Законное постановление.
Наступало время заседания Высшего Суда, которому предстояло пересмотреть дело Клейтона. Вместе с приближением этого времени, судья Клейтон чувствовал себя в самом неприятном расположении духа. Как один из главных судей Высшего Суда, он должен был утвердить или уничтожить постановление суда присяжных.
-- Если б ты знала, как неприятно, что дело это передали на моё рассмотрение, -- сказал он, обращаясь к мистрисс Клейтон, -- я непременно обязан уничтожить первый приговор.
-- Что же делать, сказала жена, -- Эдвард должен иметь и, вероятно, имеет столько твёрдости духа, чтоб встретиться лицом к лицу с свойственными его профессии неудачами. Он прекрасно защищал своё дело, приобрёл всеобщую похвалу, которая, я полагаю, чрез это обстоятельство не уменьшится нисколько.
-- Ты не понимаешь меня, -- сказал судья Клейтон, -- меня огорчает не оппозиция Эдварду, представителем которой буду я, но постановление, которое я обязан сделать чисто против своего убеждения.
-- И неужели ты это сделаешь? -- сказала мистрисс Клейтон.
-- Я обязан это сделать. Судья не должен уклоняться от закона. Я обязан сделать постановление согласно с указанием закона, хотя в настоящем деле и поступлю против всех моих чувств, против моих понятий о человеческом праве.
-- Не понимаю, право, -- сказала мистрисс Клейтон, -- возможно ли уничтожить решение присяжных, не допустив чудовищной несправедливости?
-- Что же мне делать, -- отвечал судья Клейтон, -- я занимаю место судьи не для того, чтоб составлять законы или изменять их, но только объявлять их сущность. Ложное толкование их вменено будет мне в вину. Я дал клятву охранять их и должен свято исполнить её.
-- Говорил ли ты об этом с Эдвардом?
-- Особенного разговора не было. Эдвард очень хорошо понимает, с какой точки я должен смотреть на этот предмет.
Разговор этот происходил за несколько минут перед уходом судьи Клейтона к своим служебным обязанностям. Присутственная зала, при этом случае, была наполнена народом более обыкновенного. Баркер, считавшийся деятельным, решительным и популярным человеком в своём сословии, говорил о своём деле с значительным жаром. Друзья Клейтона, принимая участие в его положении, интересовались исходом дела. В числе зрителей Клейтон заметил Гарри. По причинам, не безызвестным нашим читателям, присутствие здесь Гарри не лишено было значения в глазах Клейтона, потому он немедленно к нему пробрался.
-- Гарри, -- сказал он, -- по какому случаю ты здесь?
-- Мистрис Несбит и мисс Нина пожелали знать, чем кончится заседание; я, чтоб угодить им, взял лошадь и прискакал сюда.
Говоря это, он незаметно вложил в руку Клейтона записку, при чём внимательный наблюдатель легко бы мог заметить, что лицо Клейтона покрылось ярким румянцем, лишь только до руки его коснулась записка. Клейтон воротился на место и открыл книгу законов, которая до этой минуты лежала перед ним без употребления. Внутри этой книги положил он маленький листочек золотообрезной бумаги, на которой написано было карандашом несколько слов, бывших для Клейтона интереснее всех законов в мире. Читатель не вменит нам в преступление, если мы заглянем через плечо Клейтона и прочитаем эти слова. Вот они: " Вы говорите, что сегодня должны сделать шаг в жизни, которого требует справедливость, но который лишит вас друзей, уничтожит вашу популярность и может изменить все виды ваши в жизни; при этом вы спрашиваете, могу ли я любить вас после этой перемены? Спешу уведомить вас, любезный друг, что я любила -- не ваших друзей, не популярность вашу и не ваши виды в жизни, но вас одних. Я могу любить и уважать человека, который не стыдится и не страшится делать то, что по его убеждению справедливо, а потому, надеюсь навсегда остаться вашей Ниной. P. S. Ваше письмо я получила сегодня поутру, так что мне оставалось несколько минут написать эту записку и отправить её с Гарри. Мы все здоровы, и ждём вас к себе, вскоре после окончания вашего дела."
-- Я вижу, Клэйтон, ты очень занят справкой с писателями, которые считаются авторитетами, -- сказал Фрэнк Россель позади Клэйтона.
Клейтон торопливо прикрыл записку.
Как приятно, -- продолжал Россель, -- иметь такую миниатюрную рукопись замечаний на некоторые законы. Она поясняет их, как рисунки в старинных церковных книгах. Но, шутки в сторону, ты, Клэйтон, живёшь у самого источника сведений об этом деле: -- скажи, в каком оно положении?
-- Не в мою пользу! -- отвечал Клейтон. -- Это ничего не значит. Ты заслужил уже похвалу за свою защитительную речь; -- сегодняшние рассуждения не отнимут её от тебя... Но, тсс... Твой отец начинает говорить. Взоры всех присутствующих устремлены были на судью Клейтона, с невозмутимым спокойствием стоявшего на возвышении. Плавным и звучным голосом он говорил следующее:
"Судья не может не сетовать, когда на обсуждение его представляют такие дела, как настоящее. Основания, по которым они разрешаются, не могут быть оценены и вполне поняты другими нациями; это возможно только там, где существуют учреждения, подобные нашим. Борьбу, происходящую в груди судьи, борьбу между чувствами человека обыкновенного и человека общественного, обязанного соблюдать непреложность закона, можно назвать жестокою; она возбуждает в нём сильное желание совершенно отклониться от подобных дел, если это возможно. Но, к сожалению, бесполезно сетовать на предметы, которые обусловлены нашим политическим положением. Если бы судья вздумал отклонить от себя какую либо ответственность, возложенную на него законом, -- это было бы преступлением. Поэтому суд, против всякого с его стороны желания, принуждён выразить мнение относительно прав и объёма власти господина над невольником в Северной Каролине. Обвинение по делу, которое внесено на рассмотрение суда, заключается в побоях, нанесённых Мили, невольнице Луизы Несбит... В деле этом представляется вопрос: подлежит ли лицо, нанимающее невольника, ответственности перед законом за жестокие, бесчеловечные побои, наносимые с его стороны нанятому невольному? Судья низшего суда объявил присяжным, что решение дела должно состояться в пользу невольницы. Он, по-видимому, основывал такое своё мнение на том обстоятельстве, что ответчик не был настоящий господин, а только наниматель. Закон наш говорят, что настоящий господин, или другое лицо владеющее невольниками, или имеющее их в своём распоряжении, пользуется одинаковым объёмом власти. Здесь принимается в соображение одна и та же цель -- обязанность невольника служить, и потому всем лицам, у которых служит невольник, предоставлены равные права. В случае уголовном, на нанимателя и на временного владетеля невольниками распространены те же самые права и обязанности, разумеется на время их владения, как и на лицо, у которого невольники составляют его собственность. Касательно общего вопроса: следует ли настоящего владетеля считать преступником, как за побои, нанесённые им собственным его невольникам, так и за всякое другое применение власти или силы, не запрещаемой законом, то суд может утвердительно сказать, что не следует. Вопрос об ограничении власти господина никогда не был возбуждаем: и сколько нам известно, никогда по этому предмету не возникало спора. Вкоренившиеся нравы и однообразные обычаи в нашей стране лучше всего свидетельствуют о том объёме власти, который признан всем обществом необходимым для поддержания и охранения прав господина. Если б мы думали иначе, то мы никак не могли бы разрешить недоумений между владетелями и невольниками, так как нельзя сказать, чтобы ту или другую степень власти легко можно было ограничить. Вопрос об этом применяем был адвокатами к подобным случаям, возникавшим в семейных и домашних отношениях; против нас приводят доводы, заимствованные из лучших постановлений, которыми определяется и ограничивается власть родителей над детьми, наставников над воспитанниками, мастеров над учениками и пр.; но суд не признает этих доводов. Между настоящим случаем и случаями, на которые нам указывают, нет ни малейшего сходства. Они совершенно противоположны один другому,-- их разделяет непроходимая бездна. Разница между ними та самая, которая существует между свободой и невольничеством: больше этого ничего нельзя вообразить. В первом случае имеется в виду счастье юноши, рождённого пользоваться одинаковыми правами с тем лицом, которому вменяется в обязанность воспитать и приготовить его, чтобы впоследствии он мог с пользою занять место в ряду людей свободных. Для достижения подобной цели необходимо одно только нравственное и умственное образование и, по большей части, мера эта оказывается достаточною. К умеренной силе прибегают только для того, чтоб сделать другие меры более действительными. Если и это оказывается недостаточным, то лучше всего предоставить юношу влечению его упорных наклонностей и окончательному исправлению, определённому законом, чем подвергать неумеренному наказанию от частного лица. Относительно невольничества -- совсем другое дело. Там цель -- польза и выгоды господина и общественное спокойствие; невольник обречён уже самой судьбой, в собственном лице своём и в потомстве, жить без всякого образования, без малейшей возможности приобрести какую-нибудь собственность, и трудиться постоянно для того, чтоб другие пожинали плоды его трудов. Чем же можно заставить его работать? Неужели внушением той бессмыслицы, несправедливость которой поймёт самый тупоумнейший из них, то есть -- что он должен работать или по долгу, возложенному на него самой природой, или для своего личного счастья? Нет, таких работ можно ожидать только от того, кто не имеет своей собственной воли, кто в безусловном повиновении подчиняет её воле другого. Подобное повиновение есть уже следствие неограниченной власти над всем человеком. Ничто другое не может произвести этого действия. Для приобретения совершенной покорности невольника власть господина должна быть неограниченна. Чистосердечно признаюсь, что я вполне постигаю жестокость этого положения. Я чувствую его так же глубоко, как может чувствовать всякий другой человек. Смотря на это с нравственной точки зрения, каждый из нас в глубине души своей должен отвергнуть этот принцип. Но, в нашем положении, это так и должно быть. Помочь этому нельзя, так как это узаконение это находится в самой сущности невольничества. Его нельзя переменить, не ограничив нрав господина и не предоставив свободы невольнику. В этом-то и состоит вредное следствие невольничества, которое, как проклятие, тяготеет в равной степени над невольнической и свободной половинами нашего народонаселения. В этом заключается вся сущность отношений между господином и невольником. Нет никакого сомнения, что нередки частные примеры жестокости и преднамеренного варварства, примеры, в которые закон, действуя по совести, и мог бы вмешаться: но трудно определять, с чего начнёт суд своё вмешательство. Рассматривая этот вопрос сам в себе, с теоретической точки зрения, можно было бы спросить: какая мера власти согласуется с справедливостью? Но к сожалению, мы не можем смотреть на этот предмет с такой точки зрения. Нам воспрещено рассуждать об этом предмете. Мы не можем допустить, чтобы законность прав господина была рассматриваема в суде. Невольник, оставаясь невольником, должен помнить, что он не имеет права жаловаться на своего господина; что власть господина ни под каким видом не есть нарушение закона, но что она дарована ему законами человека, если не законом Божиим. Велика была бы опасность, если б блюстители правосудия принуждены были подразделять наказание соразмерно каждому темпераменту и каждому отступлению от исполнения обязанностей. Никто не в состоянии предвидеть тех многих и сложных раздражений господина, до которых стал бы доводить его невольник, увлекаемый своими собственными страстями, или действующий по наущению других, а тем более нельзя предвидеть следствия этих раздражений -- бешенства, побуждающего иногда к кровавой мести наглецу, -- мести, остающейся обыкновенно безнаказанною, по причине её тайности. Суд, поэтому, не считает себя в праве изменить отношений, которые существуют между этими двумя сословиями нашего общества. Повторяю, я бы охотно уклонился от этого неприятного вопроса; но, если уже он возбуждён, то суд обязан объявить решение, сообразное с законом. Пока невольничество существует у нас в его настоящем положении, или пока законодательная власть не отменит существующих по этому предмету узаконений, прямой долг судей будет заключаться в том, чтоб признавать полную власть господина над невольником, кроме тех случаев, где применение её будет превышать пределы, постановленные законом. Мы это делаем на том основания, что такая власть существенно необходима для ценности невольников, составляющих имущество, для безопасности господина и для общественного спокойствия, зависящих от их, она существенно необходима для доставления защиты и спокойствия самим невольникам. Решение низшего суда уничтожается и постановляется решение в пользу ответчика."
Во время этой речи, взоры Клейтона случайно остановились на Гарри, который стоял против него и слушал, затаив дыхание. Клейтон замечал, как лицо Гарри с каждым словом становилось бледнее и бледнее, брови хмурились и темно-синие глаза принимали какое-то дикое, особенное выражение. Никогда ещё Клейтон не представлял себе так сильно всех ужасов невольничества, как теперь, когда с таким спокойствием исчисляли их в присутствии человека, в сердце которого каждое слово западало и впивалось, как стрела, напитанная ядом. Голос судьи Клейтона был бесстрастен, звучен и рассчитан; торжественная, спокойная, неизменяемая выразительность его слов представляла предмет в более мрачном виде. Среди наступившей могильной тишины, Клейтон встал и попросил позволения сказать несколько слов относительно решения. Его отец казался слегка изумлённым; между судьями началось движение. Но любопытство, быть может, более всех других причин заставило суд изъявить согласие.
-- Надеюсь, -- сказал Клейтон, -- никто не вменит мне в неуважение к суду, никто не сочтёт за дерзость, если скажу, что только сегодня я узнал истинный характер закона о невольничестве и свойство этого установления. До этого я льстил себя надеждою, что закон о невольничестве имел охранительный характер, что это был закон, по которому сильное племя обязано заботиться о пользе и просвещении слабого,-- по которому сильный обязан защищать беззащитного. Надежда моя не осуществилась. Теперь я слишком ясно вижу назначение и цель этого закона. Поэтому, как христианин, я не могу заниматься им в невольническом штате. Я оставляю профессию, которой намеревался посвятить себя, и навсегда слагаю с себя звание адвоката в моём родном штате.
-- Вот оно! Каково! -- сказал Фрэнк Россель, -- задели-таки за живое; теперь ловите его!
Между судьями и зрителями поднялся лёгкий ропот удивления. Судья Клейтон сидел с невозмутимым спокойствием. Слова сына запали в самую глубину его души. Они разрушили одну из самых сильных и лучших надежд в его жизни. Несмотря на то, он выслушал их с тем же спокойным вниманием, с каким имел обыкновение выслушивать всякого, кто обращался к нему, и потом приступил к своим занятиям. Случай, столь необыкновенный, произвёл в суде заметное волнение. Но Клейтон не принадлежал к разряду тех людей, которые позволяют товарищам свободно выражать мнение относительно своих поступков. Серьёзный характер его не допускал подобной свободы. Как и всегда, в тех случаях, где человек, руководимый совестью, делает что-нибудь необычайное, Клейтон подвергся строгому осуждению. Незначительные люди в собрании, выражая своё неудовольствие, ограничивались общими фразами, как-то: "Донкихотство! Нелепо! Смешно"!
Старшие адвокаты и друзья Клейтона покачивали головами и говорили: безрассудно... опрометчиво... необдуманно.
-- У него недостаёт балласта в голове, -- говорил один.
-- Верно, ум зашёл за разум! -- сказал другой.
-- Это радикал, с которым не стоит иметь дела! -- прибавил третий.
-- Да, -- сказал Россель, подошедший в эту минуту к кружку рассуждавших, -- Клэйтон действительно радикал; с ним не стоит иметь дела. Мы все умеем служить и Богу, и мамоне. Мы успели постичь эту счастливую среду. Клэйтон отстал от нас: он еврей в своих понятиях. Не так ли мистер Титмарш? -- прибавил он, обращаясь к этой высокопочтеннейшей особе.
-- Меня изумляет, что молодой наш друг забрался слишком высоко, -- отвечал мистер Титмарш, -- я готов сочувствовать ему до известной степени; но если истории нашей родины угодно было учредить невольничество, то я смиренно полагаю, что нам смертным, с нашими ограниченными умами, не следует рассуждать об этом.
-- А если б истории нашей родины угодно было учредить пиратство, вы бы, полагаю, сказали тоже самое? -- возразил Фрэнк Россель.
-- Разумеется, молодой мой друг, -- согласился мистер Титмарш, -- всё, что исторически возникло, становится делом истины и справедливости.
-- То есть, вы хотите сказать, что подобные вещи должны быть уважаемы, потому что они справедливы?
-- О, нет! Мой друг, -- отвечал мистер Титмарш умеренным тоном, -- они справедливы потому, что уважаются, как бы, по-видимому, они ни были в разладе с нашими жалкими понятиями о справедливости и человеколюбии.
И мистер Титмарш удалился.
-- Слышали? -- сказал Россель, -- и эти люди ещё думают навязать нам подобные понятия! Воображают сделать из нас практических людей, пуская пыль в глаза!
Слова эти были сказаны таким голосом, что оно внятно долетели до слуха мистера Титмарша, который, удаляясь, продолжал оплакивать Клейтона, говоря, что неуважение к историческим учреждениям быстро распространяется между молодыми людьми нашего времени. Клейтон воротился домой и рассказал матери, что он сделал и почему. Отец его не говорил об этом предмете; а вступить с ним в разговор, если он не обнаруживал расположения начать его, было делом величайшей трудности. По обыкновению, он был спокоен, серьёзен и холоден; эти черты его характера оставались неизменными при отправлении обязанностей, как общественных, так и семейных. В конце второго дня, вечером, судья Клейтон пригласил сына своего в кабинет. Объяснение было неприятно для того и другого.
-- Ты знаешь, сын мой, -- сказал он, -- что поступок твой крайне огорчает меня. Надеюсь, в нём тобой не руководило безрассудство, ты сделал это не под влиянием какого-нибудь внезапного побуждения?
-- В этом вы вполне можете быть уверены, -- сказал Клейтон: -- я действовал чрезвычайно рассудительно и осторожно, следуя единственно внушению моей совести.
-- Конечно, в этом случае ты и не мог поступить иначе, -- возразил судья Клейтон, -- я не смею осуждать тебя. Но, скажи, позволит ли тебе твоя совесть удержать за собой положение владетеля невольников?
-- Я уже покинул это положение, по крайней мере, на столько, на сколько это необходимо для моих намерений. Я удерживаю за собою только одно звание владетеля, как орудие для защиты моих невольников от притеснений закона и для сохранения возможности образовать их и возвысить.
-- Но что ты станешь делать, когда подобная цель приведёт тебя в ближайшее столкновение с законами нашего штата? -- спросил судья.
-- Тогда, если представится возможность добиться изменения закона, я употреблю на это все свои силы, -- отвечал сын.
-- Прекрасно! Но если закон имеет такую связь с существованием невольничества, что его нельзя будет изменить, не уничтожив этого установления? Что же тогда?
-- Всё-таки буду добиваться отмены закона, хотя бы это и сопряжено было с уничтожением невольничества. Etat justisia pereat mundi (Да свершится правосудие, пусть и погибнет мир ( лат.)).
-- Я так и думал, что ты это ответишь, -- сказал судья Клейтон, сохраняя спокойствие. -- Я не спорю, -- в этом направлении жизни есть логика. Но ты должен знать, что наше общество не следует такому направлению; поэтому твой образ жизни поставит тебя в оппозицию с обществом, в котором ты живёшь. Внушения твоей совести будут вредить общим интересам, и тебе не позволят следовать им.
-- Тогда, -- сказал Клейтон, -- я должен буду удалиться вместе с моими невольниками в другой штат, где можно будет достичь своей цели.
-- Результат этот будет неизбежен. Рассматривал ли ты в этом предмете все его отношения и последствия?
-- Без всякого сомнения.
-- Ты, кажется, намерен жениться на мисс Гордон, -- сказал судья Клейтон, -- подумал ли ты, до какой степени твои намерения могут огорчить её?
-- Что до этого, -- отвечал Клейтон, -- то мисс Гордон вполне одобряет моё намерение.
-- Больше я ничего не имею сказать. Каждый человек должен действовать согласно своим понятиям о долге.
После минутного молчания судья Клейтон прибавил:
-- Вероятно, ты предвидел порицание, которому избранная тобою цель в жизни подвергает нас, охраняющих систему и поддерживающих учреждения, которые ты осуждаешь?
-- Нет, этого я не предвидел.
-- Я думаю. Но оно истекает логически из твоих понятие об этом предмете. Уверяю тебя, я сам часто обдумывал этот вопрос, на сколько он касается моих собственных обязанностей. Образ моей жизни служит достаточным доказательством, что я не прошёл к одному результату с тобою. Закон человеческий не что иное как отражение многих недостатков нашей натуры. При всём несовершенстве, его всё-таки можно назвать благодеянием. Самая худшая система управления бесконечно лучше анархии.
-- Но, батюшка, почему бы вам не принять на себя реформу нашей системы?
-- Сын мой, пока мы не приготовлены отказаться от учреждения невольничества, никакая реформа невозможна. С уничтожением невольничества реформа образуется сама робою. Учреждение невольничества до такой степени слилось с чувством самосохранения, что предложение о реформе будет признано нелепым. Это невозможно до тех пор, пока не утвердится в обществе убеждение, что невольничество есть моральное зло, до тех пор, пока не пробудится искренняя решимость освободиться от этого зла. Что будет впоследствии, не знаю. В настоящее же время я не вижу ни малейшей наклонности к изменению существующего порядка вещей. Религиозные люди различных вероисповеданий и, по преимуществу, принадлежащие к протестантской церкви, обнаруживают относительно этого предмета совершенную нравственную апатию, которая меня чрезвычайно изумляет. От них зависит положить начало великому делу подготовки общества к реформе, а между тем я не вижу ни малейших признаков участия их в этом деле. В молодости моей, между ними нередко проявлялось желание искоренить это зло, но желание их с каждым годом становилось слабее и слабее, и теперь, к величайшему моему отвращению, они явно защищают невольничество. Я не вижу другого исхода, кроме предоставления этому установлению самому достичь своего окончательного результата; а это будет чрезвычайно гибельно для нашего отечества. Я не одарён способностями, необходимыми для преобразователя. Я чувствую, что по характеру моему способен только для места, которое теперь занимаю. Не смею утверждать, что на этом месте я не сделал вреда; понадеюсь, что добро, сделанное мною, превышает зло. Если ты чувствуешь призвание вступить на то поприще, вполне понимая затруднения и жертвы, которые ожидают тебя впереди, то поверь, -- я не буду тебя останавливать из-за своих частных желаний и чувствований. Мы не вечные жители здешнего мира. Гораздо важнее делать добро и поступать по справедливости, чем наслаждаться благами кратковременной жизни.
При этих словах судья Клейтон обнаруживал одушевление более, чем когда-нибудь, и потому, не удивительно, что сын его был сильно растроган.
-- Батюшка, -- сказал он, вынимая из кармана записку, -- вы намекнули на мисс Гордон. Вот эта записка, которую я получил в утро рокового заседания, покажет вам, до какой степени виды мисс Нины согласуются с моими.
Судья Клейтон надел очки и прочитал записку внимательно, два раза. Передавая её сыну, он заметил, с обычною холодностью:
-- Она знает лучше!