Часть первая

Отдел первый

Значение сильных и слабых в истории развития человечества

[…] Кроме материальной производительности, благосостояние людей зависит еще от развития науки и интеллигенции. Из какого источника люди почерпали этот род совершенства? Первая наука, первая философия высказывалась в виде религиозного учения. Это учение преподавалось в виде поэм, и в такой форме выражалось мировоззрение, которое уже обнаруживало большую силу мысли и глубокое наблюдение. Исторические предания передавались точно так же в виде песен, поэтическую форму принимала у Греков и первая светская наука. К какому же роду людей принадлежали творцы этих первых умственных произведений? Творцы эти, по большей части, нам неизвестны, но мы все-таки можем себе составить приблизительное понятие об источнике первобытной поэзии. Нам известно, какую роль играли поэты среди варваров, разграбивших Рим. Они менее всего выходили из высших рядов гордых завоевателей – это были льстецы и потешники, стоявшие наряду с домашней челядью. Из низших же рядов общества набирались средневековые трубадуры. В настоящее время мы также встречаем певцов у хищных номадов. Певцы эти стоят на одном уровне с домашней прислугой. Везде хищники смотрят на них свысока, как на людей, которые могут доставить удовольствие, но которые не должны забывать своего места. Гомера изображают нам слепым нищим, который своими песнями выпрашивал для себя милостыню. Один путешественник рассказывает, что когда в Тунисе сказали про него, что он тальба (ученый), то тунисская аристократия получила о нем весьма низкое понятие. Предания иначе говорят о людях, которым приписывается начало религий. Христу, Будде, Конфуцию приписывается аристократическое происхождение. Но это аристократическое происхождение резко противоположно тому, что рассказывается об их жизни. Христос родился в конюшне, учеников он набирал из самых низких слоев общества. Он родился в местности, где жило население, наименее уважаемое между евреями. Будда нищенствовал. Религия браминов точно так же произошла от нищих, и потому истинный религиозный философ этой секты должен быть нищим. Не трудно объяснить себе, каким образом первоначальные вероучители попадали впоследствии в ряды аристократов. Самые древние религиозные источники показывают нам, что первоначальная религиозная философия имела чисто свободный научный характер, она не составляла догмата, она не была неподвижною. Такое состояние религиозной философии не только прямо высказывается в ее самых первобытных источниках, напр., в древнейших песнях Вед, но подобные же наблюдения могли сделать миссионеры во время проповеди между дикарями. Не только простые дикари, но даже их жрецы тотчас принимали известное религиозно-философское мировоззрение, как скоро оно казалось им более возвышенным по своей природе, но рядом с этим сохраняли свои суеверия до тех пор, пока они мало-помалу не истреблялись разными путями. Религиозно-философские свои воззрения они изменяли настолько же легко или трудно, насколько и всякие другие воззрения и предрассудки. Изменения эти следовали у них тому же закону, которому у всякого человека следует изменение всякого рода убеждений и предвзятых мнений; они, например, отчасти открыто признавали новые взгляды и отчасти оставались при старых. Такой характер религиозных воззрений покажется совершенно естественным, если припомнить, что на островах Тихого океана находили диких, которые дошли даже до отвлеченного понятия невидимого бога и не имели ни храмов, ни жрецов. Но уже рано не трудно было заметить, что религиозное учение способно соединять людей, что оно имеет такое сильное влияние на душу человеческую, что может порождать в них неразрывную привязанность и восторженное, добровольное повиновение. Победоносные хищники скоро сумели этим воспользоваться. Они то сами делались жрецами, то вводили в свой состав духовенство и для этого старались возвысить религию до себя и давали ей аристократическое происхождение. Обратив ее в орудие для своих целей, они старались придать ей единство и неподвижный характер. Таким образом зародились наследственно переходящие в семействах и письменах вероучения и господствующая церковь. Мало этого, они старались сделать из философского учепия, лежащего у религии в основании, таинство, недоступное народу, и всю религию обратить для него в ряд внешних обрядов, которых истинный смысл должен был остаться непонятным. Это значило, пользуясь другим свойством человеческой природы, убивать в людях стремление к религиозно-философскому мышлению, укореняя грубое суеверие, которое считает нетерпимость высшей своей добродетелью. Успех их в самом деле был так велик, что религия лишилась своего научного смысла уже у индийцев и персов, а у греков превратилась в грубое идолопоклонство. Это наконец привело к тому, что наука совершенно от нее отделилась и пошла своим путем, олицетворяя все в больших размерах интеллектуальный прогресс в то время, когда религия сделалась образом неподвижности. Несмотря на это, религия не скоро позабыла свое плебейское происхождение. Живо напомнило об этом распространяющееся христианство, где среди заносчивого направления феодального варварства духовенство набиралось преимущественно из угнетенных классов общества, из рабов, добровольно принимало внешние признаки рабства и даже бывало организацией, которая давала слабым средство защищаться против сильных.

Из среды слабых вышла первая наука, первая созерцательная философия в виде религиозного мировоззрения. Она достигла уже высокой степени совершенства, хотя и преклонялась пред сильными и льстила им. Грозил установиться порядок вещей, при котором наука, опираясь на религиозное чувство, должна была сделаться достоянием масс и развиваться вместе с ними, но захваченная сильными руками, эта первая наука сделалась бесплодною, утрачена была даже и этими сильными и выродилась в грубое суеверие. Религиозное чувство должно было оживлять ум человеческий, сделать из научной истины для него святыню и цель жизни, а это чувство обращено было в орудие, которое ратовало против всякой науки и всякого исследования. Наука лишилась своего значения, даже почти погибла; истина, которая под влиянием религиозного чувства обожалась как святыня, утратила в глазах народов свою прелесть, их религиозное чувство, при новом его направлении, сделало святыню из лжи и суеверия, бичующих истину. Но природа человеческая такова, что наука не могла погибнуть. Как же относились к ней сильные – хищники и их потомки. Это отношение видно довольно ясно из многочисленных свидетельств о глубоком презрении, которое показывали хищники Азии и Африки к людям, занимающимся научными исследованиями. Точно так же относились к ней Спартанцы и Римляне. Германцы-завоеватели, составившие аристократию средних веков, гордились своим невежеством. Те части населения современной Европы, где всего более преобладают хищники – турки, испанцы, относятся к ней почти таким же образом до настоящего дня. Но наука, точно так же как и религия, сделалась со временем силою. Люди науки вышли из среды угнетенных, ради своей слабости, масс, вместе с теми, которые порождены были развившеюся в той же среде промышленностью и составляли среднее сословие. Сословие это, под именем демоса, плебеев, тьерс-эта, вело вековую борьбу против сильных во имя слабых, борьбу, в течение которой оно постоянно подвергало науку новым и ожесточенным преследованиям. Эта антипатия к науке, эта страсть ее преследовать и до сих пор далеко не исчезла в высших слоях общества. Она внушает им мысль и чувства поразительной нелепости. Что может быть общего между открытием в химии или математике и народным волнением, возбужденным тягостью какой-нибудь рекрутской повинности или феодального права, – однако же в XIX столетии высшие слои общества цивилизованной Европы умели как-то связывать эти вещи, приписывать политические волнения развитию естественных наук и подвергать их гонению на этом основании. Когда мы встречаемся с этим настроением, где постоянно опасаются, чтобы чья-нибудь слабая голова не постигла истины и не распространила ее между слабым населением, когда мы видим, как в 1809 году во Франции, что все рукописи объявляются государственной собственностью и опубликование их дозволяется только с разрешения министра внутренних дел, как в 1839 году правительство предоставляет себе право назначать библиотекарей во все библиотеки, принадлежащие разным обществам, с тем, чтобы жители могли учиться только настолько, насколько это нужно высшим его слоям, как в 1852 году архивные книгохранилища этих обществ признаны государственною собственностью и недоступными для публики, когда мы видим все это, нам кажется, что такое настроение должно весьма замедлять исследование истины и развитие науки. Оказывается, однако же, что презрение к науке средневековых завоевателей и подозрительность по отношению к ней со стороны наследовавших им высших слоев общества еще несравненно более счастливое обстоятельство, чем слишком горячая любовь к ней. Мы видели, что сделалось из религии, когда она попала в руки высших, господствовавших в человечестве племен, – она стала источником умственной и нравственной неподвижности; та же самая судьба постигала науку, когда она, подобно религии, принималась господствовавшею частью населения с открытыми объятиями и находила тут для себя средоточие. […]

[…] Каким же образом эти две коренные ненормальности – обожание силы и обожание богатства – водворились среди человечества? Почему из них вытекали мировоззрения людей, почему эти мировоззрения разделялись не только малочисленными сильными, но и многочисленными слабыми, для которых они, однако же, должны были сделаться неиссякаемым источником страданий? Для здравого рассудка очень трудно понять такую крайнюю степень нездравости. Но чем больше ее значение в жизни человечества, тем с большим вниманием нужно ее изучать. Изучение это показывает, как подобная ненормальность окончательно помешала людям выработать в своей среде те чувства и наклонности, которые составляют единственное условие для достижения наибольшего благополучия как сильными, так и слабыми, и для того, чтобы человек исполнял свое назначение на земле. Благодаря этой уродливости, люди до сих пор не понимают солидарности, существующей между ними, и солидарности их с природою. […]

Отдел второй

Дикари

[…] Если, несмотря на все это, богатство природы, трудолюбие и природные способности жителей сделают возможным увеличение населения, то является новое положение. Кроме инстинкта, который побуждает человека угождать человеческому обществу и заставляет его находить удовлетворение даже в страданиях, перенесенных с этою целью, в нем существует другой инстинкт, столько же могущественный, который заставляет его обращать свою деятельность не только на пользу людей, но и на пользу всей окружающей его природы. Этот инстинкт, из которого вытекает религиозное чувство, проявляется позднее наклонности служить человеческому обществу и долго он находится в такой грубой смеси, что его трудно отличить. Сначала чувство это проявляется в виде самого неопределенного стремления питать религиозное уважение к чему-нибудь. Предполагали, что потребность боготворить внушается великими, неодолимыми силами, с которыми человек встречается в природе; но опыт вполне убеждает в ложности такого взгляда. Могучие проявления и неодолимые силы природы, землетрясения, грозы, мороз, жар, тут ни при чем или играют по крайней мере самую второстепенную роль. Человек просто чувствует неодолимую потребность обожать. Потребность, которая сначала слаба, но развивается с его развитием и может наконец превратиться в чувство, которое будет заставлять его с восторгом приносить всякую жертву. В Австралии различные роды производят себя от различных животных, птиц и рыб. Род считает это животное своим покровителем. Полезность животного или страх, который оно внушает, не играют тут никакой роли. Род называет себя именем этого животного, иногда дикари называют себя также именем растения. К животному питается особое уважение религиозного характера. Уважение это, однако же, еще так слабо, что дикарь только избегает делать вред животному, но при случае даже убивает его. По мере того, как развивается это чувство, дикарь уже начинает считать несчастьем убить животное, которое он признает своим покровителем. Ему кажется, что это животное с ним разговаривает. Наконец, он ему угождает и ни за что не решится его убить, даже если это животное крайне вредное или опасное, напр. змея или крокодил. Эта история развития религиозного инстинкта, явно предназначенного для того, чтобы побуждать человека употреблять свои силы с мировыми целями, и для того, чтобы плодить жизнь на земле, крайне интересна. Она показывает, как неопределенны инстинкты мировой жизни и как необходимо человеку правильное мировоззрение для того, чтобы инстинкты эти действительно исполняли свое назначение. По мере того, как религиозный инстинкт развивается, люди делаются способными переносить от священных животных более страданий и, наконец, эти животные могут сделаться истинным бичом известной местности. У брасменов на берегах, прилегающих, к Гвинейскому заливу, в Африке, невозможно держать птиц, коз, овец или свиней, потому что все это поедается змеями, которых они считают священными; страна решительно разоряется ими, между тем англичанам запрещено было даже договором, заключенным в 1856 г., убивать священных змей брасменов. Таким образом, инстинкт этот при слабом суждении, точно так же, как и инстинкт, заставляющий человека угождать обществу и возвышаться в его мнении, делает зло вместо добра. При таком положении человек не может наконец не понять всего бессмыслия такой деятельности инстинкта, но до истины ему еще чрезвычайно далеко. Прежде всего это приводит к отвлеченному мышлению. Человек начинает чувствовать, что тут что-то не так, что предмет, который он обожает, вовсе не есть тот предмет, ради которого вложены в него самоотверженные чувства, но внезапно перейти к мысли, что предмет этот есть весь мир и что этот инстинкт вложен в него для того, чтобы он жил мировою жизнью, для него совершенно невозможно; поэтому он сначала просто только начинает понимать, что истинное его религиозное чувство должно быть обращено на что-то другое и это другое представляется ему чем-то отвлеченным – фантастическим. Иногда ему во время этого настроения начинает казаться, что прежний предмет его обожания заслоняет ему путь, мешает ему, не дает доступа к истинному. Так, древнейшие обитатели Явы, которые обожали камни, представляли себе, что эти камни мешают им, заслоняют им доступ к истинному божеству, они завеса, которая отделяет их от всего божественного. Наконец, человек, собравшись с духом, начинает уже обожать божество, не предмет, а божественное начало, которое он влагает в предмет, и священное животное делается у него только символом. Вместо действительного животного обожается его изображение, из животного делается фантастический образ, является идол. Наконец, человек начинает приближаться к понятию о творческой силе. Дагомейцы обожают земную и небесную змею. Земная змея составляет первое лицо их троицы, второе составляют деревья, третье океан. Змея эта источник добра, она всемогуща, бессмертна и всеведуща. Небесная змея – источник богатства. Наконец, и все-таки еще в диком состоянии и на очень низкой ступени человек может доходить до идеи о едином отвлеченном боге. Но в то же самое время потребность обожать породила в нем уже бесчисленное множество богов, их приходится считать не единицами, а целыми категориями; одну категорию составляют герои, другую – светилы небесные, третью – животные и растения, четвертую – фантастические существа. Сверхъестественная сила, которая приписывается этим предметам для того, чтобы их сделать достойными обожания, порождает фетиша. Сначала приписывается сверхъестественная сила давно умершим героям, светилам небесным, животным, а потом эта сила переносится на бесчисленные другие предметы, которым эта сила будто бы сообщена религиозными обрядами или колдовством. Дикарь западной Африки приписывает такую силу освященному куску дерева или металла, рогу козы, подкове антилопы, а затем это верование переходит на чудотворные будто бы изображения и человеческие кости. Когда наконец тот же дикарь западной Африки дошел до идеи единого бога, этот бог представился ему чем-то очень далеким; он создал мир и о нем более не заботится, он обитает где-то очень далеко, на дела мира он не имеет никакого влияния. Такая идея могла родиться у него потому, что прежде чем она у него явилась, потребность обожания заставила его приписать сверхъестественные силы бесчисленным другим предметам. Приписав им сверхъестественную силу, он стал приписывать им влияние на свою жизнь, а так как духовенство старалось его как можно более пугать этими силами, то дурное их влияние взяло у него перевес над хорошим. Когда наконец у него явилась идея высшего бога, тогда он не мог его представить себе не чем другим, как отдаленным существом, не имеющим для людей значения и предоставившим мир на жертву мелким невидимым силам и духам, творящим преимущественно зло. Всякое другое представление заключало бы в себе для него логическое противоречие. И вот он стал отмаливаться от этих невидимых сил и поклоняться преимущественно злым духам. Таким образом, это проявление инстинктов мировой жизни было изуродовано до крайнего безобразия и совершенно было неспособно исполнять своего назначения. Казалось, что из этого хаоса могла спасти пленительность идеи высшего существа и навести человека на мысль жить мировою жизнью. Не тут-то было.

Как скоро человек дошел до понятия о всемогущем боге, он начал делать из этого самое крайнее злоупотребление. В древних Ведах почти всякий из множества богов признается всемогущим. Точно такое же крайнее злоупотребление делается и из возрастающей наклонности человека приносить жертвы для мировой жизни. Индеец не довольствуется тем, что он распространяет свое обожание на бесчисленное множество животных и не решается убить волка, который ест его ребенка; он распространяет свое обожание и на неодушевленные предметы: он не решается срубить пальму, которая грозит разрушить его дом.

Вот тот странный путь, которым человек доходит до понятия о боге. Все это постепенное изменение, конечно, не заставляет инстинкт мировой жизни отправлять свое назначение. Инстинкт этот приводит человека к таким же нелепым результатам, как и инстинкт, заставляющий его угождать общественному мнению. Дичи мало, охота неудачна – он старается задобрить идола, которого считает своим покровителем в этом случае, приносит ему жертву из своих запасов и тем ускоряет голод в своем семействе. Все проявления тут сначала настолько же глупы, насколько и странны: в нем не проявляется желание быть полезным для природы, но является какое-то странное желание извлекать воображаемую пользу из тех жертв, к которым его побуждает инстинкт. Мы видим пред собою в такой степени уродливое и безобразное психическое проявление, что делается весьма понятным, каким образом не было разгадано его настоящее значение. Проявления этого чувства, где мы прямо видим желание плодить жизнь, в природе совершенно ничтожны.

Местами любовь к природе побуждала человека приручать птиц, из которых он не умел еще делать полезного для себя употребления, и таким образом приучала его обзаводиться домашними животными; но подобные проявления, конечно, никак не могут дать нам никакого понятия о первобытной силе инстинкта. Однако же все это представляется нам таким образом только при поверхностном взгляде на вещи. Вникая глубже, мы встречаем в первобытном человеке потребносгь видеть перед собою и ощущать самому восторги по отношению к великим силам природы. Восторг – это такое чувство, которое заставляет нас ощущать самое сильное удовольствие, удовольствие, которое перевешивает величайшие страдания, – он заставляет нас поступать в пользу того предмета, который является источником восторга, совершенно забывая о себе. Мы не только беспрерывно встречаемся с жрецами, которых специальное назначение посредством восторгов, перед толпою зрителей, доводить себя до нервных припадков, но мы видим племена, где всякий старается испытывать то же самое ощущение и при первой возможности доводить себя до восторженных состояний и припадков. Если первые проявления религиозного чувства, в которых столько непосредственности и такое малое участие сознания доказывают нам, что религиозное чувство предназначено для того, чтобы побуждать человека действовать в пользу природы, то потребность ощущать восторг при появлениях этого чувства, т. е. самое сильное из приятных ощущений, к которым способен человек, доказывает нам, что при нормальном направлении это чувство может создать полную солидарность между счастьем каждого отдельного человека и пользою всего, что окружает его на земле. Если инстинкт угождения людям, явно назначенный для обеспечения человеческого благоденствия, получил такое употребление, что он послужил к совершенному искажению человеческих чувств и воззрений, то мудрено ли, что инстинкт угождения природе, так глубоко искаженный непониманием его значения, в самом начале сделался орудием для порождения самых зловреднейших уродств. Посредством первого инстинкта общество портило отдельных людей и искажало их природные наклонности, второй инстинкт сделался орудием в руках выдающихся личностей для изуродования чувств в массах. Наклонность оболванивать массы посредством религиозного инстинкта обнаруживается тотчас на самых первых ступенях общественной жизни. Иногда эти обманы приводили отчасти к хорошим целям, напр. запрещение прикасаться к плантациям до периода зрелости; но очень скоро интеллигенция научилась приказывать массам и распоряжаться ими по своему усмотрению под предлогом приказаний свыше. Тайные убийства, которые выдавались за таинственные наказания разгневанного божества, внушали суеверный страх и заставляли повиноваться каждому слову, произносимому в виде приказания свыше. Приказанием свыше введена была идея о неприкосновенности начальника и постепенно следовал ряд идей, который должен был возвеличивать начальника во мнении масс. Начальник, который производил сначала впечатление обыкновенного человека и был до того мало способен распоряжаться своими подчиненными, что один дикий царь не мог принудить своих подданных снять для европейцев два ореха и вынужден был наконец сам влезть для этого на дерево, – этот начальник представлялся наконец своим подданным если не таким же грозным явлением, как огнедышащая гора, то явлением более страшным, чем крокодил, змея и всякое другое из богов-животных. Ему приписывали божеское происхождение, перед ним падали ниц, власть делалась наследственною и могла переходить к ребенку. Самые могущественные вожди, обыкновенно нисколько не зараженные этим суеверием, из политических расчетов поддерживали подобные порядки, чтобы питать и распространять неукоренившийся еще предрассудок. Между таким начальником и даже тем начальником первой ступени развития, который мог все брать сам, но не мог приказывать сделать это для себя, уже целая пропасть. Степень успеха тут была в большой зависимости от склонности людей к суеверию; случалось, что из двух обществ, стоящих на одинаковой степени развития, в одном перед начальниками падали ниц и воздавали им божеские почести, а в другом обращали на них очень мало внимания, так что царь должен был на своей спине носить европейца, от которого желал получить ничтожный подарок. Божеские почести воздавались начальнику в обществе самом малолюдном, едва состоящем из какой-нибудь сотни людей, и не воздавались там, где уже было несколько сословий и целая иерархия начальников. Предрассудок укоренялся не вдруг, и власть, приобретенная таким образом, неоднократно утрачивалась среди смут и потоков крови; но подобное суеверие масс представляло столько выгод для начальников, что те из них, которым власть передавалась жребием войны, постоянно старались поддерживать уже укореняющуюся веру и ради этого сами унижали себя, по-видимому, с полным самоотвержением.

Сначала мы видели только одну часть общества, которой интересы оставались в полнейшем пренебрежении и на которую смотрели с презрением, – то были рабы. Теперь общество делилось уже на несколько сословий, вроде каст, переходивших по наследству. Высшее сословие внушило к себе беспримерное уважение, обманывая народ, и глупость, с которой он поддавался обману, внушила к нему презрение. Для высших сословий существовала только одна часть общества, о счастье и об интересах которой стоило заботиться, – это было высшее сословие, которое все более и более замыкалось в своем кругу. Инстинкты, созданные для того, чтобы человек употреблял весь излишек сил своих на размножение жизни на земле, исказились окончательно. Для тех, которые всего более имели возможность размножать жизнь, общество, внушавшее им желание угождать себе, ограничивалось небольшим высшим кругом, который, кроме того, вовсе не нуждался в помощи, а нужды массы, которые и могли именно подавать случай к распложающей жизнь деятельности, не только пренебрегались и презирались, но сильные тем более удовлетворяли своему инстинкту, заставляющему человека заискивать в общественном мнении, чем более они присваивали себе произведений труда слабых. […]

Отдел третий

Государства застоя

[…] Что может быть печальнее той картины, которую представляют разлагающиеся государства застоя. Все общество разделено на бесчисленное множество мелких групп, и ни одна из этих групп не обнаруживает понимания истинного назначения человека, глубокой солидарности между человеческими интересами. Все связи между ними построены на самых жалких и глупых предрассудках, а между тем ради этих предрассудков они беспрерывно проливают кровь, уничтожают имущество и мучат друг друга с жестокостью, от которой волосы становятся дыбом. Вот горы, вот песчаные и каменистые пустыни, вот беспредельные степи, все они имеют население, разделенное на бесчисленное множество мелких племен. Какая мысль соединяет эти мелкие группы в одно целое? составили ли они себе какое-нибудь мировоззрение о том, как лучше всего исполнить свою задачу на земле, и стремятся ли ее исполнить? Ничуть не бывало: они, по-видимому, даже не подозревают, что существует для человека такая задача; старинный обычай, предание – вот единственное основание связи; привычка находиться под начальством или известного рода лиц, или известного семейства – вот основание организации. Может быть, это выродки? может быть, когда-то эта власть учила этих людей исполнять свое назначение? Ничуть не бывало; она была узурпирована или навязана силою. Между тем все эти племена питают жгучую ненависть друг к другу, делают друг другу как можно более вреда и мешают появлению в своей среде малейших зачатков благосостояния. Какое основание этой ненависти? – предание. Какая цель? они действуют под влиянием непосредственного, нелепого чувства, не рассуждают о том, что из этого выходит. Такими группами наполнена не только Африка, Аравия, монгольские степи, туранская низменность, но и горы, и пески Сирии, Персии и Малой Азии и т. д., и постоянно это было так, насколько только хватает память истории. Рядом с ними стоят группы сектаторов с невежественными учителями из толпы народа. В чем состоит их религия? она учит ненависти ко всем, она вводит варварские обряды, вследствие которых население не может размножаться. В северной Индии, между верховьями Тигра и Евфрата вы встречаете секты, которые считают себя служителями зла и полагают, что они будут тем добродетельнее, чем больше убьют людей; скопцы, по сравнению с этими сектами, это уже великий прогресс на пути гуманности. Эти секты также существовали всегда, насколько может помнить история. Между всеми этими явлениями самое рациональное – это племена, соединяющиеся для разбоя: они по крайней мере грабят других, чтобы обогащать себя, а не проливают свою кровь, не причиняют себе страдания только для того, чтобы очевидно уменьшать и свое, и чужое счастье. Таковы группы невежественные и с невежественными предводителями; но вот другие, которыми руководят люди просвещенные или ученые. В византийской империи одним из главных оснований для разделения партий служили игры цирка; вопросы цирка сделались великими государственными вопросами. При Юстиниане они разделялись на голубых и зеленых, и так как император поддерживал одну из партий, то другая взбунтовалась; началась настоящая междоусобная война, которая длилась пять лет; дошло до провозглашения нового императора, и Юстиниан так перепугался, что хотел бежать; в борьбе убито было до тридцати тысяч человек. Превращение партий цирка в государственное дело историки возводят до времен Кая Калигулы. Вот весьма рельефный результат политики всех стремящихся к застою – занимать народ и образованное общество пустяками. В IV веке монах Иларион прославился в Египте тем, что он окроплял святой водой лошадей на скачках, которые одерживали победу, и уверяют, что он этим дал перевес христианам над язычниками. По сравнению с этой борьбой борьба римских легионов, 23 которые сажали императоров, производит грациозное впечатление, – те, по крайней мере, иногда сражались за славу римского оружия и старались посадить императора, который способен был поддержать эту славу на римских границах. Есть ли что-нибудь печальнее впечатления, которое призводит группировка на религиозные секты. Из-за чего тут происходит спор? из-за какого-нибудь слова, из-за какого-нибудь обряда, из-за выдуманного отвлеченного понятия, которое не может иметь никакого практического значения.

В Египте даже в то время, когда язычество окончательно пришло в упадок и заменялось христианством, города враждовали между собою и жестоко преследовали друг друга из-за различных быков, крокодилов и рыб, которых они обожали. Каждая община имела своего бога, и жрецы этого бога заставляли ее враждебно относиться ко всем другим. Все эти глупости они бросили только для того, чтобы разделиться на множество мелких христианских сект и продолжать такую же бесплодную борьбу, прикрываясь знаменем новой религии. Нигде образованное и высшее сословие не проявлялось с такой отвратительной стороны, как в этой своей деятельности. Та часть общества, которая имела всего более средств узнать истину, самым бессовестным образом вводила народ в обман и заваливала мусором суеверия тот путь, по которому он мог бы добраться до истины. Чем доказывали учителя этих бесчисленных сект свою бесстыдную ложь – аргументами? аргументов у них не было, они все ссылались на вдохновение свыше, они доказывали видениями и чудесами. Какую веру заслуживали их чудеса, всего яснее видно из того, что император Веспасиан во время своего пребывания в Египте делал чудеса, чтобы доказать свое божественное происхождение, чудесно исцелял слепых и хромых. Их мощи стоили чудес: когда в первое время христианства шел спор между евреями и христианами, тогда у евреев являлись мощи именно так, как нужно было для предводителей их партий; когда, напр., нужно было сближение с христианами, тогда являлись мощи, которые одинаково почитались и в той, и в другой религии, евреи и христиане сходились вместе на поклонение.

Люди, сгруппированные такими путями, возбуждались к ненависти против всех остальных и преследовали всех, кого могли, с беспощадной жестокостью. Нередко они в одно и то же время сами подвергались кровавым преследованиям и жестоко преследовали всех, кого только могли достать. Католик Иоанн Златоуст воздвигал кровавые преследования на язычников, евреев и христиан всех сект, в особенности на православных, в то же время он сам подвергался со стороны православных самым жестоким преследованиям. Секты делали всякую государственную жизнь невозможною и были источником отчаяния для правителей разлагающихся государств. Римские и греческие императоры бились как рыба об лед в борьбе с сектами. Худшие из них пользовались взаимною ненавистью сект, чтобы достигать своих целей, обыкновенно самых нелепых, и приводили свои дела в положение еще более жалкое […] Когда римские императоры вверяли управление Египтом несторианцам, тогда копты монофизиты призвали арабов и помогли им овладеть страною, хотя они были магометане-фанатики и без помощи жителей никаким образом не могли овладеть краем, потому что не имели ни одного корабля. Положение было такое ужасное, что даже водворение свободы веры было невозможно и сделало бы всех недовольными, потому что все стремились к насилиям; во всяком случае это была единственная здравая политика, которая со временем принесла бы свои плоды, но, к несчастью, ее никто не придерживался в достаточных размерах. Ожесточение, производимое гонениями, было ужасно. […]

Отдел четвертый

Государства, задерживаемые формальною религиею

[…] Таким образом, анализируя явления природы и общественной жизни, мы путем изучения доходим до правильных понятий о назначении человека на земле, о солидарности интересов всех людей и до убеждения, что человек может сделать себя наиболее счастливым только тогда, когда он с наибольшим усердием будет стараться о наибольшем счастье всех других. Мы видим, что понятие это находится в самой тесной связи с развитием в человеке инстинктов мировой жизни. Развивать эти инстинкты было специальностью учителей религии. Ясно, что их задача заключалась в том, чтобы разъяснить людям солидарность их интересов, чтобы показать им зависимость, в которой находится правильное развитие инстинктов мировой жизни в каждом человеке от правильного общественного мнения, а правильное общественное мнение, со своей стороны, от умственной деятельности, смелого и глубокого анализа явлений природы. Между тем учители формальной религии менее всего исполняли эту задачу. Они не были способны к такому учению по той простой причине, что они сами его не понимали. Они разделяли все заблуждения окружающего их общества, их чувства и понятия о счастье влекли их точно так же, как и всех их современников на путь, прямо противоположный истинному. Им казалось, что для человека действовать в пользу всех – это значит налагать на себя величайшее лишение. Добродетель и счастье были для них понятия, прямо противоположные друг другу. Для того, чтобы сделаться добродетельным, человек должен был учиться переносить страдания, и чем более он будет способен делать себя добровольно несчастным, тем легче будет для него добродетельная жизнь. Такое воззрение было до того ложное и противоестественное, что оно нисколько не удовлетворяло той потребности, которая мучила людей. Люди сознавали, что их воззрения и чувства ложны, и испытывали от этого бесчисленные страдания. Они искали пути и исхода, но они его искали для того, чтобы себя избавить от этих страданий, а им говорят, что они добровольно должны присовокуплять к старым еще новые. Учителям формальной религии удалось, однако же, найти выход из этого затруднительного положения, но для этого им нужно было прибегать к самым наглым выдумкам и к самой дерзкой лжи. В древней Мехике жрецы поселили в народе убеждение, что каждый из них получает откровение от богов; посредством этих откровений они управляли обществом и за это считались святыми. В самое последнее время Иосиф Смит и заступившие его место святые и пророки мормонов точно также правят народом посредством откровений свыше. Точно так же поступали и великие учители других формальных религий. Зороастр и Магомет выдавали свои учения о едином Боге за откровения свыше. Если жрецы в составе целого сословия объявляли себя получающими откровение свыше, то мало найдется людей, которые, хладнокровно рассматривая их поступки со стороны, не убедились бы наконец окончательно в явно недобросовестном обмане. Но нельзя сказать того же о великих учителях формальных религий, вроде Магомета, Зороастра, Гунг-Сью Теина, Иосифа Смита и т. д. Обыкновенно думают, что они действовали совершенно искренно, что голос с неба, который они слышали, что галлюцинации, которые они видели, были хотя болезненными, но действительными проявлениями их мозга. Но стоит внимательно сравнивать то, что об них известно, с проявлениями душевнобольных в доме умалишенных, чтобы убедиться, что в них было гораздо более недобросовестности, чем действительного заблуждения. Добросовестный человек, страдающий религиозной манией, галлюцинациями или ложными слухами, поразительно убеждает в невозможности таких добросовестных заблуждений, какие мы встречаем у великих учителей формальных религий. Наоборот, недобросовестный больной постоянно стремится эксплуатировать свою болезнь точно таким же образом, как ее эксплуатировали великие учители: голоса с неба говорят ему постоянно то, что ему хочется слышать. Грань, где кончается у него заблуждение и начинается обман, он, может быть, и сам не был в состоянии провести. Деятельность Иосифа Смита и его сподвижников, которая нам известна ближе других, носит на себе печать такого обдуманного, хладнокровного и грубого обмана, что его невозможно объяснить никакими галлюцинациями и нервными припадками. Если золотые таблицы не были приготовлены им искусственно, а были действительно найденные им остатки погибшей цивилизации краснокожих, то и в таком случае не подлежит сомнению, что место, где они находились, не могло быть указано Смиту галлюцинацией. Еще менее могла быть плодом галлюцинаций целая книга, которая выдавалась сподвижниками Смита за перевод золотых таблиц, тем более, что книга эта сверх всего заключала в себе книжное воровство. Обман сделался еще очевиднее, когда они сослались на американского ученого, признавшего будто бы верность перевода, и тот публично объявил, что он доказывал им, что перевод этот есть не что иное, как обман. История Смита показывает также, что обличение обмана в этих случаях не действует и бесполезно, потому что поддающиеся ему сами хотят быть обманутыми. Если мы видим, что у тайпингов, китайских христиан XIX века, все приказания и распоряжения делались разными лицами во время галлюцинаций, что путем галлюцинаций делались выговоры, замечания на счет управления, даже домашние и семейные распоряжения, что приказания эти принимались князьями на коленях и в то же время оспаривались и отменялись галлюцинациями же, то во всем этом мы явно видим самый несомненно сознательный обман, который совершался, однако же, столь же несомненными энтузиастами, людьми, которые имели фанатическую преданность делу, которого ложь видели насквозь. Это кажущееся противоречие опять-таки объясняется несомненными фактами крайне разгоревшейся страсти возвыситься до святости в глазах сотен миллионов ближних. Магомет объявил, что ему голос с неба предписал иметь более четырех жен в то время, когда прочие его поклонники не могли переходить за эту норму. Такой поступок явно показывает нам, как он эксплуатировал в свою пользу свои галлюцинации, если они только у него были. Он так хорошо знал, что нет голоса с неба, который указывает ему самый верный путь в жизни, что он заставлял Абу-Бекра толковать свои сны. Если бы Магомет не был суеверен, то мы не знали бы, до какой степени он был обманщик. […]

Привычка к самому наглому обману – это отличительная черта духовенства формальных религий. Они знают самое сокровенное, они, не затрудняясь, удовлетворяют народному любопытству. В Полинезии они создали целую иерархию Атуа или богов и уверили народ, что боги эти нисходят на землю, поселяются в идолах и вдохновляют жрецов. У древних мехиканцев каждый из многочисленных богов и богинь имел свою историю. Чем более развивался народ, тем многословнее были эти выдумки. Уверяют, что у буддистов они наполняют полтораста томов. Китайское духовенство уверяет, что их духи подвергаются экзаменам и успешно выдержавшие испытание повышаются. Духовенство Индии дошло до такого чудовищного обмана, что оно придумало триста тридцать миллионов богов. Как скоро раз человек дозволит себе руководствоваться чем бы то ни было другим, кроме своего разума, то конца его заблуждениям не будет и все то, что должно, как уверяют его обманщики, привести его к святости, приведет его только к самой варварской безнравственности. Так как ложь эта была сознательная и притом такая, что ее часто весьма легко было опровергнуть, то духовенство формальных религий постоянно относилось крайне враждебно ко всякой науке и ко всякому исследованию. Даже попытка простого мышления без всякого научного анализа всегда была для него опасна. Учения духовенства обыкновенно обличали такую слабость мысли, что достаточно было несколько здравого смысла, чтобы их опровергнуть, – мы видим, напр., учение краснокожих о солнце, как о живом существе, и тотчас же людей свободномыслящих, которые здравым смыслом и на основании наблюдений, доступных каждому, опровергают это учение так победоносно, что не убедиться их доводами может только человек совершенно глупый. Поэтому духовенство формальных религий всегда относилось враждебно не только к серьезной мысли и к научному анализу, но ко всякому умственному развитию в народе, оно постоянно старалось захватывать в свои руки народное образование с единственною целью, чтобы или вовсе не учить народ, или чтобы направлять его умственную деятельность на такой путь, на котором она должна была оказаться совершенно бесплодною. Там, где оно не могло уничтожать науку, показывая ей презрение, оно приучало деятелей науки к такому бессовестному вранью, что наука делалась невозможною. […]

Ополчаясь на умственную жизнь и на умственное развитие народа, учители формальной религии делают невозможным развитие инстинктов мировой жизни и нравственного чувства, потому что умственное развитие составляет неизбежный фундамент и основание для развития этих чувств и инстинктов. Человек, который не имеет никакого понятия о земле и ее обитателях, который считает грехом приобретать такие понятия, который считает всех людей других религий учениками Сатаны и признает своей обязанностью их ненавидеть и истреблять, такой человек, конечно, не может жить мировой жизнью. Сами учители остаются на таком же низком нравственном и умственном развитии, как ученики, они ищут своего счастья там же, где и находящийся под их влиянием грубый народ, поэтому они стараются эксплуатировать религиозные инстинкты для увеличения своего богатства и своей власти, но они могут делать это не иначе, как прикрываясь потребностями и желаниями Бога или богов и святых. Поэтому все эти созданные ими существа превращаются ими в иерархию восточных деспотов и вельмож, жадных и мстительных, которые требуют, чтобы человек употреблял свою деятельность не на то, чтобы плодить жизнь на земле, а на то, чтобы обогащать этих богов; но так как Богу, богам и давно умершим святым от людей ничего не надо, то очень не трудно догадаться, что все это обогащение идет в пользу духовенства. Какие огромные жертвы способен приносить человек ради религиозных инстинктов мировой жизни, видно, напр., из того, что в Перу вся земля разделялась на три части, из которых две принадлежали храмам и инкам (духовенству), из оставшейся третьей части лучшие земли опять-таки отделялись для инков и высшего сословия. Земли храмов обрабатывались земледельцами прежде своих собственных. Лучшие женщины страны жили при храмах и составляли что-то вроде гарема жрецов. В древнем Вавилоне всякая женщина должна была во время своей первой молодости являться в храм и там предаваться первому, кто к ней обратится, и, кроме того, еще женщины наполняли собою серали духовенства – известно, что жертвовать своими женами и девицами народу еще труднее, чем своим имуществом. В Галиции еще очень недавно две трети всей земли принадлежало духовенству, в прочих частях Испании около одной трети. Чтобы побудить людей к таким громадным жертвам, духовенство сулило им вечное блаженство, столь же нагло выдуманное, как и все прочее. Мехиканское духовенство уверяло народ, что добродетельные будут жить в палатах солнца и превратятся в разноцветных птиц, индийское, что они будут управлять звездами и небесными телами, а дурные обратятся в отвратительных животных. Добродетель по учению духовенства формальных религий состояла не в том, чтобы плодить жизнь на земле, а в том, чтобы показывать к этой жизни как можно более пренебрежения. Настоящая жизнь человека религиозного начиналась только за гробом, и чем более человек будет пренебрегать землей и всем земным, тем он будет достойнее и добродетельнее. Таким образом порождались уродливые натуры, вроде св. Терезы, которая всю жизнь молила Бога о том, чтобы он скорее послал ей смерть; своей искренностью, своими энергическими увлечениями она производила такое могущественное впечатление на современников, что можно было уверять, что она более повредила делу реформации в Испании, чем инквизиция. Какое ужасное злоупотребление делается при этом из способностей умственных сил и изобретательности человека, всего яснее показывают проявления индийского аскетизма. Аскеты там дошли до того, что они позволяют себя хоронить не только на несколько дней, но на несколько недель и после этого они все-таки остаются живыми. […] Сколько нужно было изобретательности и энергии, чтобы дойти до такого возмутительно-варварского искусства! Такое учение было, конечно, при узком взгляде духовенства на счастье жизни наиболее для него выгодно, потому что всего более располагало отказываться в его пользу от своего имущества. Можно себе представить, какие гибельные последствия должно было иметь такое противоестественное направление всегда сильных в человеке инстинктов мировой жизни. Духовенство делало людей грубыми и невежественными, вооружаясь против науки, и к этому препятствию, так сильно мешавшему человеку плодить жизнь на земле, присовокупляло еще учение, которое учило его презирать жизнь относительно себя и относительно других. Связь с женою – грех; дети, которые умрут рано, сделаются ангелами; если человек умрет – тем лучше, он перейдет в другой мир; если он страдает – тем лучше, это для него испытание. Человек грубый и без того не умеет ограждать себя и других от страданий, он и без того не склонен к развитию, не умеет предупреждать смертности детей, а тут ему еще проповедуют подобные учения. […] Если бы я захотел перечислять здесь все ужасы, которые порождены были учителями формальных религий, проповедовавших презрение к человеческой жизни, к благам земли, то вышла бы такая мрачная картина, что самый бездушный читатель не был бы в состоянии ее прочесть. До тех пор, пока вредное влияние формальной религии не смягчалось приходящими извне более гуманными идеями, до тех пор грубость и бездушие тем сильнее развивались в народе чем долее он жил. Крестоносцы во время своих походов и завоеваний на востоке обнаружили несравненно менее варварства и жестокости, чем полтысячелетия спустя испанцы во время своих завоеваний в Америке. Не подлежит сомнению, что испанцы в Америке поступали с несравненно большим зверством, чем монголы во время своих великих завоеваний. Монголы были дикари, а Европа во время XVI столетия была уже знакома с самыми гуманными идеями греков и римлян, она была знакома с еще более гуманным учением Иисуса Христа, Испания имела уже писателей и художников, которых произведения сохранились до сих пор и ценятся даже в наше время. Лас-Казас утверждал, что испанцы истребили в Америке 15 миллионов индейцев. Современным писателям показалось это столь ужасным, что они признали показание Лас-Казаса преувеличенными, хотя они не имели никаких данных, чтобы подтвердить такое опровержение. Их мнение было основано не на фактах, а на чувствах их сердца. Но если есть вероятность, что показание Лас-Казаса преувеличено, то еще более вероятности, что показания об ужасах, произведенных монголами, также значительно преувеличены. Если затем сравнить число истребителей испанцев и истребителей монголов, то относительный перевес зверских поступков, несомненно, окажется на стороне испанцев. Не надо забывать также, что показание об истреблении испанцами пятнадцати миллионов индейцев принадлежит человеку, которого никак нельзя упрекнуть в чрезмерном человеколюбии и в мягкости сердца, которая могла бы побудить его к крайнему преувеличению. Лас-Казас был первым виновником ввоза негров-рабов. Ему принадлежит инициатива в этом случае, и человека, которому Америка обязана этим великим источником зла, никак нельзя подозревать в слишком большой снисходительности к страданиям человечества. […] Защитники формальных религий, конечно, стараются снять с нее ответственность за все эти варварства. В защиту свою они говорят, что все это производилось чаще светскими людьми, чем духовенством. Что тут действовали светские люди и преимущественно воины, это совершенно справедливо, но дело в том, что эти воины воспитывались духовенством к от него получили все свои идеи и все свои чувства. Это до такой степени справедливо, что и Кортес и Пизарро в угоду духовенству должны были пренебрегать самыми основными правилами всякой здравой политики. Высадившись на берега Мехики и Перу, и тот, и другой должны были тотчас приступать к насильственному обращению туземцев в католичество, разбивать идолов и проч. Они должны были поступать таким образом не только с своими врагами, но и с своими союзниками, они могли отступать от этого правила только в очень редких случаях, когда само духовенство предписывало им подобное отступление. Вынужденные действовать таким образом в то время, когда они всего более нуждались в том, чтобы приобрести союзников и не ожесточить против себя чрезмерно своих врагов, они ставили себя в самое затруднительное положение. Если им, несмотря на это, удалось завоевать и Мехику, и Перу, то это происходило отчасти от огромного перевеса, который давали им европейское оружие и европейская дисциплина, а отчасти и еще более от того, что они завоевывали страны, где господствовала неустановившаяся окончательно формальная религия. Когда формальная религия установилась окончательно, она порождает застой и постепенное загрубение общества: бездушное воззрение на земную жизнь, как на условие существования, о котором не стоит заботиться, на всякое движение мысли, как на дело преступное, распространяется во всех слоях общества и превращается в неискоренимое суеверие. Для достижения этого результата духовенство употребляет всегда самые крутые меры, и, несмотря на это, подобное состояние до такой степени противно всем инстинктам человеческим, что духовенству господствующей религии не удается достигнуть исключительного господства над умами в течение столетий. Даже тогда, когда они сделали прогресс уже окончательно невозможным, власть ускользает у них из рук посредством враждебных им сект. В подобном состоянии население этих государств раздирается бесплодной и неодолимой враждою, каждая часть общества стремится открыто к окончательному и насильственному истреблению всех других и считает это для себя верхом добродетели. Вот почему подобные государства чрезвычайно легко делаются добычей завоевателей, лишь бы явились эти завоеватели. […]

Защитники формальных религий, не будучи в состоянии отрицать всех этих фактов, стараются снять с духовенства ответственность за них и доказывают, что духовенство будто бы постоянно сопротивлялось тому варварству, которое совершалось в Испании и в испанских колониях. В среде духовенства мы видим, конечно, более прогрессистов и более реакционеров, мы видим, напр., что в то время, когда францисканцы поддерживали обращение всех индейцев в рабов и распределение их между испанцами, доминиканцы сопротивлялись этому. Доминиканцы, первые поборники инквизиции, являются, следовательно, таким образом поборниками прогресса в среде духовенства, – хороши прогрессисты. Защитники формальных религий постоянно ссылаются на эти протесты. Чтобы составить себе понятие о влиянии, которое имеет на людей формальная религия, мы обратимся к рассмотрению той деятельности духовенства, которая всего более превозносится его защитниками и которая нашла высшее свое проявление в обществе Парагвая. Миссионеры, сопротивлявшиеся жадности испанских военных и гражданских чиновников, в разных местах Америки старались основать общества, где они осуществляли то, что они признавали идеей христианской свободы. Об этой деятельности защитники формальных религий всегда говорят с гордостью. Но по большей части попытки эти им не удавались. Самые большие размеры и самый удачный исход имел подобный опыт в Парагвае; защитники формальных религий останавливаются на нем с особенным удовольствием, а поэтому и мы подвергнем его более внимательному рассмотрению. В то время, когда испанцы и португальцы, говорят защитники формальной религии, обращали индейцев в рабство и истребляли их миллионами, иезуиты в Парагвае защищали их от порабощения, они составили из них общество свободное, пользовавшееся самоуправлением, давали им образование и ограждали их от нужды. Вникая ближе в организацию и жизнь этого общества, мы, однако же, встречаемся с явлениями, которые менее всего похожи на это великолепное изображение. Насколько иезуитами употреблялась сила при приобретении индейцев для своих колоний – трудно сказать. Желая выставить свое управление идеалом милосердия, они вполне отрицают этот факт; отрицание это, конечно, не есть доказательство. Иезуиты делали набеги на рассеянные в лесах индейские племена и всегда возвращались в колонию с несколькими захваченными ими индейцами. Они уверяли, что будто бы индейцы эти привлечены были ими музыкою. Нам рассказывают, что германцы продавали свою свободу, увлекаясь игрою в кости, но кроме Парагвая мне неизвестно ни одного примера, чтобы дикари продавали свою свободу и от бродячей жизни обращались к земледельческой, привлеченные музыкою. Известно, впрочем, что для привлечения индейцев выезжали не одни музыканты, а целые толпы вооруженных жителей колоний и приводили с собою из лесов целые деревни меломанов. Во время этих набегов нередко не только музыкантов, но и духовенства вовсе не было, а посылались инцейцы колоний под предводительством кацика. Миссионеры для увеличения населения колоний употребляли и другие меры более миролюбивого свойства. Они установляли праздники и старались делать богослужение как можно более великолепным и пленительным для индейцев. Тем, которые привлечены были таким образом из лесов на заманчивое зрелище, они предлагали остаться в своей среде. Условия были самые пленительные. Дикарь мог жить в колонии сколько ему было угодно, его кормили безвозмездно, все его потребности удовлетворялись, ему делали даже небольшие подарки: ножички, удочки, иголки; но мало-помалу его начинали заставлять работать, и в скором времени он оказывался в совершенной неволе. […]

Когда для испанских колоний наступил день освобождения, Парагвай оказался самой бедной и самой невежественной из всех этих колоний. Он освободился от Испании более силою вещей, чем собственным стремлением. Нельзя сказать, чтобы испанские колонии отличались слишком высоким политическим развитием, но все-таки Парагвай резко выделялся даже менаду ними и поэтому повел свою жизнь совершенным особняком. […]

[…] Народ этот воспитан под таким влиянием учителей формальной религии, которым все защитники этого начала гордились, которое выставляли напоказ, как самый лучший результат своих принципов. Когда нам рассказывают о всех ужасах восточного деспотизма, то защитники этого деспотизма могут еще ссылаться на то, что все эти рассказы преувеличены. Если бы защитники формальной религии имели те же самые шансы, то их начало стало бы на одну ногу со всеми другими началами, порождавшими государства застоя. К их несчастью, они этого шанса не имеют; положительно известно, что во всем сказанном выше если и есть преувеличенное, то очень немного, и во всяком случае осталось в неизвестности гораздо более злодейств, чем их раскрыто. Если бы после всего этого кто-либо поставил государства, задерживаемые формальною религиею, ниже государств застоя, то его невозможно было бы упрекнуть в преувеличении. Сравнивая эти два явления, мы можем сказать, что общества застоя, военный деспотизм убивают тело, формальная же религия губит и душу. При господстве военного деспотизма население обыкновенно недовольно, оно часто жестоко ненавидит своих властителей, и в этом для него заключается зародыш прогресса, который при благоприятных обстоятельствах может вырвать его из омута и вывести на путь развития. Мало этого, если мы в государствах застоя встречаемся где-нибудь с обществом, которое находится под деспотическим управлением и довольно этим деспотизмом, то неизбежно одно из двух – или деспотизм этот лучше предшествующих ему управлений и ведет народ по пути прогресса, или он опирается на духовенство формальной религии, которое фанатизирует народ. Способность делать людей довольными в то время, когда они ведут все общество к варварству и нищете, стремление в народе энергически отстаивать такое ненормальное состояние составляет самую характеристическую черту влияния формальной религии. Но эта же самая черта показывает нам все могущество инстинктов мировой жизни, она доказывает, как поверхностно понимают природу человеческую те люди, которые убеждены, что стремление улучшать свое материальное благосостояние составляет самый существенный из стимулов человеческой деятельности и что стимул этот действует бесконечно; они уверены, что как бы много ни приобрел человек, но наслаждения, которые он ожидает от еще большего увеличения своих доходов, будут побуждать его к наибольшему напряжению своих сил, что в природе человека не существует более сильного стимула и что лучшего ничего невозможно придумать. Внимательное рассмотрение условий жизни в обществах, задерживаемых формальною религиею, бросает много света на свойства человека с этой точки зрения. […]

[…] Формальная религия не может даже делать людей религиозными, она их делает только безнравственными и невежественными, а между тем если бы она их даже делала религиозными, то между ложным направлением, которое получают инстинкты мировой жизни чрез бессознательную религиозность, и тем правильным их развитием, которое делает людей нравственными, еще громадная разница: религиозным может быть и людоед, но нравственным – никогда. […]

Мы уже говорили выше, что нормальное удовлетворение инстинктов мировой жизни возможно для человека только тогда, когда он стремится постоянно плодить жизнь на земле и будет употреблять для этого все свои силы и средства, а так как инстинкты мировой жизни составляют самый сильный стимул для человеческой деятельности, то он только при таком условии и будет наиболее счастлив. Мы показали, что как скоро человек будет ненормально развивать в себе вкус и искусственные потребности в то время, когда у него в виду будут люди, которых самые необходимые потребности будут не удовлетворены, то его инстинкты мировой жизни останутся не удовлетворенными, будут его тревожить и существенно уменьшать его счастье, и вместе с тем они будут мешать спокойному и правильному развитию всего общества. В то же время мы показали, что нормальное удовлетворение инстинктов мировой жизни невозможно, если общественное мнение будет неправильное и будет возвеличивать людей за вредную деятельность. Инстинкт, побуждающий человека угождать общественному мнению, явление здоровое и нормальное, самый проницательный человек не может иметь такого ясного понятия об истинных потребностях своих ближних, как эти ближние сами; стремление удовлетворять потребностям своих ближних так, как они сами этого желают, неизбежное условие при правильном удовлетворении инстинктов мировой жизни. Если человек, действуя на пользу общества, по своему убеждению будет не возвышаться, а падать во мнении общества, то он неизбежно будет чувствовать себя несчастным, и для большинства людей такой образ действия прямо невозможен. Принимая в соображение эти начала, нам уже нетрудно будет себе объяснить кажущиеся противоречия, с которыми мы встречаемся в государствах, задерживаемых в развитии формальною религиею. Общественное мнение считает высшим достоинством в человеке аскетизм. Человек, который не только лишает себя самого необходимого, но подвергает себя добровольно истязаниям и мучениям, поражает общество своим величием. А между тем такое воззрение прямо приводит к крайнему развитию тех недостатков, от которых всего более страдали государства застоя, к обожанию за силу, богатство и геройство. Нигде сильные не стремятся в большей степени возвеличиваться вредной деятельностью, нигде они не обнаруживают такой жадности до власти и богатства, нигде наклонность к завоеваниям не принимает столь значительных размеров. Стоит, однако же, вникнуть в условие жизни подобного общества, чтобы противоречие исчезло и вполне выяснилась неизбежная связь между подобными стремлениями. Как скоро между людьми поселяется убеждение, что человек предназначен плодить жизнь на земле, то аскетизм сделается невозможным, он находится в прямом противоречии с таким началом. Поэтому учители формальной религии никогда не давали людям подобного воззрения на свои обязанности. Они исходили из совершенно другой точки зрения. Человек должен жить не для людей, не для земной деятельности, а для Бога. Богу нужно, по их мнению, служить, потому что он велик, велик в том же смысле, как был велик Тамерлан, Чингисхан и прочие бичи человечества, но только в огромных размерах. Если Чингисханы и Тамерланы требовали себе поклонения, то насколько же более должно было быть поклонение такому могущественному и сильному Чингисхану, как Бог. Им не приходило в голову, что если бы их воззрение на Бога было справедливое и если бы этот всемогущий Бог понимал свое величие так же, как Чингисхан, то при его могуществе ему ничего бы не стоило изнурять человечество барщинами и податями в пользу своих небесных палат и полчищ, однако же в природе не было ни одного явления, которое бы указывало на то, что этот их Бог требует в свою пользу хотя самую ничтожную частичку человеческих трудов и заработков, напротив, они могли видеть совершенно ясно, что религиозный инстинкт вложен в них для того, чтобы они плодили жизнь на земле, работали в пользу людей; Богу от них ничего другого не надо. Если бы они даже захотели обратить свои труды именно в его пользу, то они очень скоро бы увидали, что он не указал им ни одного рационального пути для того, чтобы передать ему их приношение, сколько бы они его об этом ни просили, он не протянул бы им из облаков своей руки, чтобы принять их лепту на небо. Он прямо говорил им, если вы хотите служить мне, помогайте вашим братьям, все, что вы для них сделаете, вы сделаете для меня. В этом роде величия они должны были бы увидать бесконечную разницу между божеством, даже в том смысле, как они его понимали, и восточным деспотом. Как же после этого мы должны смотреть на этих самозваных казначеев, которые собирали подати для Бога и потом употребляли их на себя и на содержание своих любовниц; даже рассуждая с их собственной точки зрения, это было дерзкое святотатство и наглое воровство. Понятие, которое они внушали народу о Боге, было бессмысленно, противоречиво и нелепо, но оно было таково, что нужно было иметь труднодосягаемую степень проницательности, чтобы разоблачить эту ложь. Унижая божество до степени, хотя всемогущего, но грязного, восточного деспота, которому было приятно, что люди унижались и раболепствовали перед ним, который с удовольствием будто бы смотрит, как они ради его тиранят и мучат себя и других, который требует от людей взяток и приношений, чтобы прощать им их злые дела, учители формальной религии рисковали возбудить против себя глубокое негодование в людях, которых они сами же учили смотреть на божество со священным почитанием. Чтобы предупредить такую печальную катастрофу, нужно было позаботиться, чтобы завеса не спала с глаз легковерных учеников, нужно было безжалостно преследовать все, что могло развить их умственно, дать им возможность почувствовать возмутительную сторону преподававшегося им учения, а для этого необходимо было безжалостно преследовать и уничтожать все, что могло породить подобный результат. Но во имя чего могли производиться эти преследования? Чтобы их оправдать, необходимо было воспользоваться ложными воззрениями людей на величие, и эти ложные воззрения применялись к Богу, затем к сильным земли и последовательно доводились до крайней степени нелепости. Та причина, которая в течение тысячелетий задерживала развитие государств застоя, начала тут действовать с неумолимой силою. Крайности, до которых доходило в этом отношении духовенство, действовали до такой степени убийственно на всякий зародыш развития, что общества, задерживаемые формальною религиею, внушали к себе неодолимое отвращение даже весьма испорченным людям, если они только воспитаны были в другой среде. […] Начиная от государей Вавилона и Египта и кончая императорами и вельможами Рима, мы в государствах застоя постоянно встречаемся с сильными, которых воображение наполнено картинами великолепия и роскоши; в этом они видят жизнь, полную наслаждений, и к этому они стремятся с страстным увлечением. Их вдохновляет созданный в западной Азии девиз: «пей, ешь и наслаждайся, все остальное ничтожно»; вести то, что они называют изящною жизнью, они считают наиболее достойным их счастьем. Их вкус так неразвит, что они не способны вести изящной жизни, они разоряют государства для образа жизни, хотя дорого стоящего, но грубого и жалкого; однако же и они, и весь окружающий их народ воображают, что это именно и есть жизнь, полная наслаждений. Не так учит рассуждать сильных духовенство формальных религий. Оно проповедует аскетизм, но на каком же основании прививать людям такое противоестественное стремление? Основание – это религиозное чувство, которое возбуждается как можно сильнее, но которое не идет рука об руку с развитием понятия о назначении этого чувства и о величии; напротив, понятия эти сохраняются в прежнем грубом их виде; мало этого, духовенство старается их развить до крайности в том ложном направлении, которое они приняли. Оно старается, чтобы величие, проявляющееся в роскоши и великолепии, порождало посредством контраста с бедностью возможно сильные чувства. Народ должен быть беден, он должен жить не для этой, а для будущей жизни; эта жизнь должна быть долиной слез и печали, а храмы должны быть великолепны, люди, назначенные Богом для управления народом и его совестью, должны ослеплять своим величием, бедный народ должен невольно падать ниц и целовать прах земли; подавленный грандиозностью величия, он должен чувствовать к нему неодолимую привязанность, он должен быть готов жертвовать для него всем: и имуществом, и жизнью, и счастьем. Сильные земли должны представлять из себя неизмеримое величие по отношению к массам, но люди должны понимать, что Бог точно так же возвышается над этими сильными, как сильные над народом. Вот почему сильные, высасывая из народа все, что возможно, доводя его до крайней нищеты, чтобы сделать между собою и им разницу неизмеримою, не должны растрачивать эти сокровища на мирские наслаждения; они должны обладать ими не для этого, чтобы ими пользоваться, а только чтобы ослеплять, они сами должны вести такую же аскетическую и тяжелую жизнь, как народ, наполненную молитвою и бичеванием. […] Формальная религия представляет нам крайний предел, до которого может дойти вредное влияние ложной идеи, если ее орудием служит сильный инстинкт. Все человеческие инстинкты не действуют сами; они направляются идеями и относительно каждого инстинкта, если он только силен, мы можем указать на ложную идею, которая делала его гибельным для целых народов; следя за действием этих более или менее гибельных идей, мы наконец убеждаемся, что человек может достигнуть правильного отправления своего инстинкта только тогда, когда каждый человек будет постоянно наблюдать за действием у него этого инстинкта, анализировать его и, таким образом отрешаясь от всяких привитых ему мнений, самодеятельностью рассудка прокладывать себе путь к нормальному образу действия, порожденному совокупными силами инстинкта и разума. Влияние таких ложных идей на инстинкт питания мы видим, напр., в обжорстве, от которого дошли до крайнего расслабления и тупоумия высшие сословия во многих государствах застоя, где они думали, что жирное тело необходимо для важной осанки; в пьянстве, от которого так часто погибают дикари. Излишество тут всегда происходит от ложной идеи о наслаждении, которое порождается употреблением вина или пищи; человек на подобной ступени развития так ненаблюдателен, что он никак не в состоянии сравнить все последствия от известного употребления пищи и напитков; у него остаются в памяти только немногие моменты, которые он разукрашивает воображением, вовсе упуская из виду страдания и неудобства; такой ложной картиной он постоянно стимулирует себя и дает инстинкту необузданное направление. Точно такая же неспособность представлять себе в истинном свете назначение инстинктов мировой жизни порождает гибельное влияние формальных религий. Хотя инстинкт питания считается первостепенным инстинктом у человека, но если мы сравним последствия, которые происходили для человечества от направления ложными идеями инстинктов питания, с такими же последствиями от ложных идей, направлявших инстинкты мировой жизни, то мы очень легко убедимся, как ничтожно для жизни человечества значение инстинктов питания по сравнению с инстинктами мировой жизни. Первый инстинкт создает только животное, будет ли это животное исполнять такое же назначение, как все другие млекопитающиеся, или превратится оно в человека, исполняющего свое призвание плодить жизнь на земле, – это не зависит от инстинктов питания. Человек, который настолько же мало способен плодить жизнь на земле, как животное, такая редкость, что можно спорить о том, встречаются ли подобные люди, – поэтому мы и не видим племен, которые бы погибали собственно от обжорства; распространенную способность съедать за один присест пуд или два мяса и жиру мы встречаем только у дикарей очень низкого развития. Даже дикие племена погибают уже не от обжорства, а от пьянства, т. е. не столько от чрезмерной склонности к пище, сколько от ненормального направления склонности к возбуждению нервов, а эта склонность уже чисто человеческая, она необходима человеку для исполнения особенного его назначения и резкой чертою отделяет его от животного; в ряду всех приемов, в которых выражается потребность искусственного возбуждения нервов, только такие, как пьянство, общи человеку с животным, да и те у человека принимают уже сравнительно громадный размер. За пределами дикой жизни от ложного направления инстинктов питания гибнут уже только незначительные части общества, и притом гибнут не сами по себе, а потому, что они, ослабев, лишаются своего значения другими, дававшими более нормальное направление инстинктам питания. Роль ложного направления инстинктов мировой жизни грандиозна в сравнении с этим. Как скоро даже только один из инстинктов мировой жизни – тот, который служит источником религиозному чувству, – развивается усилиями духовенства и затем получает ложное направление, влияние его поразительно. Народы, заселяющие громадные пространства земель, почти целые части света, прекращают заботы о материальном своем благосостоянии, к которым должны были бы их побуждать все другие инстинкты; они впадают в нищенство, в бедность и невежество; и народные массы, и высшие сословия не дозволяют цивилизации проникать в свою среду, хотя эта цивилизация рвется к ним, и в особенности высшие классы имеют самые очевидные доказательства, что жизнь их должна очень украситься от такой перемены. Мало этого – действие той же самой силы в качестве могучего начала, задерживающего развитие наперекор очевидным интересам тех, которые ей содействуют, весьма заметно проявляется во всех странах Европы. […]