У этого взгляда на жизнь для многих, кто не в состоянии нести груз ответственности человеческого бытия, есть действительно что-то утешительное. Solamen miserum! Мир настолько плох, насколько он только может быть, существование это путешествие в ад. Когда Данте хотел нарисовать ад, он находил цвета в изобилии. Жизнь предлагала их ему. Для неба у него остался только слабый розовый цвет. Теперь наши требования уменьшились до минимума. Нам нечего терять. Но то, что, тем не менее, дает нам жизнь, ценится как неожиданный плюс. Более спокойно мы поднимаемся, более сосредоточенно и сведуще, после того, как мы с Шопенгауэром спустились к горькому дну мира. Этот пессимизм подавляет меньше, чем думают. Он накладывает на нас меньше обязательств, чем противоположный взгляд на жизнь. Он забирает у нас наше бремя и опускает его на дно мира. Мы не виновны, что мы более не живем в счастье. Мир виновен. Другие мучаются точно так же. Кое-кто вздохнет облегчено, когда он с Шопенгауэром закончил поход по тюрьмам и хлевам для рабов, по камерам пыток и военным госпиталям. Он, пожалуй, скажет себе: это все не так уж и плохо, как Шопенгауэр хочет заставить меня думать. Ведь жизнь предлагает свои маленькие радости. Но полезно не ожидать от нее слишком многого. В целом считается также здесь: «Я не знаю ничего лучшего, чем воскресенья и праздники».

Опасности этого мировоззрения лежат глубже. Где еще в немецком идеализме отваживаются проявиться пессимистические рассмотрения, по следам Руссо, Канта, там этот образ мыслей служит только как трамплин для движения вверх нашего ума в светлый мир нравственных ценностей и идеала. Собственно, кроме Шопенгауэра только Гельдерлин верит в абсолютную неисправимость человеческого существа. Но также и тут действие пессимизма компенсируется сладким лиризмом скорби, которая заставляет всюду предполагать существование лучшего мира. Для рассмотрения Шопенгауэром мира не существует смягчающих обстоятельств. Его пессимизм так же радикален, как и универсален. И, прежде всего, у него отсутствуют положительные корреляты: «тем не менее» Канта, «как раз поэтому» Фихте, «вечно ясно» Шиллера. Его учение о спасении не проистекает из чувства победителя: Смерть, где твое жало! Оно основывается не на радости борьбы, как у Фихте и Канта, а на идее уступок, отступления, глухого безразличия.

Вы вводите нас в жизнь,
Вы оставляете.

Что за хмурый, серый, безнадежный мир! Как можно довольно долгое время задерживаться в нем, не протестуя громко! Как можно вообще хорошо себя чувствовать в нем! Нужно быть уже совсем старым и усталым, нужно быть сломанным внутри, чтобы верить в Шопенгауэра, если действительно принимать его всерьез, а не просто, лишь играть с ним. Однако мы не стары и не устали. Никогда, ни в какое время прежней человеческой истории, наша сущность не была настолько молода и сильна, как сегодня. Никогда не было столь же велико наше желание для улучшения на Земле и для возвышения человечества как в столетии Ницше. Шопенгауэр с его неверием полностью выпадает из духовного положения немецких идеалистов. Неудивительно, что они не дали ему «пройти в их гильдию»! Закрытый круг этих вовсе не бездумно верящих в мир людей не мог терпеть внутри себя инородное тело, этого унылого гостя с Ганга. Тем не менее, великие немецко-идеалистические духовные направления глубоко хватают мир идей Шопенгауэра. Он всюду так глубоко внутренне переплетен с ними, в теории познания с Кантом, в метафизике с Фихте и Шеллингом, в эстетике с Винкельманом и Шиллером, что его нельзя отделить. Картина немецкого идеализма была бы несовершенной, если бы в ней отсутствовал один единственный Шопенгауэр. Он образовывает в нем глубоко-затененный задний план, на фоне которого вера человечества Шиллера и Фихте выделяется таким ярким светом. И, все же, тайком, ночью, как Никодим к Господу, к Шопенгауэру будут идти. Мимо его торжественной серьезности никто не может пройти. Шопенгауэр – это наша проблема.

Можно полностью измерить учение о спасении Шопенгауэра по его ценности и недостаткам только тогда, когда вы полностью и наглядно уясните себе причины и встречные доводы для его недовольства миром, от которого он хотел бы освободить нас. Этот пессимизм аргументирует одинаково охотно как гносеологически, метафизически, психологически, так нравственно и культурно-философски. Он не упускает никакого из способов рассмотрения, который обещает какую-то прибыль для обоснования выбора все равно уже желаемой отрицательной точки зрения на мир, и не замечает – почти хотелось бы сказать: с добросовестностью, которая была бы достойна лучшего применения, всего, что говорит, однако, в пользу этого мира. Нигде, как у Лейбница, этого, впрочем, пристрастного с другой стороны всемирного судьи, не действует у Шопенгауэра принцип: audiatur et altera pars (выслушайте и другую сторону). Где при случае однажды представитель идеи космоса получает слово (Гегель), там его обливают презрительной насмешкой, его образ мыслей клеймят как совершенно гнусный. Такое предубеждение, такая страстность позиции должны у каждого проницательного человека угрожать действию аргументов Шопенгауэра, как бы они ни были сильны. Кто все же верит в них, не делая из этого выводов о шопенгауэровском учении о спасении, тот опровергает его пессимизм своим действием. И правомочен вопрос о числе тех, кто действительно был «спасен» Шопенгауэром.

a) Гносеологическое обоснование

Пессимизм Шопенгауэра начинается на первой странице его основного произведения. Предложение: «Мир – это мое представление» уже содержит отрицательную оценку. Этот мир – ничто, непостоянное и пустое, обман и ложь. В волокнах нашего мозга колеблется этот мир, мерцают эти Млечные Пути. Они гаснут вместе с волей к бытию. Это заблуждение говорить о теории двух миров у Шопенгауэра. Мир воли как собственно существующий нельзя онтологически приравнивать к миру представления или представлению о мире. Идеальность – это не бытие. Так агностицизм, который сопровождает феноменалистический образ мыслей Канта, приходит к нигилизму, который вступает в несовместимое противоречие с естественным переживанием мира и каждому, кто вплетается в его колдовство, вдалбливается в ум пессимистичная догма о малоценности мира. Мы живем в мире фантазии (параграф 5), и кто мечтает, тот дрожит. Страх охватывает его, метафизическое принуждение хотеть и все же не мочь. Мечта является всегда мучением, всегда оставляет больной остаток в душе, незаполненную пустоту и боль. И таким образом мечта мира тоже является болью. Феноменализм, в строгом деловом духе изложенный Кантом, под руками Шопенгауэра оказывается пропитанным моральными точками зрения иллюзионизмом, этически метящим учением об иллюзии и обмане мира. Эта черта – это единственная настоящая связь между Кантом и Шопенгауэром, двумя во всем прочем сущностно неродственными натурами. Кант – это воля к нравственно преображенной жизни, Шопенгауэр – воля к нравственно преображенной смерти. Здесь моральное мужество борьбы вплоть до сверхчеловеческого, там падение вниз, небрежность, желание отдыха. Мы спим и грезим об этих вещах, которые порхают вокруг нас. В наших ушах звучат голоса, которым мы внимали, в наших глазах мелькают огни, которые мы зрели. Всё – платоновская «эйдола», привидение, беглое, пустое. Магия этого образа мыслей мощно воздействует на распадающиеся внутри себя умы и нравы (том II, параграф 1). Она звучит хмуро и смертельно печально и поднимает нас внутри как вся скорбь. Она принуждает нас, чтобы мы ушли с дороги людей и каялись. В самом деле: этически последовательность в этой системе управляет от первой вплоть до последней строки. Это та же последовательность, которая находится в буддизме, платонизме и христианстве, которую Шопенгауэр вывел из Канта. Мир – это иллюзия. Беги от него.

К этому добавляется фикция немощного духа. И функция тоже столь же несовершенна, как и продукт. Не интеллект ведет к дальнейшему обоснованию, а интуитивное осознание ядра мира в нашей телесной сущности. Мы вертикально поднимаемся вниз, наружу из духа, и осознаем здесь транс- нет цис-категориально тайну мира в нашем непосредственном самопереживании как волю к жизни. Наша теоретическая способность не справляется с этим. Есть только представленное, образное, ложь об объекте и субъекте, трансцендентальная иллюзия. Тем не менее, в странном противоречии к этой скептической оценки сил человеческого разума, из духа поднимается познание идеи, из духа поднимается решающий поворот мировой воли. Да, так мы должны спросить, может ли то интуитивное осознание причины мира все же произойти в мистических глубинах нашего внутреннего мира без представления? Бывает ли вообще некатегориальное распознание? Шеллинг тоже искал этого. Не является ли человек одним? Тот, кто понимает мир как волю, тот и познает его, а именно, как мне кажется, действительно точно. Он познает вещь в себе, и весь феноменализм разрушается внутри себя. Не будем обманывать сами себя. Тайных, подземных ходов познания не существует. Никто не может видеть за пределами своего глаза. И интуитивная дорога познания тоже ведет через мост категории. И мир под столом ничем не отличается от мира над ним. Пусть наши формы познания могут субъективно преобразовывать, также формы сознания являются формами мира и родственны им. Eadem sunt omnia semper, говорит Лукреций. Не должно ли и тут действовать «Tat twam asi» брахманизма? Воззрение на пространство никогда не развилось бы в нас, если бы в мире объективно не было бы пространственной формы. Солнце сделало наш глаз солнечным, говорит Гёте, мастер гармонии. И он говорит это против Канта, Фихте и Шопенгауэра.

Индуизированный Кант, которого Шопенгауэр изображает нам, во всяком случае, – не настоящий. Весь крайний теоретический идеализм, каким бы интересным и неоспоримым он бы не представлялся, означает заблуждение и искажение, проявление болезни философского мышления, которое регулярно встречается тогда, когда духовные культуры вступают в фазу высокой зрелости. Тогда он теоретически подготавливает панацею бегства от мира. Где бы ни появлялся в истории теоретический идеализм, тут же поблизости находится спаситель. Шопенгауэр играет для немецкого идеализма ту же роль, как Будда для брахманизма, Христос для платонизма. Но подходит ли такая пессимистичная философия иллюзорного мира, однако, для нас сегодняшних? Может ли она помочь нам, содействовать, совсем освободить нас? Будем откровенны! Она – игра с историческим прошлым. Наше спасение – в действии, мир – это правда. Однако мы уверенно строим второй идеальный мир над первым, и мы живем в обоих мирах. Один из них настоящий, а другой еще более настоящий.

b) Метафизическое обоснование

Гносеологический и метафизический ход мысли у Шопенгауэра четко не разделяется. Учение о недействительности мира появления уже содержит метафизический отвод пессимизма, этой соответствующей чувству убежденности в малоценности всего существующего. А вот теперь и учение о воле! Мы с Шопенгауэром узнаем мир как грубый, бессмысленный порыв, который встречается каждому в плотской любви, в страхе смерти, как голод и жажда (trishna), сопровождается мучениями, как дикое разорванное внутренним раздвоением инстинктивное существо. Мы слышим, как это мировое жадное существо стонет в ненасытном вожделении, мы видим, как оно извивается в мучениях. Оно злосчастно, вечно ведомо инстинктами и никогда не приближается к исполнению, всегда одурачено картинами счастья. Оно искупает свою вину, грех того, что оно родилось. Там есть только одно спасение: дать силе мира свободной воли снова исчезнуть, превратив мир в пустынное исходное состояние.

Хотелось бы спросить Шопенгауэра: как же тогда попала красота в этот мир? Или свет, который даже он называет самой радующей из всех вещей? Или цвета, о которых он писал? Почему он умалчивает нам обо всей группе фактов мира, которые позволяют сделать вывод о более благородной, даже более прелестной причине мира? С ужасом я отворачиваюсь прочь от шопенгауэровского мирового животного, этого жадного волка. С тем же правом можно было сказать: мир – это любовь, материнское лоно, звал существ к Солнцу и к блаженству света. Платон верил в мировое добро, католическая церковь средневековья – в мировую любовь, воплощенную в прекрасном образе Богоматери, Гёте – в живую божественную мать-природу. Определенно: эти существа, которых отпустила от себя бесконечная рука, страдают. Они отцветают и умирают. Однако есть ли хоть одно, что не ликовало бы также в свете? Нужно уже обладать жестким, свирепым глазом Шопенгауэра, слушать мир его заткнутыми ушами, чтобы совсем не заметить проявления любви и красоты мира: тихое великолепие распустившегося цветка, птицу, высиживающую птенцов в гнезде, красота прекрасного как Аполлон человеческого тела. Мы стоим, когда мы наблюдаем, в середине между всемирной радостью и всемирным ужасом. И это вопрос искусства убеждения, чтобы одна или другая сторона мира представилась нам как его сущность. Песнь скорби Шопенгауэра оказывает мощное влияние. Его глубокая, святая серьезность, количество и вес его аргументов берут верх. Но следовало бы решиться с той же субъективностью, с которой он истолковывает мир, противопоставить ему солнечные стороны мира, ликование создания, когда оно празднует весну, песнь радости. Если тогда поискать справедливую середину между представлением дня и представлением ночи, то, вероятно, перестанешь быть интересным. Но зато у вас будет правда.

Кто с чисто-настроенной душой мысленно опустится в сердце мира, тот должен осознать, что всемирная тьма теней Шопенгауэра кроются внутри его самого. Небо чисто, наполнено бескрайней синевой, светящийся отец, к которому поднимается Ганимед. Вселенская любовь – это его причина. Шопенгауэр гордился тем, что Гёте читал его. Но из райского света, в котором сверкает мир Гёте, никакие пути не ведут к глубокой ужасной ночи Шопенгауэра. Гёте, который почти вовсе не знает понятие спасения, был более спасен, чем великий учитель спасения Шопенгауэр. Когда мы просыпаемся с «Фаустом» Гёте во второй части, там свежо и оживленно бьется пульс жизни, в лесу звучат звуки тысяч жизней, разве тогда наш взгляд на мир менее глубок? Этот мир эпикурейско-радостен. Также Фауст чувствует центр мира, «сильное решение». Но смысл объяснен правильнее: «все время стремиться к наивысшему существованию». Мир – это воля к духу. Свет – это его вершина, познание и любовь. И пребывание на радостной вершине, до тех пор, пока смерть не призовет нас. Кто захочет отрицать ликование, с которым создание бросается к Солнцу! Кто хочет обмануть нас с Ахероном, с серым мифом о вине мира! Плохой совет, который дают нам, чтобы отвернуть нас от наивысшего всемирного бытия, от знающего духа. Только предпоследний конец мудрости находится у Шопенгауэра.

И, все же, тысячи людей были увлечены им, потрясенные видом его всемирной трагедии. Мы живем во время, когда не хватает философской культуры. У немногих, совсем немногих еще сегодня есть живое чувство последних вещей. Там очаровывает ужасное величие мира Шопенгауэра, в то время как мир Гегеля, впрочем, конечно, менее наглядный, остается непопулярным. Ведь так легко сказать «нет», так легко осуждать. Свысока смотреть на верящего в мир. Теистический атавизм появляется в нем. О, нет, вечная правда, которой владели также теисты, говорит в нем, как во всей природе. Через красоту, самую блестящую из всех идей, Платон позволил ей сверкать. Она обращается даже и к безумцу, если он только не омрачил свое сердце. Прекрасная линия, детский глаз, Мадонна Луки делла Роббиа могли бы убедить нас в том, что центр, ядро мира – это улыбка. Пессимизм – это опущенные уголки рта, индивидуальное предрасположение, не больше. Полный проклятий мир – это полная проклятий душа.

c) Эмпирически-психологическое обоснование

Все это пессимистичное дело – это вопрос психологической природы. Тени падают из души и затемняют мир. Также из души Шиллера падают тени. Но они только возвышают свет идеала. У Шопенгауэра мы не найдем никакого баланса. Счастье идейного воззрения даровано только немногим. Жизнь миллионов колеблется между Сциллой желания и Харибдой скуки. Желание негативно, как мы слышим, короткое прекращение боли. Но и у боли есть свой срок. И все радости Земли – это пустые орехи. С непреклонной энергией Шопенгауэр вдалбливает в наше сознание антропологический аргумент пессимизма. Это слишком известно, чтобы рассказывать об этом в подробностях. При всем том это, тем не менее, неверно. Это основывается на искажении фактов. Шопенгауэр не хочет видеть, сколько настоящих радостей предлагает жизнь обычному человеку, которые уравновешивают добрую часть его страданий и разочарований: тихое удовлетворение, мир конца рабочего дня, шутки, игры и разнообразные наслаждения. Если бы жизнь действительно была таким адом, как хочет нас заставить верить Шопенгауэр (параграф 57), то число тех, которые отказываются от жизни, было бы больше. Вместо этого мы видим, что даже самый несчастный бедняга боязливо цепляется за свою жалкую жизнь, с любовью оберегая ее. Она даже ему еще приносит радости. Жизнь никогда не бывает совсем без радости, даже одно только дыхание в свете – это уже счастье. Нас, все же, не обвести вокруг пальца. И жизнь современного человека – это в два раза, в тысячу раз большая радость или, все же, она может быть такой. Эта жизнь богата, разнообразна и полна обаяния и чудес, которых не знали прежние эпохи человечества. Земля расцвела. Жизнь собрала вокруг нас культурные ценности всех времен и народов, она ежедневно поддерживает нас постоянным спектаклем современной науки и техники. Тот, у кого есть мужество к жизни и кто не пугается ежедневной борьбы за существование, для того каждое утро – это развертывающееся чудо, хранящее в себе новое ознакомление и познание, все новые и новые интересные свойства жизни. Шопенгауэр вообще полностью игнорирует счастье труда и исполнения долга, высокого стремления, романтику борьбы за существование, которая вызывает игру сил и привлекательнее всего тогда, когда на пути громоздятся преграды. Какое счастье – в борьбе добиться успеха, преодолеть тупое сопротивление мира, постепенно приблизиться к высокой цели. Нельзя ведь сравнивать нашу жизнь с жизнью древних индусов, этим растительным прозябанием. Огромное изобилие задач стоит перед нами, социальный, политический, духовно-нравственный труд проснувшегося к более высокому человечеству рода, который должен превратить Землю в сад Бога. Каждый может принять участие в буре действий нашего столетия, в этом волнующемся, оглушительном, вакхическом праздничном опьянении жизни, которое не вызывает скуку. И действительно ли все же речь идет только о желании в обычном смысле? Разве это небольшое желание единственный действительный критерий оценки? Наслаждение делает пошлым, вульгарным. Как некантиански мыслит этот кантианец! Примитивно измерять жизнь по увеличению желания. И ложь говорить, что одно голое желание – это уже мучение. С тем же самым правом можно было бы сказать: воля – это наслаждение. И воля, которой мешают, – это более высокое наслаждение, потому что и борьба там более высокая. Давайте будем веселиться тому, что мы – воля.

Это все верно уже для современного обычного человека. Но вот теперь исключительный человек, редкий духовный человек, метафизически проснувшийся, который может вступить на все большие пути познания и спасения человечества! Ему делает знак χαρά [радость/восторг] Эпикура, наивысшее наслаждение духа. Он внимательно вслушивается в себя и слышит оттуда беспрерывное последствие звуков. Всегда есть звучание в инструменте его души, на которой играет на арфе всемирный дух. Оно никогда не умолкает совсем. Оно смеется и плачет, думает и сочиняет, и сквозь всю жизнь обновляются ежедневно лица. Что за счастье, быть наедине с собой и дать себе думать! Какое счастье, чувствовать брахмана, изобилие и тепло бескрайнего бытия и вечную игру внутреннего откровения. «О том, что едино!» Не хвалит ли сам Шопенгауэр счастье благородного с собой самим, которое вытекает из великих качеств духа и души? К чуду собственной души доступ есть у каждого. Нужно только помочь массе подняться наверх. Тот, кто знает, однако, дороги, никогда не может печалиться. У него всегда есть изобилие. Пессимизм – это атеизм. Кто видит только желание и скуку, кажущееся вожделение и мучение воли, тот упустил внутреннего присоединения к бессмертному. Его пути спасения должны быть обманчивы. Религия – это предчувствие бескрайних ценностей, родного небесного звука, который всегда сопровождает нас. И мы напрасно ищем это предчувствие во всем Шопенгауэре.

Этот архипессимист, который написал самую обширную книгу ругательств на немецком языке, при всей глубине и великолепии его взглядов на мир, лишен более высокого посвящения, потому что лишен внутренней глубины. Отвращение – это основная форма его переживания, ярость, внутренняя твердость и насмешка, нередко цинизм. Все эти неделикатные движения далеки от блаженства и мира детского бытия у Гёте. Ежедневная перебранка у хозяйского стола «Английского двора», приход домой при проклятиях и брани[2] повторяется на многих страницах его философии. Это женоподобное сетование и причитание о безвкусности существования, которое остается непреодоленным и выбрасывается, наконец, как гнилой плод, весь диссонанс этой души, в конце концов, мучительно резко звучит в ухе. Как можно хвалить Шопенгауэра как «мастера всех мастеров», как «синтез Гёте и Канта»! Польза, которую он мог бы сотворить благодаря обострению нашего взгляда на недостатки мира, пропадает при таком некритическом восхищении. Немецкий идеализм таит в себе если и не более глубоких, но все же более целомудренных восприятелей всемирной загадки, более объективных оформителей проблемы бытия.

d) Культурно-философское обоснование

У мира Шопенгауэра есть своя история, как мы увидели. Различные стадии развития следуют друг за другом. Он становится волей, интеллектом. Интеллект отрывается, и воля постепенно объективирует себя, чтобы отрицать себя в конечном итоге. Мир снова обрушивается внутри себя. Итак, что-то происходит. Есть всемирный процесс, который, однако, система официально не признает. Если буквально, то у мира Шопенгауэра нет развития. Воля – это одно, целое, свободное от всякого множества. Она стоит вне времени и пространства, по ту сторону числа (параграфы 23, 25). Только проявление подлежит бытию. Также всемирные ступени (объективации воли) являются не состоявшимися как идеи Платона, постоянными, неподвижными, неизменными в перемене поочередно отдельных явлений, вечными. Короче: мир стоит на месте.

Таким образом, обосновывается, пожалуй, не в духе, но в тезисах его пантеистической метафизики, что он не признает развития, прогресса также для истории человечества. Устойчивое болото, это конечное впечатление. Для длины измеренного пути от животного к первобытному человеку, от дитяти природы к культуре – и оттуда к будущему человеку у Шопенгауэра нет глаз. Он нигде не видит движения вперед, там гений человечества находит мучение и счастье. Он не верит в восхождение вверх в будущем как Фихте или Ницше. Эволюции нет. Человек стоит на месте, как индус, как средневековый христианин. Стремление идет не к лучшей земле, а к лучшей смерти. Нельзя участвовать в этом диссолюционизме. Если мир действительно повинуется нашему закону, то мы ни в коем случае не хотим позволить ему оказаться в застое.

В учении о неспособности мира и человечества к эволюционированию пессимизм Шопенгауэра заканчивается. Мир без утра – это мир без смысла. Жизнь возможна только в вере в будущее. Но мы не должны жить. Наше избавление лежит в смерти. В этом Шопенгауэр стоит среди всех его современников в одиночестве. Весь немецкий идеализм проникнут духом эволюционного оптимизма. От Лессинга, Гердера и Канта до Фихте и Гегеля всюду встречает нас одна и та же основная вера в смысл и цель в истории, в восходящем развитии к цели, теперь она может считаться достигнутой как у Гегеля, или лежать в поздней дали как у Фихте, в мире земном, как у веймарских поэтов, или в потустороннем мире, как у Лессинга и Гердера. Именно в этой вере немецкий дух поднялся тогда так сильно. И этот образ мыслей чужд Шопенгауэру. «То, что рассказывает историю, это длинный, тяжелый, запутанный сон человечества» (том II, глава 38).

В этом Шопенгауэр, без сомнения, прав: внутренний человек мало продвинулся вперед со времен Плотина. В интеллектуальном плане прогресс человечества незначителен, в моральном плане его вообще едва ли можно воспринимать. В интеллектуальном плане: определенные познания и общие правды медленно и с трудом пробились после тяжелой борьбы. Но мышление массы остается тупым, склонным к оккультному, несамостоятельным. А в моральном плане! Прогресс здесь проявляется только во внешних обычаях и употреблениях. Сердце людей, эгоизм остались теми же. Да, эгоизм даже вырос, с тех пор как отпали препятствия христианского мировоззрения. Шопенгауэр стоит здесь на почве учения Канта о радикальном зле, в котором его моральный пессимизм, как правильно увидел Эдуард фон Хартман, лежит заранее подготовленным, конечно, без субъективных чрезмерностей. Итак, именно здесь нужно быть настроенным скептически. Современная техника, наука и цивилизация, как бы сильно они не изменили человека, еще не значат облагораживание человека. Однако кое-чем иным является пропитанная типичным шопенгауэровским пессимизмом настроения вера в абсолютную неспособность к улучшению человеческой природы. Проблема нравственного и духовного подъема массы еще не решена. Многие из указанных путей облагораживания, например, также пути, предложенные Фихте, непроходимы. Но разрушать веру в нравственное спасение человечества и ставить всю его диалектику на службу этому делу, кажется мне не стоящим пота благородных. Развитие существует. Столетия пройдут, пока проблемы современного человечества не прояснятся, и не созреет новый тип человека. Но за последние века человек добился очень многого в преобразовании этого мира, создал произведения невиданной ранее силы и величия. Разочаровываться в человеке, для этого сегодня есть куда меньше причин, чем когда-либо в другие времена. Борьба идей вокруг материи, которой учит сам Шопенгауэр (параграф 27), выбрала человека и подбросила его наверх. Кто же захочет утверждать, что человек – это конец! Бергсон, этот верный наследник Шопенгауэра, не смог бы поднять эволюционную мысль к всемирному закону, если бы он не был в целом латентно заранее подготовленным идеями Шопенгауэра. Пессимизм Шопенгауэра также здесь оказывается предельно субъективной желанностью, нигилистским настроением, которое удаляется от его сердитого духовного склада. Видеть хаос, тщеславие и заблуждения, стоячий водоем, дуновение чумы, и умалчивать все более светлое, – воистину, многие правильные моменты поодиночке не уравновешивают ложность целого.

Одна черная птица среди белых лебедей немецкого идеализма! Карканье в майской ночи немецкого духа! Талант этой души помещать мир в тень, может привести нас к осознанию метафизической необходимости всех вещей. Но это не может и не должно разрушать в нас веру в возвышение человечества и волю работать ради этого возвышения. Сегодня пессимистичную литанию можно услышать из всех переулков. В самых различных конторах ведется счет, который дает в итоге дефицит желаний. Протест Ницше кажется затихнувшим. Уже видно, как запад всходит в дыму и пепле. Метафизический большевизм Шопенгауэра нависает над умами подобно мрачной туче. Под влиянием чар Шопенгауэра люди внимательно прислушиваются к Индии, и этого маленького буддизма должно стать достаточно для народа Канта и Гёте. Если спросить, кто был Будда, и какое нам до него дело, то вы нигде не получите удовлетворительного ответа, даже в толстой книге Гримма. Экзотический аромат этого цветка мирового страдания действует одурманивающе, как уже на Шопенгауэра, так как он льстит нашей жажде наслаждений и любимому настроению нашей души на единственную мысль желания. Собственно, пессимисты – это сластолюбцы, любители наслаждений, так как они только ставят на первое место чисто эвдемонологическоe рассмотрение. Это против Эдуарда фон Хартмана. Подходит ли пессимизм вообще к учению о воле? Можно ли сделать вывод: этот мир самый плохой из всех возможных, потому что он – воля? Почему не полностью наоборот: этот мир самый лучший из всех возможных, потому что он – воля. Есть ли среди всех вещей что-то более ценное, чем воля? Воля – это сила, воля – это голод к действиям, который только один может спасти нас. Если мир состоит из воли, то все же: пусть он хочет нас до своей последней вершины. Органический дальнейший шаг шопенгауэровского волюнтаризма должен был бы быть оптимизмом, беспримерным оптимизмом в истории. Вместо этого Шопенгауэр привил утомленный рис Индии к угловатой ветви его северного мирового ясеня. При этом лотос утратил свой нежный аромат. В душе Гаутамы никогда не было гнева. Когда он, ездя верхом на белом коне из Капиталавасту, увидел нищего, прокаженного, старика и мертвого ребенка, то душа Индии перешла в мягкое счастье, счастье сладкой скорби о страданиях мира. Как плохо Шопенгауэр знает вид спасителей.