14 апреля 1834.

Колыбельного иноходью шла моя лошадь, и сердце вздремало, зыблясь на вешних звуках и ароматах. Глазами я бродил кругом, но память летала над минувшим; память занесла меня в дебри Сибири, на дикий берег Лены.

Я поднял голову: надо мной склонялось шатром унылое полярное небо; передо мной тянулась цепь Кангаласского Камня, возникали его хребты, щетинясь кедрами и сосной, как стада огромных дикобразов. С ружьем за плечами, задумавшись, стоял я верхом на берегу одного из пустынных озер, дремлющих вечно у подножия якутских предгорий, стоял очарованный дикою поэзиею северной природы. То было в сентябре месяце, но уже при начатках зимы. Лист пал или падал, с жалобным шорохом отрываемый ветром от родных веток. Нагие березы и тальники дрожали, казалось, от холода и теснились в частые купы. В облаках, чуть видимы, неслись клиновидные вереницы запоздалых, усталых гусей, летящих к новому лету юга, -- неслись, роняя на ветер печальные крики. Далекий город за густой занавесой тумана то возникал со своими башнями и колокольнями, то испарялся, будто мечтание сна. Слева из одной пади вился дымок белою струйкою -- верно, с юрты бедного якута, -- и он был единственным признаком человека в пустыре, где дорогу никогда не резало колесо, а землю -- орало; все, кроме этого дыма, было мертво и пусто кругом; вопрос остался бы там без ответа, клик -- без отголоска.

И вот облака стали падать клубами ниже и ниже, будто серые волки, отряхая дождь с мохнатой шубы. Он сеялся мелкими зернами, и тихо, тихохонько падал туманом, не возмущая поверхности озера, не колебля сухого листа, который обнизывал он изморозью. Вдруг пахнул ветерок из ущелия, и там, где за миг волновались полупрозрачные пары, летал и плавал уже белый снежок, легкий, чистый, блестящий, будто пух прямо с крыльев ангела, не померклый еще от прикосновения к земле. Он порхал, он кружил, он вился и вздымался опять, будто не решаясь расстаться с воздухом, будто не хотя упасть на болото. Еще повев ветерка, еще взор; и все изменило вид, все засияло: косвенные лучи солнца пронзили облако и зажгли снежный туман яркими полосами. Казалось, Млечный Путь со своими мириадами звезд просыпался с неба или солнце вылилось из него цветами северного сияния! Кристаллы инея, перемешанные с каплями дождя, то сверкали золотом и пурпуром в оранжевой струе света, то померкали яхонтами в фиолетовой полосе; и вновь загорались и опять гасли. Каждое дыхание холода из пасти ущелия заставляло бледнеть этот поток замерзающего воздуха и оживляющего света; каждый прилив лучей растоплял снег в алмазные искры, между тем как золотые нити от облаков до земли сновались и перевивались. Наконец начало оцепенения перемогло: мгла задушила небосклон, все померкло. Снег уже падал хлопьями, опушая вместо листьев деревья и прибрежный тростник озера, тусклого как свинец. Вот две дикие утки, свистя крыльями, пали на него. Я осторожно снял с плеча ружье, нацелил и бац с седла... Выстрел сверкнул и грянул глухо, на середине озерка, взрытого дробью, трепетались несчастные пташки... -- "Пиль, Нептун!"

Я очнулся.

И не леденеющая, не безжизненная природа полюса, но оживающая, но живая, воскресшая природа Востока красовалась передо мною; свежая прелестию весны, полна желаний и обетов, как невеста. Она блещет, цветет, поет жаворонком, воркует горлицею, вздыхает негою наслаждения в ветерке, кипит ключом. Влюбленное солнце пьет ее ароматическое дыхание, нежит ее теплотою, целует лучами и с каждым поцелуем печатлеет новые красоты на ее смеющемся личике. О моя душечка, ты обворожительна теперь! Со всем уважением к чужой собственности, я готов кинуться на грудь твою с седла и обнять тебя, расцеловать тебя. Да! Электрический огонь восточной весны льет кипяток юности в грудь, бросает изменнические искры причуд в зарядный ящик воображения. В воздухе слышите чей-то милый голос, атласный шелест какого-то платья, благоуханный повев прерывного дыхания. Сердце замирает, дух занимается: оглянулся -- едешь в скучном сотовариществе собственной тени!.. Мое почтение.

Я очнулся оттого, что прямо в лицо мне рубил крупный дождик, хоть солнце пекло и сияло; вы бы сказали: воздух тает каплями неги, и эти капли едва касались деревьям и лугу; на лету превращались в зеленые листики, в белые, в розовые, в лиловые цветы; раскидывались веером, вспыхивали букетами, обвивались гроздами; трепетали крылышками, как бабочки; распущались перьями колибри. Казалось, летучая радуга разбилась вдребезги и, приняв цветочное тело, улеглась, раскинулась на земле. В один миг точь-в-точь театральная декорация: чуть зеленеющий лес плодовых деревьев, вспрыснутый дождем, развернул свою яркую зелень, убрался в венок цветенья, радостно замахал в воздухе своими кудрями и руками. Без всякой метафоры, цветы распускались под стопами и приветно помахивали головками навстречу. Жаворонки, небесные колокольчики, звонили в вышине, по холмам весело блеяли стада баранов; пахарь дал вздохнуть быкам своим и, сняв шапку, с благодарным умилением глядел на небо, и благодатная влага смывала с лица его капли едкого пота. То был праздник природы. То была радость человеку. Земля сверкала и благоухала, как жертвенник!..

В горах Лезгистана промчался гром.

Я оглянулся окрест: вся Шекинская долина, цветущая будто украина рая, потоплена была в волнах света. Я взглянул направо, на стену гор, делящую Шеку от Аварии: там хмурилась черная ночь. Грозовые тучи с рокотом катились по зубчатому гребню хребта и стремглав свергались в Куткашинское ущелие, заливая его мутным водопадом ливня. Из средины их виделось, будто чья-то огромная рука бросается молниями, а сквозь разорванные тучи мелькает кровавый горизонт другого мира. Вот со скал на скалу, через зев теснины перекинулась воздушным мостом радуга. Смело стояла она в вышине, ярко играла своими отливами на сизом поле туч. Картина была восхитительна; никогда от рожденья не видал я и, может быть, никогда вперед не увижу, в таком близком горизонте, дождя при ясном солнце, радуги над молниею, грозы рядом с ведром!

И я долго любовался этим дивным сочетанием -- любовался тем более, что в нем отражалась, как в зеркале, душа моя!.. Над бурей судьбы, над мраком отчаяния возникала радуга надежды, озаряя минувшее утешением, а будущее опытом. А там, в недоступной вышине, всходили к небу ничем не омрачаемые, ничем не возмущаемые ледники -- последняя ступень земли к небу, символ чистоты и мира души, цель и награда мудрого.

Баловни счастья, поклонники суеты светской, есть ли в ваших галереях такие картины, в ваших дворцах такие сокровища, в вашем быту такие наслаждения? Жалкие самохвалы, вы убили наслаждения, желая собрать или усилить их; вы задушили природу, стараясь подражать ей; вы исказили ее, украшая! Могут ли краски, вымученные из земли, передать холстине красоты земные? Могут ли благовония, вываренные из мертвых цветов, быть сладостнее аромата живых? Для притуплённых чувств ваших нужны бульоны, эссенции, потрясающие звуки, пестрые букеты. Но какой букет, скажите мне, выразит всю прелесть луга, где каждая семья цветов живет в своем кругу растений, каждая травка есть необходимое звено для стройности целого, необходимый оттенок вечной мысли провидения, связывающей полезное с прекрасным!

О, придите, приезжайте сюда, полюбуйтесь на эти горы, упейтесь воздухом этих долин, отведайте хоть раз природы, и вы признаетесь тогда, как смешны и ничтожны погремушки, за которые вы ссорились хуже ребят. Ужели ваша мишура лучше радуги; ужели ваш хрусталь милее звезды или венки ваши светлее венца божия? Придите! Этот прекрасный, новый для вас мир отдан вам; эти сокровища рассыпаны перед вами: они чисты и девственны, как в первый час из купели потопа. Наслаждения эти не куплены раскаянием; они не унижают, а высят душу, не гнетут лицо человека поклоном к земле, а умилением вздымают его к небесам. Вот вам серебро водопадов: на нем нет зеленой ржавчины предательства Иуды; вот вам золото в перьях фазана: оно не звучит укором; вот вам багрянец зари: это не кровь; вот алмазы дождя: они ведь не охрусталевшие слезы!

Нет! Напрасен призыв: люди любят свои оковы и неохотно покидают уютные раззолоченные гробы, выстроенные ими душе своей. Да и зачем бы они пришли сюда сквозь тысячу опасностей, трудов и неудобств, зачем? Могли ли бы их пресыщенные чувственностию или окостеневшие в бесчувствии сердца перелететь за очарованный круг наслаждения природою?.. Они принесли бы сюда вместо искреннего, истинного удивления поддельные похвалы, лицемерную скуку, надутые восторги, которые начинаются восклицаниями, а кончатся зевками. Или, что хуже того, неспособные ощущать величие, они бы стали унижать его карикатурами, кощунствовать над ним с презрением невежества, наводить смех толпы на людей, которые предаются созерцанию, и остро подтрунивать над тем, чего они не в состоянии постичь или чему подражать нет у них душонки либо воли. И толпа будет рукоплескать им: ей странное нравится больше, нежели прекрасное, новое больше, нежели вечное; притом же ей страх весело, когда их обрызгивают грязью, из которой она создана, когда валят все высокое в болото, в котором она квакает.

Несчастные души! Может ли что изящное отразиться или произрасти на них?

Усталая буря ушла в пещеры Лезгистана; чуть слышно было, как она ворчит за горами. Облегченные от груза облака улеглись по вершинам, а вершины гасли без зари, потому что солнце исчезло в туманном западе без прощанья. И вот изгороды стали чаще, сады гуще, кой-где проглядывали высокие, соломой крытые кровли домов из зеленого потопа плодовых и шелковичных дерев. Вся дорога перерыта была деревянными водопроводными желобами. Вода сочилась, струилась, журчала везде. Наконец у стопы огромной, зеленью подернутой горы, на повороте в теснину, по обеим сторонам небольшой речки, открылось мне местечко Куткаши. Так как всякий дом окружен особым садом для шелководства, то селение растянуто и разбросано на несколько верст, без всякого порядка, без улиц, кроме проезжей дороги. Переехав по мостику речку, я должен был, несмотря на усталость, добраться до самого конца местечка, чтобы, по заведенному здесь обычаю, предстать пред светлые очи бека, одного из наличных владетельных князей Куткашинского магала. Дом его, кроме величины, ничем не отличался от обывательских; зато обнесен был каменною стеною, и у ворот возвышалась небольшая из плит с перилами площадка. Фонтан кипел с нею рядом. Спрыгнув с коня и отдав подержать ружье, потому что представляться с ружьем за плечами считается в Азии неучтивостью, я вошел на ступеньки эстрады, на которой сидел со своими приближенными бек, наслаждаясь прохладою вечера и вечным наследием восточных владетелей -- бездельем. По месту, в середине полумесяца, мне нельзя было ошибиться, к кому обратить обычное приветствие. Все встали, и молодой, едва ли двадцатилетний бек, очень красивой наружности, очень учтиво, но довольно холодно отвечал на мой селям. Заметно было, что он не устал еще разыгрывать важность горского князька, хоть это худо мирилось с нагольного овчинного шубою, накинутою на плеча. Впрочем, не думайте, что нагольная шуба, окрашенная сверху копотью ольхи, может служить предосуждением богатству или знатности. Нимало. Горские власти неприхотливы, и грозный хан охотно завертывается в тулуп из косматых овчин наравне со своим нукером. Амирам-бек, -- кажется, так его назвали, -- пригласил меня садиться и мигнул, чтобы подали трубку, но я отказался от того и другого: мне крепко хотелось на боковую.

-- Прошу одной кровли на ночь и трех лошадей на заре, -- сказал я беку, -- кроме этого, душа моя не имеет нужды ни в чем -- только в вашей благосклонности.

Бек, перебирая янтарные четки, отвечал, что все, что я изволю приказать, будет исполнено как фирман. Спросил в заключение, нет ли еще какой ему "службы" на мою пользу, -- и, на отрицательный ответ мой, мы раскланялись, разменявшись приветами, из которых, само собою разумеется, не поверили друг другу ни в одном слове.

И недаром. Юз-баши*, которому приказано было отвести мне квартиру, задумал сбыть меня с рук на половину, принадлежащую другому беку, находящемуся на службе в России, двоюродному брату Амирама. Повели меня по мытарствам. Насилу нашли старосту другой половины Куткашей, но убедить принять меня не могли. "Не наша очередь, -- говорил тот. -- Да ведь бек, кроме того, принял этого господина: он ваш гость, а не наш". Юз-баши спорил; и другой кричал; я, наконец, вышел из терпения и так грозно зашевелил своей нагайкою, как лев, готовый броситься на добычу, шевелит хвостом своим. Это немое красноречие подействовало лучше всех доводов. Проводник мой пошел далее, заклинаясь, что юз-баши другой половины великий плут, между тем как я уверен был, что он -- того втрое плутоватее. За пустым деревянным базаром на площади указал он мне дом.

-- Извольте снимать вьюки, -- сказал мне юз-баши, -- знатная квартира, ага; валлах, биллах, лучше этой нет в целом городе! Все проезжие генералы в ней останавливаются. Вам будет здесь привольно, как рыбе в воде. Хозяин богат и стар как черт, а между тем у него две молодые женки.

Ведь на беду ж моей голове замешались тут молодые женки! Сердце у меня юкнуло, когда юз-баши сказал мне про них. Думаю, не быть добру: так и есть. Запыхавшись, прибежал белобородый, беззубый старичишка, загнал всех своих женщин в анбар, бранясь -- зачем они берутся не за свое дело, выносить из одной комнаты перины да сундуки да глазеть на проезжих, не закрыв даже лица чадрою. Хитрянки неохотно повиновались, лукаво улыбались через плечо и, я думаю, не хуже европейских женщин восклицали внутренно против укора старого мужа, будто не их дело глазеть на прохожих, и варварского зарока закрывать даже лицо. Господи боже мой, да что ж после этого останется показывать?

Заперши на замок верность своих сожительниц, ревнивец подошел к нам, измерил меня глазами, привел два аршина с половиною моего роста в татарскую меру на локти, вгляделся, не подкрашены ли у меня усы; закинул даже числительный испытующий взгляд в самый рот, чтоб удостовериться, все ли у меня зубы; потом сделал верную посылку тройного обратного правила -- "чем старее, тем несноснее" -- и со страху, чтоб это не обратилось в правило товарищества, столь гибельного для лбов мужей, давай браниться с юз-башею, зачем он без кругу, без очереди ставит к нему на постой! Вот всего не более полугода назад стоял у него полковник, да и тот, слава аллаху, был старик стариком и едва передвигал ноги от лихорадки. Когда я заговорил с ним по-татарски, и без того серое лицо ревнивца стало серым в яблоках: у него упали руки при мысли, что я могу без толмача насказать его женам вздоров с три короба.

-- Агам, гезюм, дженым! -- мычал он, увиваясь около меня. -- Господин мой, глаз мой, душа моя, возьми другую квартиру!.. Я пришлю всего, чего захочешь; приму, пожалуй, твоих спутников; буду холить твою собачку; только, для общего бога, не оставайся у меня сам!

Я расхохотался искренности и приветливости мусульманского супруга; но, ценя свой сон, не хотел нарушить чужого. Я пожелал домашнего мира старику и велел указать себе иной ночлег. Там, с просьбою взять в свое владение дом и в свое покровительство всю семью, меня было упрятали в чулан, и если б я собственною особою не сделал нового дележа владений, то мне пришлось бы ночевать в огромном кувшине с пшеном, под страхом видеть свой нос отъеденным крысами.

Я скоро заснул у камелька под шумом чайника, под ропот моего человека на то, что хозяин не давал дров. А хозяин говорил, что дров велено принести другому; а воды нет потому, что еще не нарядили очередного кувшина. "Сказано, что Азия: так Азия и есть!" -- ворчал мой Щербаков.

Я спал как убитый.

Примечания

Впервые -- в "Библиотеке для чтения", 1834 год, т. VI, в серии "Кавказские очерки".

Стр. 153. Юз-баши -- сотник, сельский старшина.

Текст и примечания печатаются по источнику:

Бестужев-Марлинский А.А. Переезд от с. Топчи в Куткаши // Бестужев-Марлинский А.А. Сочинения в двух томах. -- Т. 2. -- М.: ГИХЛ, 1958. -- С. 218-225, 695.