командующего. Тот молча медленно курил. Лицо его, большое, темное, неподвижное, могло в равной мере показаться и сосредоточенным, и бездумным. Свет лампы дробился и сверкал в стеклах его очков, на золотой оправе, на эмали орденских знаков, прикрепленных к гимнастерке. Докурив, генерал положил окурок в пепельницу, но не встал из-за стола, не желая, казалось, покидать эту комнату… И Богданов, не решавшийся напомнить о том, что их ждут в штабе армии, удивленно хмурился. Отодвинув с шумом стул, командарм, наконец, поднялся.

— Спасибо, майор! Хорошо живешь, порадовал меня, — проговорил он.

Николаевский шагнул вперед и вытянулся. Скрипучим голосом он произнес:

— Товарищ генерал-лейтенант… Разрешите по личному вопросу.

— Говори, конечно…

Командующий улыбнулся, но глаза его смотрели, не теплея, из-под тяжелых, набрякших век.

— Разрешите лично вести в атаку первый эшелон, — сказал Николаевский.

— Думаешь, Горбунов не справится?

— Никак нет, справится…

— Так в чем же дело? — спросил генерал.

Николаевский замялся, не отвечая. Его длинное лицо с пышными гусарскими усами покраснело от внутреннего усилия. Богданов с любопытством глядел на майора. Зная его лучше, чем командующий, полковник удивился меньше. Видимо, Николаевский не одобрял предпринимаемого наступления. И в форме, единственно возможной для дисциплинированного служаки, заявил о своем несогласии с полученным приказом.

«Ах, чудак, — подумал полковник со смешанным чувством досады и восхищения. — Ах, старый чудак!..»

— Беда мне с ними, — сказал он громко. — Белозуб повел роту в бой и в госпитале отлеживается… Теперь этот просится туда же… Вместо наградных листов я должен выговоры писать командирам полков.

— Убедительно прошу не отказать… — настойчиво проговорил Николаевский.

— Ты «Дон-Кихота» читал? — строго, как на экзамене, спросил генерал.

Майор помедлил, озадаченно глядя на командующего.

— Приходилось слышать, товарищ генерал-лейтенант, — ответил он честно.

— Что же ты слышал?

— Поврежденный был человек, — неуверенно сказал Николаевский.

— Ну, а еще что?

— Неспособный к практической жизни, — подумав, добавил майор.

— Так, так… — командующий внимательно разглядывал Николаевского. — Себя ты, я думаю, практиком считаешь?

— Практиком, товарищ генерал-лейтенант, — твердо оказал майор.

Генерал снова сел, широко расставив толстые ноги, положив на колени морщинистые кулаки.

— Карта Советского Союза у тебя есть? — опросил он.

— Никак нет… только штабная, моего участка… У комиссара, кажется, есть… Разрешите послать?

— Не надо… — сказал командующий. — Ну, а сводки ты читаешь?

— Регулярно, товарищ генерал-лейтенант!

— То, что немцы еще в Вязьме, помнишь?

— Помню…

— Еще в Вязьме! — с силой повторил генерал. — Так какого черта!.. — Он стукнул кулаком по колену и закричал: — Какого черта ты под пули суешься?! Ты что думаешь, командиры полков с неба мне сваливаются?

— Совесть не позволяет сзади быть, — глухо сказал Николаевский.

— Что ж, она у тебя у одного имеется? А то, что немцы в Вязьме, — это твоя совесть позволяет? Да если нужно будет, я тебя не то что с батальоном, — со взводом пошлю, одного пошлю.

Командующий топнул ногой; огонек в лампе взвился и снова упал. Николаевский стоял не шевелясь, кровь отлила от его лица, и черные подкрученные усы резко выступили на посветлевшей коже.

— А пока сиди, где приказано… Сводки читай чаще, может, умнее станешь, — сдерживаясь, сказал командующий. — Кликни мне моего адъютанта.

Майор круто, уставно повернулся, вышел за дверь и возвратился с капитаном в кителе. Командарм распорядился заводить машину. Он оделся и, ожидая, подошел к столу, недовольно глядя на огонь лампы. Было слышно, как на разворошенной кровле дома шумит под ветром солома. Богданов снизу, так как был невысок, посматривал на командарма с невысказанной укоризной: гнев генерала казался ему малоосновательным в данном случае…

Адъютант доложил, что машины готовы, и все вышли на крыльцо.

— Где твой комиссар? — спросил командующий у Николаевского.

— Вызван в подив, товарищ генерал-лейтенант.

— Когда вернется, передай, что я приказал снабдить тебя картой Советского Союза…

— Слушаю, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Николаевский.

Командующий и Богданов сели в свои «виллисы». Майор стоял у калитки, пока крохотные пятнышки света, падавшие на дорогу из затемненных фар, не исчезли в плотной темноте ночи.