Весной 1931 года, поработав в напряженном режиме несколько месяцев, я решил провести короткий отпуск в Европе; «выйти ненадолго», как иностранцы в России обычно описывают такую поездку. Я запросил разрешение у Серебровского, и тот спросил, не смогу ли я совместить отдых с работой. Он сообщил мне, что в Берлин отправляется большая закупочная комиссия, под руководством Юрия Пятакова, который, как читатель помнит, был тогда заместителем наркома тяжелой промышленности. Предполагаемые закупки включали кое-какое дорогое горное оборудование, и он предложил мне консультировать комиссию при этих закупках.
Я согласился и прибыл в Берлин почти одновременно с комиссией. Оказалось, в ней около пятидесяти человек, во главе находилось несколько известных коммунистических политиков, председателем был Пятаков, а остальные — секретари, чиновники и технические советники. Было еще два американских инженера, для консультаций по другим закупкам, не горного оборудования.
Русские члены комиссии, казалось, были не в восторге от моего появления; такое отношение напомнило мне слухи о враждебности между Пятаковым и Серебровским, и я решил, будто их холодность связана с тем, что меня сочли человеком Серебровского. Я сказал, что Серебровский просил меня утверждать каждую покупку горного оборудования, и они согласились на мои консультации.
Помимо всего прочего, комиссия подала наши заявки на несколько десятков шахтных подъемников, от сотни до тысячи лошадиных сил. Обычно подъемники состоят из барабана, трансмиссионной передачи, подшипников, тормозов и прочего, смонтированы на балке двутаврового сечения или широкополочной балке двутаврового сечения.
Комиссия затребовала оценку на основе количества пфеннигов за килограмм. С предложениями выступило несколько концернов, но наблюдалось заметное различие — порядка пяти или шести пфеннигов за килограмм — между большинством предложений и двумя, которые запросили минимальную цену. Из-за таких различий я стал внимательно просматривать спецификации и обнаружил, что фирмы, предложившие самую низкую цену, заменили легкие стальные основания, указанные в исходных спецификациях, на чугунные, так что будь их предложения приняты, русским пришлось бы в действительности заплатить больше, потому что чугунные основания значительно тяжелее легких стальных, но при оценке в пфеннигах за килограмм казалось, что плата меньше.
Мне это показалось очевидным трюком, и я был, естественно, рад такому разоблачению. Я сообщил сведения русским членам комиссии не без самодовольства. К моему изумлению, русские остались недовольны. Они даже оказали немалое давление, чтобы я одобрил сделку, якобы я не понял, что требовалось.
Я-то знал, что ошибки не было, и не мог понять, откуда такое отношение. Наконец, я им сказал, пусть покупают эти подъемники под свою ответственность, а я прослежу, чтобы мое противоположное мнение было записано в протоколе.
Только после угрозы они прекратили свои предложения.
От этого инцидента у меня остался неприятный привкус. Либо русские были слишком горды, чтобы признать, что просмотрели очевидную подмену в спецификациях, либо не обошлось без каких-то личных причин. Может быть, мошенничество, думал я. Если бы я не обнаружил подмену чугуном в спецификациях, комиссия бы вернулась в Москву и продемонстрировала, как успешно она торговалась и сбила цены на шахтные подъемники. В то же время они бы заплатили деньги за бесполезный чугун, и не исключено, что немецкие концерны могли тайно передать кому-то значительные суммы из этой переплаты.
Но я выполнил свой долг, и сделка не состоялась. Комиссия в конце концов закупила подходящие подъемники, и все обошлось благополучно. Я решил никому не рассказывать.
Эпизод уже забылся, и я не вспоминал о нем, пока не поехал домой лечиться весной 1932 года. Вскоре после возвращения в Москву мне сообщили, что медные рудники в Калате находятся в очень плохом состоянии, выработка упала ниже, чем была до реорганизации рудников в прошлом году. Сообщение меня ошеломило; я понять не мог, как за такое короткое время положение могло настолько испортиться, когда при моем отъезде все шло хорошо.
Серебровский попросил меня вернуться в Калату, посмотреть, что можно сделать. Приехав туда, я столкнулся с печальной картиной. Американцы завершили свой двухлетний контракт, который не был возобновлен, и им пришлось уехать домой.
За несколько месяцев до моего прибытия управляющий-коммунист, который учился у меня горному делу, был уволен комиссией, присланной из Свердловска, главного штаба коммунистов на Урале. В докладе комиссии он был назван невежественным и неумелым, безо всяких доказательств, и председатель комиссии по расследованию был назначен его преемником — образ действий весьма подозрительный.
За время прошлого пребывания на руднике мы увеличили производительность шахтных печей до семидесяти восьми тонн на квадратный метр в день; теперь она вновь упала до прежнего выпуска сорок — сорок пять тонн. Хуже, тысячи тонн высококачественной руды были безвозвратно потеряны после введения на двух рудниках методов, против которых я специально предостерегал.
Американские инженеры разработали для некоторых рудников в Калате более производительную систему очистной выемки руды, и внедрили ее, несмотря на постоянное противодействие русских инженеров. Мы знали, однако, что этот метод нельзя без риска применять на остальных рудниках, причем я объяснил, почему, тщательно и подробно, и прежнему управляющему-коммунисту, и инженерам. Для полной уверенности я оставил письменные инструкции, когда уезжал, предупреждая, что данный метод распространять не следует.
И вот я узнаю, что практически сразу после того, как американских инженеров отправили домой, те же русские инженеры, которых я предостерегал от опасности, применили этот метод на остальных рудниках, в результате шахты обрушились, и много руды было утрачено безвозвратно.
В большом расстройстве я принялся за работу, пытаясь восстановить хоть часть. Атмосфера вокруг показалась мне неприятной и нездоровой. Новый управляющий и его инженеры ходили мрачными, и ясно показывали, что не хотят иметь со мной дело. Дефицит продуктов тогда на Урале был наихудший, рабочие в скверном настроении, я их такими никогда не видел. Жизненные условия также ухудшились, наряду с производительностью.
Я работал, как мог, чтобы снова сдвинуть дело с мертвой точки, но со мной не было семи американских инженеров и дружелюбного управляющего, чтобы помогать мне, как раньше. Однажды я обнаружил, что новый управляющий втайне отменяет почти каждое мое распоряжение. Я понял, что оставаться дольше не имеет смысла, и отправился первым же поездом в Москву. Тогда я был настолько обескуражен, что готов был подать в отставку и навсегда уехать из России.
Приехав в Москву, я рассказал Серебровскому все обнаруженное в Калате, в точности. Он не принял отставки и сказал мне, что я здесь нужен больше, чем когда-либо, чтобы и не думал уезжать. Я возразил, что не вижу смысла работать в России, если люди с рудников отказываются со мной сотрудничать. «Не беспокойтесь об этих людях, — сказал он. — Ими займутся».
Он сразу приступил к расследованию, и вскоре управляющего рудником и нескольких инженеров судили за саботаж. Управляющий получил десять лет, максимальный тюремный срок в России, а инженеры — меньшие сроки.
Свидетельства показали, что они намеренно устранили прежнего управляющего, чтобы вывести рудники из строя.
Я был убежден, что дело здесь в чем-то более серьезном, не просто в маленькой калатской группке, но нельзя же было мне предостерегать Серебровского от видных деятелей его собственной коммунистической партии. В политику я старался никогда не вмешиваться. Однако был настолько уверен, что проблема на самых верхах политической администрации Уральского региона, что согласился остаться в России только после того, как Серебровский пообещал больше не посылать меня на медные рудники Урала.
Была и другая веская причина, по которой я не хотел возвращаться на Урал. Однажды, еще при первом посещении Калаты, шли мы с американским инженером с одного рудника на другой. Несколько минут постояли у штабеля руды вблизи рудника, там силуэты резко вырисовывались на фоне неба. Внезапно рядом засвистели пули, и я бросился искать укрытие. То был бурный период, в советских должностных лиц нередко стреляли, и даже убивали. Честно говоря, я подозревал, что пули предназначались не мне, но, поразмыслив над последующими событиями, засомневался.
Я изучил всю информацию, какую мог достать, про суд над управляющим и инженерами в Калате. Мне сразу стало ясно, что выбор комиссии и их поведение в Калате указывает прямиком на коммунистическое руководство в Свердловске, которое можно было обвинить либо в преступной халатности, либо в активном участии в последующих событиях на рудниках.
Однако секретарь Уральской организации Коммунистической партии, по фамилии Кабаков, занимал этот пост с 1922 года, в течение всего периода развития горного дела и промышленности Урала. По каким-то причинам, не вполне ясным для меня, он всегда располагал полным доверием Кремля, и считался настолько влиятельным, что за глаза его называли «большевистский вице-король Урала».
Если посмотреть на его достижения, очевидно, что он ничем не заслужил свою репутацию. При его долгом правлении уральский регион, один из богатейших минеральными ресурсами в России, в который поступал почти неограниченный капитал для его эксплуатации, никогда не производил столько, сколько мог бы.
Та комиссия в Калате, члены который позже признались, что прибыли туда с вредительскими намерениями, была послана непосредственно из главного штаба Кабакова, и все же, когда это свидетельство прозвучало на суде, на нем самом это никак не отразилось. Я сказал тогда некоторым русским знакомым, что, как мне кажется, на Урале происходит куда больше, чем представляется, и идет откуда-то с самого верха.
Подобные эпизоды прояснились, для меня по крайней мере, после процесса в январе 1937 года, когда Пятаков и его сообщники признали на открытом судебном заседании, что занимались организованным саботажем рудников, железных дорог и других промышленных предприятий с начала 1931 года. Через несколько недель после окончания процесса, на котором Пятакова приговорили к расстрелу, секретарь партийной организации Урала Кабаков, близкий союзник Пятакова, был арестован по обвинению в соучастии в том же заговоре.
Я особенно заинтересовался той частью признаний Пятакова, где описывались его действия в Берлине в 1931 году, когда он возглавлял закупочную комиссию, в которую я был приписан в качестве технического консультанта. И тогда мне стало ясно, почему русские в окружении Пятакова не обрадовались, когда я обнаружил, что немецкие концерны поменяли легкую сталь на чугун в спецификациях на шахтные подъемники.
Пятаков признался, что антисталинским заговорщикам, во главе со Львом Троцким, бывшим военным комиссаром, отправленным в ссылку, требовалась иностранная валюта, финансировать их деятельность за рубежом. Внутри России, где многие заговорщики занимали важные посты, сказал он, добыть деньги не было проблемой, но советские бумажные деньги не котировались за границей. Сын Троцкого, Седов, по словам Пятакова, разработал план, как получить иностранную валюту, не вызывая подозрений.
На процессе Пятаков показал, что встретил Седова в Берлине в 1931 году в ресторане вблизи зоопарка, по договоренности. Он добавил: «Седов сказал, что от меня требуется только одно, а именно, разместить как можно больше заказов в двух немецких фирмах, а после он, Седов, организует, чтобы они передали необходимые суммы, имея в виду, что мне не следует слишком внимательно присматриваться к ценам».
На вопрос прокурора Пятаков ответил, что от него не требовали украсть или конвертировать советские деньги, а только разместить как можно больше заказов в названных фирмах. Он сказал, что никаких личных контактов ни с кем в этих фирмах не поддерживал, все устраивали другие, а от него ничего другого не требовалось, только заказы.
Пятаков показал: «Все получилось очень просто, особенно учитывая мои возможности, и значительное число заказов ушло в эти фирмы». Он добавил, что было легко действовать, не вызывая подозрений, в случае одной из фирм, потому что она пользовалась отличной репутацией, и вопрос был лишь в том, чтобы платить немного большую цену, чем необходимо.
Затем в суде прозвучал такой диалог:
Пятаков: Но что касается другой фирмы, требовалось убеждать и давить, чтобы разместить там заказы.
Прокурор: Следовательно, вы также переплачивали той фирме, в ущерб советскому правительству?
Пятаков: Да.
Затем Пятаков заявил, что Седов не сказал ему точно, на каких условиях он договаривался, каким способом переводились деньги, только заверил его, что если Пятаков направит заказы в эти фирмы, Седов получит деньги для специального фонда.
Эта часть признания Пятакова — правдоподобное объяснение, на мой взгляд, того, что происходило в Берлине в 1931 году, когда у меня возникли подозрения, почему русские, работающие с Пятаковым, стремились убедить меня одобрить покупку шахтных подъемников, которые были не только слишком дороги, но и бесполезны. Мне было трудно поверить, что те люди — обычные мошенники, потому что они явно не относились к тем типам, которым важнее всего набить свой карман. Но они были закаленными политическими заговорщиками до революции и часто рисковали не меньше ради своей главной цели.
Конечно, у меня не было возможности узнать, был ли политический заговор, упомянутый во всех признаниях на процессе, организован именно так, как те утверждали. Я не пытался следить за деталями политических диспутов в России, и не понял бы, о чем говорят антиправительственные заговорщики, если бы они попробовали втянуть меня в свои дела; впрочем, никогда и не пытались.
Однако я абсолютно уверен: в 1931 году в Берлине происходило что-то непонятное, и именно этот период называл Пятаков на процессе. Я уже сказал, что происходящее тогда озадачило меня на несколько лет, и мне не пришло в голову никакого разумного объяснения, пока я не прочел свидетельство Пятакова в московской газете, во время суда над ним.
Другая часть свидетельства, которой московские журналисты верили с трудом, состояла в том, что немецкие фирмы заплатят комиссионные Седову. Но раньше я уже рассказывал, как русские эмигранты постоянно собирали комиссионные с немецких фирм, якобы используя свое влияние для размещения советских заказов. Управляющие тех немецких фирм, возможно, считали, что Седов — такой же русский эмигрант, и заключили с ним такую же сделку, какие много лет заключали с другими эмигрантами, что мне доподлинно известно.
В таких ситуациях немецкие фирмы обычно включали обещанные комиссионные в свои цены, и если русские принимали указанные цены, ничего другого и не требовалось. Но в случае тех шахтных подъемников, видимо, комиссионные оказались настолько большими, что фирме, чтобы самой получить прибыль, пришлось изменить спецификации. Это и привлекло мое внимание, сделка сорвалась.
Пятаков показал, что ему пришлось прибегнуть к давлению, чтобы некоторые заказы прошли, и я помню, как пытались давить на меня.
Свидетельства на этом процессе вызвали немало скептицизма за границей и среди иностранных дипломатов в Москве. Я разговаривал с американцами, которые были убеждены, что все это — фальсификация от начала до конца. Что ж, на процессе я не присутствовал, но читал протоколы внимательно, а их печатали дословно на нескольких языках. Немалая часть свидетельства про саботаж в промышленности казалась мне куда более достоверной, чем некоторым московским дипломатам и корреспондентам. Я по собственному опыту знаю, как широко был распространен саботаж на советских рудниках, и едва ли он мог совершаться без соучастия коммунистических управляющих на высоких постах.
Мой рассказ важен для оценки этого процесса только в том, что касается берлинского эпизода. Я описал, что и как происходило со мной, признание Пятакова прояснило происходящее.