Глава 10. 1906 год. Болезнь Софьи Андреевны. Смерть Марьи Львовны
Лев Николаевич начинает 1906 год интересной перепиской со своим новым другом и единомышленником В. А. Шейерманом; он получил от него письмо с приложением его открытого письма "Землевладельца". Вот это письмо:
"Принадлежа к числу заурядных землевладельцев (состою и гласным), я переживаю с вами одно.
Но я выхожу из этого невыносимого положения и, оглашая свой выход, быть может, помогу кому-нибудь...
Дальше так жить нельзя... Мы уже дожили до края враждебных отношений с крестьянами. Для доказательства наших попираемых прав собственности осталось одно -- убийство (разрешена вооруженная стража). Впрочем, это уже делают во многих местах России, продолжая называть себя последователями учения Христа.
Другие, считая себя членами различных политических партий, ругают то правительство, все дело которого, главным образом, и заключается в защите их.
Владельцы земель... Что вы мучаете себя и других? Ведь все сердце ваше ранено окружающей вас ненавистью и злобой... Ведь вы тоже люди, а потому имеете право на радость жизни и мир... Отчего же вы не берете эту радость, которая тут -- около вас?
Чего вы ожидаете? На кого и на что надеетесь вы, когда вы сами не делаете ни шагу вперед?..
Разве не смотрят на каждого из нас сотни и тысячи соседей крестьян, тоже ожидая и тоже не веря ожиданиям, а мучаясь от яда и злобы?..
Господа землевладельцы. Не пора ли?!
Расскажу про себя. Не вытерпел я. Поехал в деревню, кругом которой моя земля, и обратился к крестьянам... Вот приблизительно то рассуждение, которое я высказал им:
"Хотя нет в нашей местности беспорядков, но вы знаете, что делается по России, и невмоготу стало жить и вам, и мне. Вы знаете манифест нашего царя -- нам объявлена гражданская свобода -- значит, стали мы не только перед богом, но и здесь на земле, перед царем, одни и те же люди -- и вы, крестьяне, и я, землевладелец. А раз мы равны, не должны ли мы быть товарищами, друзьями, друг другу желающими добра, а не зла?
Я такой же, как и вы, одна у нас родина, и, как вы, я люблю деревню и землю, а между тем мы враждуем, интересы наши различны. Моя земля окружает вашу, и всякое мое хозяйство, моя работа на этой земле -- нож в ваше сердце. Вам нет выхода, и мне нет жизни от вашей безвыходности и, следовательно, от вашей враждебности.
Итак, не ясно ли, что теперь настал час, когда нам надо соединиться, совсем соединиться в одно?
И вся моя земля владельческая и ваша крестьянская должна быть общая. И я, как равный вам, должен буду от всех получить свой усадебный и земельный надел, как и каждый из вас.
И вот тогда лишь наши интересы будут общими, а не противоположными. Не будет больше: то мое, а то ваше, а все будет для всех "наше". Я буду ваш односельчанин, и тогда я буду равен вам, буду свободен от гнета, и вы будете свободны от гнета.
Согласны ли вы, крестьяне, не только получить землю мою, но и принять меня и семью мою к себе в общество на равных с вами правах?"
Вот это я сказал и сделал.
О, господа владельцы. Если бы вы видели их торжествующую радость и мое бесконечное внутреннее ликование... Я верил доброму сердцу народа, но я не ожидал и не заслужил того, что я нашел... Радость, любовь и мир окружили меня.
О вы, владельцы земель, вы ищете своего выхода в политических вопросах государства, зачем же не делаете сначала того, что вы можете и что у вас под руками? Разве можно стоять за народ, не ставши с ним вместе? Те из вас, которые любят людей и работу на земле -- спешите скорее, мало осталось времени для вашего единственного дела.
Я не говорю, что только мой выход единственный, но я говорю: станьте с народом и за него.
И он объяснит вам, что ему от вас надо, и вы поймете и дадите ему это -- верьте народу, что и он вас поймет, и что и вам будет тоже все, что нужно.
Будьте смелы, если идете по пути веры в правду!
Какое вам дело до того, что будет, если лучше вы поступить не можете! Спешите. Нет времени для колебаний. Никуда нельзя уйти теперь, хотя бы вы уехали на край света, вы останетесь и там участником убийств за право вашей собственности.
Верьте истине и любви к себе и в народе -- не вы, а она вас выведет отовсюду и покажет вам вашу дорогу.
Бывший землевладелец 840 десятин Харьковской губернии, Старобельского уезда, села Муратова. Владимир Шейерман".
Конечно, Л. Н-ч не мог не сочувствовать такому решению земельного вопроса. Шейерман просил Л. Н-ча содействия в опубликовании этого письма. Л. Н-ч послал его в газету "Новости дня" с таким письмом редактору:
"Г. редактор, я получил сегодня очень замечательное и по мысли, и по содержанию письмо от неизвестного мне г. Шейермана с просьбою содействовать помещению его в газете. Г. Шейерман пишет мне, что две либеральные газеты, куда он посылал это письмо, отказались напечатать его; мне же кажется, что письмо это, кроме того, что представляет знамение времени, подобно тому, как происходило при освобождении крестьян, оно может и должно иметь самое благотворное влияние как на землевладельцев, служа им указанием на серьезную и прекрасную деятельность, представляющуюся и возможную им, так и на крестьян, показывая им, что несправедливость исключительного землевладения сознается не только последними, но и землевладельцам".
Самому же Шейерману он отвечал так:
"Письмо ваше прекрасно, и еще лучше ваш поступок. Дан вам бог не поддаться никаким соблазнам и удержаться в том счастливом, свойственном человеку состоянии, в котором вы писали ваше письмо. Сделаю все возможное, чтобы напечатать его и в Москве, и в Петербурге. Очень рад буду общению с вами.
Вы, вероятно, молодой человек, и поступок ваш вызван порывом, в котором побудительные причины и требования совести и желание славы -- любви людской. Берегитесь этого второго побуждения. Дела, вызванные этим побуждением, непрочны. Бывает то, что в добрых делах, вызванных одним этим побуждением, человек раскаивается. Это бывает ужасно жалко. Опросите себя, то же ли вы сделали бы, если бы наверно знали, что никто никогда не узнает о вашем поступке. Если то, что пишу -- лишнее, простите меня".
Открытое письмо было напечатано, и между автором его и Л. Н-чем завязалось общение.
Развитие революционных событий заставило Л. Н-ча выступить со своим определенным словом. Он пишет замечательную статью "Правительству, революционерам и народу", раскрывая их отношения и призывая на единый, истинный путь добра и правды. Обращаясь к правительству, он дает ему такое определение:
"Под правительством я разумею всех тех людей, которые, пользуясь установленной властью, могут изменить существующие законы и приводить их в исполнение. В России до сих пор были и продолжают быть такими людьми: царь и его министры и ближайшие советники".
Есть только одно оправдание к существованию правительств -- это благо народа. Если оно заставляет страдать народ, оно плохое правительство; и таково-то оно было тогда, когда Л. Н-ч писал эту статью. Обеспокоенное народными волнениями, оно стало робко отпускать одну за другою правительственные вожжи, чтобы потом снова натянуть их с еще большею сплою. И вот Л. Н-ч, враг всяких полумер, говорит правительству:
"Спасение ваше не в думах с такими или иными выборами, и никак не в пулеметах, пушках и казнях, а в том, чтобы признать и выставить перед народом идеал справедливости, добра и истины более высокий и более осуществимый, чем те, которые выставляют ваши противники. Поставьте перед людьми такой идеал и серьезно и искренно, не для того, чтобы спасти себя, а для того, чтобы исполнить свой долг, возьметесь за осуществление его, и вы спасете не только себя, но спасете Россию от тех бедствий, которые уже наступили и еще угрожают ей".
И, давая эти общие указания, он особенно останавливается на освобождении народа от земельного рабства, от земельной собственности и призывает правительство к осуществлению этого акта свободы:
"Да, перед вами, правительственными людьми, теперь только два выхода: братоубийственные бойни и все ужасы революции и притом все-таки неизбежная, позорная погибель, или мирное осуществление вечного и справедливого требования всего народа и указание другим христианским народам пути и возможности уничтожения той несправедливости, от которой так долго и так жестоко страдали люди. В этом одном спасение, не только ваше, правительственных лиц, но спасение всего народа от величайших бедствий и развращения.
Отжила или не отжила та форма общественного устройства, при которой вы пользуетесь властью, пока вы пользуетесь ею, употребите ее не на то, чтобы удесятерить то зло, которое уже совершено вами, и ту ненависть к вам, которую вы уже вызвали в людях, а на то, чтобы исполнить свою обязанность и сделать великое, доброе дело не только для своего народа, но и для всего человечества. Если же форма эта отжила, то пускай последний акт ее будет акт добра и правды, а не лжи и жестокости. Ведь вы все, и царь, и министры, кроме того общественного положения, которое вы занимаете, вы еще просто люди и у вас есть обязанности перед богом и перед своей совестью. Подумайте об этом".
Обращаясь к революционерам, он так определил для себя эту группу людей:
"Под революционерами я разумею всех тех людей, начиная от самых миролюбивых конституционалистов до самых воинственных революционеров, которые хотят заменить существующую правительственную власть иначе организованной и составленной из других лиц властью".
Революционеры -- это новое правительство, идущее на смену старому, и так как оно употребляет те же средства борьбы, то если оно и одержит верх, оно повторит ошибки и заблуждения старого, а не даст блага народу. Л. Н-ч обличает их в неискренности стремления к благу народа и указывает на единый путь улучшения жизни народа:
"Ваша деятельность, как вы говорите, имеет целью улучшение общего положения людей, но для того, чтобы положение людей стало лучше, надо, чтобы сами люди стали лучше. Это такой же трюизм, как то, что для того, чтобы согрелся сосуд воды, надо, чтобы все капли ее нагрелись. Для того же, чтобы люди становились лучше, надо, чтобы они все больше и больше обращали внимание на себя, на свою внутреннюю жизнь. Внешняя же общественная деятельность, в особенности общественная борьба, всегда отвлекает внимание людей от внутренней жизни и потому всегда, неизбежно развращая людей, понижает уровень общественной нравственности, как это происходило везде и как мы это в поразительной степени видим теперь в России. Понижение же уровня общественной нравственности делает то, что самые безнравственные части общества все больше и больше выступают наверх, и устанавливается безнравственное общественное мнение, разрешающее и даже одобряющее преступления. И устанавливается ложный круг: вызванные общественной борьбой худшие части общества с жаром отдаются соответствующей их низкому уровню нравственности общественном деятельности, деятельность же эта привлекает к себе еще худшие элементы общества".
И в заключение он дает им дружеский совет:
"Те сложные и трудные обстоятельства, среди которых мы живем теперь в России, требуют от вас именно теперь не статей в газеты, не речей в собраниях, не хождения по улицам с револьверами, и часто нечестного возмущения крестьян, а строгого отношения к себе, к своей жизни, которая одна в нашей власти и улучшение которой одно может улучшить общее состояние людей".
Наконец, он обращается к народу и дает этому понятию такое определение:
"Под народом я разумею весь русский рабочий народ, но преимущественно рабочий земледельческий народ, тот, на трудах которого держится жизнь всех остальных".
Перед этим народом стоит дилемма: к какому правительству пристать, какое поддерживать, какого слушаться: старого, отживающего, или нового, революционного, идущего ему на смену, и Л. Н-ч смело заявляет свое мнение:
"Не приставать ни к старому, ни к новому правительству и не участвовать в нехристианских делах ни того, ни другого".
И он подчеркивает эту формулу своего политического credo.
Он утверждает, что это разумнее и выгоднее даже и в том случае, если это неподчинение вызовет временные страдания.
"Если вам, как сельским, так и городским рабочим, и придется в первое время пострадать за свое неповиновение как от старого, так и от нового правительства, а также и от внутренних несогласий, которые могут возникнуть между вами, то все-таки те бедствия, которые могут произойти от этих причин, ничто в сравнении с теми бедствиями и страданиями, которые вы теперь несете от правительства и которые вам придется еще перенести, если вы, повинуясь тому или другому правительству, будете вовлечены в те убийства, казни, междоусобия, которые совершаются теперь и еще долго будут совершаться борющимися правительствами, если только вы не прекратите их своим неучастием в них".
И, наконец, заключает:
"Из теперешних трудных обстоятельств для вас, русского рабочего народа, есть только один безгрешный и несомненный разумный выход: отказ от повиновения какой бы то ни было насильнической власти, смиренное и кроткое перенесение насилий, но не участие в них.
"Претерпевый до конца спасен будет". И спасение ваше в ваших руках".
Заглянем в дневник Л. Н-ча начала этого года, и мы найдем там целый ряд интересных мыслей. Так, в феврале он записывает:
"Чем тверже вера в бога, тем бог все более и более удаляется. В последнем представлении он только закон. И тогда уже невозможно не верить в него. Читал нынче Канта "Religion in Grenzen der blossen Vernunft" (*). Очень хорошо, но напрасно он оправдывает, хотя и иносказательно, церковные формы. Кант не прав, говоря, что исполнение обрядов, вера в исторические предания есть фетишизм, и что это нечто совершенно противоположное -- разумной вере в нравственный закон. Вера в исторические предания и в необходимость обрядов есть та же вера в закон, и нравственный закон понимается превратно. Кант прав, противополагая нравственный закон обрядовому; но я хочу сказать, что тот, кто верит в обряды и предания, все-таки верит, хотя и ошибается, признает нечто высшее, кроме животных потребностей. Так что я подразделил бы людей на три: 1) ни во что не верующих, не видящих ничего вне доступного рассудку, 2) верующих в ложные предания и 3) верующих в закон, сознанный ими в своем сердце. Чуваш, носящий за пазухой своего бога и секущий и мажущий его сметаной, все-таки выше того агностика, который не видит необходимости в понятии Бог".
(* "Религия в пределах чистого разума". *)
Через несколько дней мы встречаемся с мыслями из другой области, общественно-политической:
"Народ, как и человек, может ставить главным условием своего блага материальное преуспеяние, и тогда благоустройство политическое для него дело первой важности; и может народ, так же, как и человек, ставить высшим условием своего блага свою духовную жизнь, и тогда материальное преуспеяние и политическое благоустройство для него не только не важно, но противно, если он должен принимать в этом политическом устройстве участие. Западные народы принадлежат к первому типу; восточные, и в том числе русский, -- ко второму. Это мысль Хомяковых -- отца и сына, -- и мысль совершенно верная. Но если русский народ, дорожа своей духовной жизнью, которая выражалась в православии, мог довольствоваться самодержавием русских царей, охотно подчиняясь их власти, даже когда она была жестока, только бы самому быть свободным от участия в насилии власти, то это не доказывает того, чтобы такое отношение к власти -- повиновение ей -- должно бы было всегда продолжаться. Отношение это неизбежно должно было измениться по двум причинам: во-первых, потому, что власть в старину патриархальная и властвующая только над одним, однородным, одноязычным и одноверным народом, не ставящая себе задачей соединение в одно чуждых народностей (империализм), не заставляла людей участвовать в чуждых народу делах (защищать Россию от монголов или французов, но не душить Польшу, Финляндию или захватывать Манчжурию) и потому не требовала от народа чуждых ему и жестоких дел; и во-вторых, требования духовной жизни не остаются всегда одни и те же, а уясняются и развиваются, и христианство, прежде требовавшее только покорности властям, даже если бы власти требовали убийства, в своем уясненном состоянии потребовало от людей уже другого: неучастия в угнетении, насилиях, убийствах. Так что отношение народа к власти неизбежно изменяется с двух концов: власть становится хуже, жесточе, противнее духовному складу народа, и духовные требования народа становятся чище, выше. Это самое совершается теперь".
А вот и небольшое лирическое отступление, как всегда с моральным основанием:
"Ехал верхом лесом, и было так хорошо, что думал: имею ли я право так радоваться жизнью. И отвечал себе: да, имел бы право на жизнь всякий человек, если бы не было греха, не было страдании, производимых одними людьми над другими. Теперь же, когда есть грех и есть жертвы его невольные, должны быть жертвы вольные, и мы не имеем права радоваться жизнью, а должны радоваться жертвою, вольной жертвою".
Из литературных работ этого времени укажем на художественный рассказ из польской жизни "За что?", над которым в это время работал Л. Н-ч, заканчивая его для "Круга чтения". Этим рассказом, по словам самого Л. Н-ча, он отдавал дань уважения и сочувствия польскому народу, подвергавшемуся в это время жестоким преследованиям русского правительства. Вместе с тем, как говорил мне Л. Н-ч, он расплачивается за свои старый грех, так как в молодости своей, под влиянием патриотической среды, в которой он жил, он позволял себе враждебные отношения к этим людям.
В это время вторая дочь Л. Н-ча, Марья Львовна, жила с мужем за границей и вела с отцом деятельную переписку. В марте этого года Л. Н-ч, отвечая на одно из ее писем, писал ей:
"...Советую тебе воспользоваться всем, что можешь взять от Европы. Я лично ничего не хотел бы взять, несмотря на всю чистоту и возвышенность ее. А к сожалению, вижу, что мы все капельки подбираем: партии, предвыборные агитации, блок и т. п. Отвратительно. Такой разврат, в который втягивают крестьян, развращая их. Может быть, это неизбежно, и надо и крестьянам перейти через этот разврат, для того чтобы понять всю его бесцельность и зловредность. А иногда не могу не думать, что этого не нужно. И доказательство ненужности этого вижу в том, что я, да и многие со мною, мы видим, что все эти конституции ни к чему другому не могут привести, как к тому, что другие люди будут эксплуатировать большинство, переменяться, как это происходит в Англии, Франции, Америке, везде, и все будут беспокойно стремиться, чтобы эксплуатировать друг друга, и все больше и больше будут кидать единственную разумную, нравственную земледельческую жизнь, возлагая этот серый труд на рабов в Индии, Африке, Азии и Европе, где можно. Очень чиста материально эта европейская жизнь, но ужасно грязна духовно. Так я иногда сомневаюсь, нужно ли русскому народу пройти через этот разврат, прийти в тот тупик, в который уже зашли западные народы. Думаю так, потому что, когда западные народы шли на этот путь, все передовые люди звали их на этот путь, теперь же не я один, а мы многие видим, что это погибель. И, остерегая народ от этого пути, мы не говорим, как говорили прежние противники движения: "идите назад или остановитесь", а мы говорим: "идите вперед, но только не в том направлении, в котором вы идете, потому что это направление ведет назад"; мы говорим: "идете смело вперед к освобождению от власти".
Такое "освобождение от власти" постоянно совершалось людьми, отказывавшимися по религиозным убеждениям идти на военную службу. Конечно, эти люди терпели преследования от царского правительства, и Льву Николаевичу приходилось не раз выступать на защиту их перед сильными мира. Такого рода защитой является приводимое ниже письмо Л. Н-ча в газеты, написанное им в апреле этого года:
"Милостивый государь, г. редактор. На днях я получил следующее напечатанное в полтавской газете воззвание с просьбою содействовать его распространению. Думаю, что вопрос, предлагаемый к обсуждению в этом воззвании, имеет, особенно в наше время, великую важность, и потому посылаю его вам с некоторыми моими по этому поводу замечаниями".
В этом воззвании группа религиозных людей обращается к будущим представителям народа в Государственной думе с просьбой издать закон, освобождающий от воинской повинности или заменяющий ее другой работой тем людям, совесть которых не позволяет им участвовать в убийстве.
Л. Н-ч прибавляет к воззванию свое сочувственное слово и приводит письмо, полученное им от одного из отказавшихся:
"Многоуважаемый Лев Николаевич, давно собирался вам написать, но, боясь вас затруднить, постоянно останавливался писать. Но так как мой брат написал вам (брат его мне написал о том, что так как предстоит военный суд, то не могу ли я найти защитника) и вы ему сейчас же ответили, и я решился написать вам. Вы моему брату написали, что вы просили адвоката, чтобы он взял на себя труд защитить меня, если защита возможна. Очень благодарю вас за ваши услуги, но я себя считаю недостойным защиты и не могу знать, какая защита возможна надо мной, хотя я совершенно не отказываюсь, а исполняю и делаю, как раб по плоти, то, что не против Иисуса и не против моей совести, но оправдать меня никто не может, потому что я делаю против ихнего закона. Я пришел к убеждению, что война есть зло, почему и отказался взять винтовку и учиться убийству, за что полковой суд меня осудил на 2 года в дисциплинарный батальон, как за умышленное неисполнение приказания начальника. Командир полка 1 год сбавил. Мое намерение -- опять отказаться взять оружие и в дисциплинарном батальоне. Но мое намерение вам писать совсем не об этом, а о другом, хочу обратиться к вам с вопросами и с просьбою, если возможно, ответить.
Мне не пришлось прочесть всех ваших сочинений, почему я не мог прийти к заключению, какого именно вы убеждения о боге и о воскресении мертвых. А мне желательно узнать, какого вы убеждения о боге и веруете ли в воскресение когда-то, по преданию Евангелия, всех умерших. Не перепутано ли это в Евангелии, вместо духовно мертвых в мертвых во плоти?
Прилагаю здесь свои мысли о боге, чтобы вы могли скорее узнать ход моих мыслей и короче дать ответ. Про свой поступок об отказе считаю лишним писать. Пока я нахожусь на гауптвахте, в общем помещении, до отправления в дисциплинарный батальон, а когда отправят, еще неизвестно.
Внутри я очень спокоен и готов за истину умереть".
И Л. Н-ч от себя добавляет:
"Приложенные к письму "мысли о боге" показывают в их авторе человека, много думавшего и глубоко религиозного.
И таких людей будут в дисциплинарных батальонах сечь розгами за неисполнение приказаний фельдфебеля.
Да, вопрос об отказах от военной службы имеет чрезвычайно огромную важность.
Можно притворяться, что не видишь противоречия между войной и христианством до тех пор, пока ничто не указывает на него, но нельзя не видеть его, когда люди своими страданиями заявляют об этом противоречии.
Противоречие существует. И рано иди поздно оно должно быть разрешено. Разрешено же оно может быть только двумя путями: уничтожением обязательной военной службы или отречением от христианства.
Наше правительство держится как будто второго пути: отречения от христианства посредством извращения и лжетолкования его и мучительства тех, которые исповедуют его своей жизнью.
Я думаю, что путь этот и ложный, и опасный.
Главная, если не единственная причина всех тех ужасов, которые мы переживаем теперь, это самое извращение и лжетолкование христианства и жестокость правительства. Самое страшное в совершающихся теперь событиях -- это озверение людей. Озверение же это произошло от отречения от христианства и от жестокости правительства.
И потому самое лучшее, что может сделать наше правительство как по этому, так и по всем другим поднимающимся теперь вопросам, это то, чтобы все свои силы и внимание употребить не на то, чтобы извращать или скрывать вечную христианскую истину и угрозами и насилием заставлять людей отказываться от нее, а на то, чтобы приводить свою деятельность в согласие с ней".
В дневнике этого времени мы находим особенно интересные мысли по земельному вопросу:
"Совершенно ясно стало в последнее время, что род земледельческой жизни не есть один из различных родов жизни, а есть жизнь (как книга -- Библия), сама жизнь, единственная жизнь человеческая, при которой только возможно проявление всех высших человеческих свойств. Главная ошибка при устройстве человеческих обществ, и такая, которая устраняет возможность какого-нибудь разумного устройства жизни -- та, что люди хотят устроить общество без земледельческой жизни или при таком устройстве, при котором земледельческая жизнь только одна и самая ничтожная форма жизни. Как прав Бондарев.
Мир -- высшее материальное благо общества людей, как высшее материальное благо личности -- здоровье. Так всегда полагали люди. И мир возможен только для земледельцев. Только земледельцы кормятся прямым трудом. Горожане неизбежно кормятся друг другом. Среди них возникло государство, и возможно, и нужно. Земледельцам оно излишне и губительно".
Дополнением к этому проводим мысль Л. Н-ча, записанную А. Б. Гольденвейзером в его дневнике:
"Теперь момент, когда Россия, шедшая всегда позади других стран, как бы призвана стать впереди всех проведением земельной реформы. Крайние революционные элементы только и сильны поддержкой народа. Народ же, если прекратится вековая несправедливость владения землей как собственностью, несомненно, оставит их и вернется к мирной жизни".
Указывая на характерные особенности русского народа, Л. Н-ч часто приводил примеры из жизни знакомых ему крестьян. Вот один из рассказов, записанных А. Б. Гольденвейзером в это же время: Л. Н-ч рассказывал про телятинского мужика, сапожника Осипа Цыганова:
"Он жил с семьей, хорошо работал, и вдруг в один прекрасный день бросил работу, надел какой-то халат и пошел по миру. Про него говорили мужики, что он пошел "по древности", т. е. стал, как в старину бывали юродивые. Многие его считали помешанным. А он вовсе не был помешанным, а перед ним вдруг открылись вся ложь и неправда жизни, и он не мог больше продолжать жить так. Помню, раз он пришел ко мне. В первый раз я ему просто дал, в другой раз разговорился. Халат на нем весь расползся от ветхости продольными полосами. Я дал ему что-то и спрашиваю:
-- Что же, ты боишься смерти?
-- А нешто я от него отрекся?
Когда он умирал, я был у него. Он умирал совершенно сознательно и спокойно. Когда его хотели приготовить к смерти, причастить, он отказался и сказал:
-- Мне ничего не нужно. Хозяин не обманет".
Вот этот религиозный дух, так часто проявляющийся в простых крестьянских душах, и позволял Л. Н-чу ожидать от русского народа выполнения особой важности миссии перед всем человечеством.
Этим летом я снова посетил Ясную Поляну и снова нашел бодрым, здоровым и полным энергии великого старца.
В этот раз на его спокойном, строгом и в то же время добром лице можно было заметить черты какой-то заботы, напряженной думы, подавляемого беспокойства. И этот нарушенный покой часто выражался Л. Н-чем в беседах со своими многочисленными посетителями.
-- Ах, как ужасно, как ужасно, -- говорил он раз, -- в какое время мы живем. Сегодня приходил ко мне 15-летний мальчик гимназист и спрашивал у меня совета, можно ли убивать людей ради общественного блага.
Один мой приятель написал очень дельную статью по современным вопросам, в которой он, между прочим, выражал сомнения в полезности практикуемой теперь меры -- убивания городовых. Статья эта, несмотря на все ее достоинства, признаваемые редакцией либеральной газеты, не была принята за ее мирный дух. Сколько злобы, сколько озверения людей развивается от всей этой нелепой проповеди убийства!
В людях уменьшилась любовь... Причины всех бедствий, переживаемых теперь Россией, лежат гораздо глубже, чем думают это многие современные реформаторы".
Таковы были мысли Л. Н-ча за 10 лет до переворота.
Заглянув снова в дневник Л. Н-ча, мы находим там новые глубокие мысли о молитве, соответствующие его тогдашнему религиозному настроению:
"Молитва моя по утрам почти всегда полезна. Часто повторяя некоторые слова, не соединяю с ними чувства; но большею частью то одно, то другое из мест молитвы захватит и вызовет доброе чувство: иногда преданность воле бога, иногда любовь, иногда самоотречение, иногда прошение, неосуждение. Всегда всем советую.
Иногда молюсь в неурочное время самым простым образом, говорю: "Господи помилуй", крещусь рукой, молюсь не мыслью, а одним чувством сознания своей зависимости от бога. Советовать никому не стану, но для меня это хорошо. Сейчас так вздохнул молитвенно".
А вот его новые "еретические" мысли по столь излюбленному интеллигенцией вопросу о печати:
"Вчера пришла поразившая меня мысль о том, что письмо, а тем более печать были главной причиной извращения истинной веры, раскрытой великими основателями религий: отношения человека к богу и вытекающих из этого отношения обязанностей.
Все большие религии распространялись устно. И мне кажется, что только так и может распространяться истинная религия. И не столько устно, сколько -- не письмом, не печатью, а жизнью и частью жизни -- устной проповедью.
Не говоря о том, что при таком распространении не может быть закрепления слов и потом лжетолкования их (как послания Павла, больше всего извратившие христианство) -- при распространении жизнью и устной проверке истины -- всегда в жизни проповедника, всякая ошибка в слове, выражении проходит бесследно; остается его искренность, и она только служит истинным проводником. Я как-то почти шутя сказал, что книгопечатание было самым могущественным средством распространения невежества, и это не шутка, а ужасная и печальная истина. Мы знаем, к чему ведет болтовня в жизни, болтовня языком. Такая же, худшая болтовня происходит теперь в печати. Наше общество со своими журналами, газетами, книгами, лекциями совершенно подобно ошалевшей толпе, в которой все говорят и никто не слушает. Но это я говорю о всяких самых различных предметах, которыми занята печать, от политики до стихов и драм. В деле же религии несомненно, что письмо и особенно печать препятствуют более всего правильному распространению религиозных истин и содействуют извращению и затемнению их. Предмет этот очень важный и стоит того, чтобы возвратиться к нему и еще обдумать его".
В эту же осень жизнь яснополянского дома была встревожена тяжкой болезнью Софьи Андреевны.
Вот как рассказывает об этом Илья Львович в своих воспоминаниях:
"Очень тяжелые минуты пережил мой отец во время опасной болезни мама осенью 1906 года.
Узнав о ее болезни, все мы, дети, съехались в Ясную Поляну. Мама лежала уже несколько дней в постели и страшно мучилась невозможными болями живота.
Приехавший по нашему вызову профессор В. Ф. Снегирев определил распадающуюся внутреннюю опухоль и предложил сделать операцию.
Для большей уверенности в своем диагнозе и для консультации он попросил вызвать из Петербурга профессора Феноменова, но болезнь мама пошла такими быстрыми шагами, что на третий день, рано утром, Снегирев разбудил всех нас и сказал, что он решил не ждать Феноменова, потому что если не сделать операцию сейчас же, то мама умрет.
С этими словами он пошел и к отцу.
Папа совершенно не верил в пользу операции, думая, что мама умирает, и молитвенно готовился к ее смерти.
Он считал, что "приблизилась великая и торжественная минута смерти, что надо подчиниться воле Божией, и что всякое вмешательство врачей нарушает величие и торжественность великого акта смерти".
Когда доктор определенно спросил его, согласен ли он на операцию, он ответил, что пускай решают сама мама и дети, а что он устраняется и ни за, ни против говорить не будет.
Во время самой операции он ушел в "Чепыж" и там ходил один и молился.
-- Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то... нет, лучше не звоните совсем, я сам приду, -- сказал он, передумав, и тихо пошел к лесу.
Через полчаса, когда операция кончилась, мы с сестрой Машей бегом побежали искать папа.
Он шел нам навстречу, испуганный и бледный.
-- Благополучно, благополучно! -- закричали мы, увидав его на опушке.
-- Хорошо, идите, я сейчас приду, -- сказал он сдавленным от волнения голосом и повернул опять в лес.
После пробуждения мама от наркоза он вошел к ней и вышел из ее комнаты в подавленном и возмущенном состоянии.
-- Боже мой, что за ужас! Человеку умереть спокойно не дадут. Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки... и стонет больше, чем до операции. Это пытка какая-то.
Только через несколько дней, когда здоровье матери восстановилось совсем, отец успокоился и перестал осуждать докторов за их вмешательство".
Таково было мнение Ильи Львовича, но можно думать и иначе. Я был тогда в Ясной Поляне вскоре после операции. Семейные рассказывали мне, как перед самой операцией Софья Андреевна готовилась к смерти и прощалась со всем домом, начиная со Л. Н-ча и кончая последним слугой и служанкой, просила у всех прощения, и все плакали, умиленные ее высоким духовным настроением. Если бы она умерла тогда, она бы умерла святою, благословляемая всеми ее знавшими. Ее вылечили, оставили жить, и она, снова войдя в свою плоть, отравила своей болезненной жизнью последние годы жизни Льва Николаевича, пережила сама ужасные страдания и ускорила его кончину. Я полагаю, что на подобных соображениях было основано чувство протеста Л. Н-ча против операции. Вот его мысли по этому поводу из его дневника.
"1 сентября. Болезнь Сони все хуже. Нынче почувствовал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чем не хочу писать. Три сына, Сергей, Андрей и Миша, здесь и две дочери, Маша и Саша. Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле бога и настроения религиозно-торжественного -- мелочное, непокорное, эгоистическое. Хорошо думалось и чувствовалось. Благодарю бога. Я не живу и не живет весь мир во времени, а раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во времени. Как легче и понятнее так. И как смерть при таком взгляде -- не прекращение чего-то, а полное раскрытие".
"2 сентября. Нынче сделали операцию. Говорят, что удачно. А очень тяжело. Утром она была очень духовно хороша. Как умиротворяет смерть.
Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня, и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается для себя: "Ах, так вот что". Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется позже, в свое время. Во время операции ходил в елки и устал нервами".
"15 сентября. Здоровье Сони хорошо. Видимо, поправляется. Много пережито. Кончил и статью, и о земле, и начал письмо китайцу все о том же.
Хочется писать совсем иначе, правдивее. Записывать много есть чего, но не буду нынче. Ездил далеко в лес по метели. Состояние не бодрое, но хорошее, доброе".
"Письмо китайцу", о котором упоминает Л. Н-ч в предыдущей записи, было все же закончено и отослано, но так как оно потеряло характер личного, частного письма, то Л. Н-ч и отдал его в печать. Вот его краткое содержание:
"Китайский народ, -- пишет Л. Н-ч, -- так много претерпевший от безнравственной, грубо эгоистической, корыстолюбивой жестокости европейских народов, до последнего времени на все совершаемые над ним насилия отвечал величественным и мудрым спокойствием, предпочтением терпения в борьбе с насилием".
Но и там начинается подражание европейским народам:
"Вот поэтому-то я теперь со страхом и горестью слышу и в вашей книге вижу проявление в Китае духа борьбы, желания силою дать отпор злодеяниям, совершаемым европейскими народами".
И Л. Н-чу хочется направить этот великий народ на новый, свойственный ему путь:
"Я думаю, что в наше время совершается великий переворот в жизни человечества, и что в этом перевороте Китай должен во главе восточных народов играть великую роль.
Мне думается, что назначение восточных народов Китая, Персии, Турции, Индии, России и, может быть, Японии (если она не совсем еще увязла в сетях разврата европейской цивилизации) состоит в том, чтобы указать народам тот истинный путь к свободе, для выражения которой, как вы пишете в вашей книге, в языке нет другого слова, кроме Тао, т. е. стремление к истинной духовной свободе.
В народах проявилось сознание, что власть -- зло, от которого надо освободиться.
И западные народы давно уже почувствовали эту необходимость и давно уже изменили свое отношение к власти одним общим всем западным народам способом: ограничением власти посредством представителей, т. е. в сущности распространением власти, перенесением ее от одного или нескольких на многих.
В настоящее время, я думаю, что наступил черед и восточных народов и для Китая точно так же почувствовать весь вред деспотической власти и отыскивать средства освобождения от деспотической власти, при теперешних условиях жизни ставшей непереносимой.
Но дух разложения и подражания коснулся и древнего народа.
Я вижу по вашей книге и по другим известиям, что легкомысленные люди Китая, называемые партией реформ, думают, что это изменение должно состоять в том, чтобы сделать то самое, что сделали западные народы, т. е. заменить деспотическое правительство представительным, завести такое же войско, как у западных народов, такую же промышленность".
И Лев Николаевич целым рядом аргументов убеждает ученого китайца не идти на обман европейской цивилизации, а искать своего пути, пути неподчинения насилию. Наконец Л. Н-ч заключает так:
"Дело, предстоящее теперь, по моему мнению, не только Китаю, но и всем восточным народам, не в том только, чтобы избавиться самим от тех зол, которых они терпят от своего правительства и от чужих народов, а в том, чтобы указывать всем народам выход из того переходного положения, в котором они все находятся.
И выхода другого нет и не может быть, как освобождение себя от власти человеческой и подчинение власти Божией".
Другое большое, замечательное письмо он пишет французскому писателю Полю Сабатье, автору известной книги о Франциске Ассизском. Поль Сабатье является во Франции руководителем нового религиозного движения, стремящегося реабилитировать католичество, приводя его к высшей христианской, нравственной основе.
Л. Н. откровенно возражает Сабатье, считая бесполезным и несовместимым соединение церковной лиги с Христовой истиной, и указывает на целый ряд симптомов, дающих надежду на разрешение этого векового конфликта между христианской религией и государством, в смысле полного освобождения религии от государственной власти.
Эта переписка шла через меня, и мне пришлось передать ответ Л. Н-ча Полю Сабатье в Женеве. Он был очень тронут ответом Л. Н-ча, отнесся к нему с большим уважением, и я уверен, что на его молодых единомышленников оно имело отрезвляющее влияние.
Осенние темные вечера давали возможность Л. Н-чу более отдаваться чтению, и вот он записывает в дневнике свои впечатления от прочитанного:
"Читаю Гете и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического, даровитого человека на то поколение, которое я застал, в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед "Фаустом" (совсем плохое произведение) и Шекспиром, и, главное, с той особенной нежностью, которую приписывают разным статьям: Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучился, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Изо всех сил старался -- и никак не мог. Какой ужасный вред авторитеты, прославленные великие люди, да еще ложные".
И опять лирическое отступление, в котором выражается его горе и радость:
"Записано так после очень тяжелого настроения: уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаются, лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего нет дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно. Все чаще и чаще чувствую это.
Ходил гулять. Чудное осеннее утро, тихо, тепло, зеленя, запах листа. И люди, вместо этой чудной природы с полями, лесами, водой, птицами, зверями, устраивают себе в городах другую, искусственную природу с заводскими трубами, дворцами, локомобилями, фонографами... Ужасно и никак не поправишь..."
Еще несколько выписок из осеннего дневника дают полную и яркую картину тогдашнего настроения Л. Н-ча со всеми волнениями, которые переживала его великая душа.
"Очень много в нашем, в моем понимании смысла жизни (религии) условного, произвольного, неясного, иногда прямо неправдивого. Хотелось бы выразить смысл жизни как можно яснее, и если нет, то ничего не вносить в это определение неясного. Неясно для меня понятие бога. Я не имею никакого права говорить про бога, про всего бога, тогда как я знаю только то, что во мне есть нечто свободное, всемогущее, хотел сказать благое, но это качество не может быть приписано этому нечто, так как всемогущее и свободное и единое не может не быть благим. Это сознание я знаю и могу жить в нем, и в этом перенесении в это сознание всей своей жизни есть высшее благо человека".
"Последний раз записал, что продолжаю радоваться сознанию жизни, а нынче как раз должен записать противное: ослабел духовно, главное тем, что хочу, ищу любви людей и близких, и дальних. Нынче ездил в Ясенки и привез письма, все неприятные. То, что они могли быть мне неприятны, показывает, как я сильно опустился. Две дамы-рассудительницы, неясные, путанные и прилипчивые (и к ним можно и должно было отнестись любовно, как я и решил, подумав) и потом фельетон в харьковской газете того маленького студента, который жил здесь летом. Несомненный признак упадка, потери общения с Вечным через сознание того, что мне стало больно читать его злую и глупую печатную ложь. Кроме того, физически был в дурном, мрачном настроении и долго не мог восстановить свое общение с богом".
На следующий день он писал:
"В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой на то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прячущегося за жену. Не осилил перенести любовно, сказал А., что мне нельзя жить здесь. И это недобро. Вообще меня все больше и больше ругают со всех сторон. Это хорошо: это загоняет к богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству (не смею сказать -- любви) к людям. Все почти мои прежние писания прежних лет, кроме Евангелия и некоторых, мне не нравятся по своей недоброте. Не хочется давать их.
Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее. Да, хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать, новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог".
"Маша сильно волнует меня", -- говорит в дневнике своем Л. Н-ч; это волнение было вызвано ее тяжкою болезнью, которая и унесла ее в невидимый мир.
Это был замечательный человек, несомненно, по своим душевным качествам наиболее близкий Л. Н-чу. Илья Львович, брат ее, прекрасно охарактеризовал отношение дочери к отцу в своих воспоминаниях:
"Когда я приехал в Ясную на другой день после ее смерти, я почувствовал какое-то повышенное, молитвенно-умиленное настроение всей семьи, и тут, может быть, в первый раз я сознал все величие и красоту смерти.
Я ясно почувствовал, что своей смертью Маша не только не ушла от нас, а, напротив, навсегда приблизилась и спаялась со всеми нами так, как это никогда не могло быть при ее жизни.
Это же настроение я видел и у отца. Он ходил молчаливый, жалкий, напрягая все силы на борьбу со своим личным горем, но я не слышал от него ни одного слова ропота, ни одной жалобы -- только слова умиления.
Когда понесли гроб в церковь, он оделся и пошел провожать.
У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошел по прешпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой, старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся.
Сестра Маша в жизни отца и в жизни всей нашей семьи имела огромное значение.
Сколько раз за последние годы приходилось ее вспоминать и с грустью говорить: "Если бы Маша была жива...", "если бы не умерла Маша..."
Для того, чтобы объяснить отношения Маши к отцу, мне придется вернуться далеко назад.
В характере отца, -- быть может, оттого, что он рос без матери, а, быть может, врожденно, -- была одна отличительная и на первый взгляд странная особенность, -- ему совершенно несвойственны были проявления чувства нежности.
Говорю "нежность" в отличие от "сердечности". Сердечность у него была, и большая.
Характерно в этом смысле его описание смерти дяди Николая Николаевича. В письме к Сергею Николаевичу, описывая последний день жизни брата, отец рассказывает, как он помогал ему раздеваться.
"...И он покорился, и стал другой... всех хвалил и мне говорил: благодарствуй, мой друг". Понимаешь, что это значит в наших отношениях?"
Оказывается, что на языке братьев Толстых слова "мои друг" была такая нежность, выше которой представить себе нельзя.
Эти слова поразили отца даже в устах умирающего брата.
Я во всю свою жизнь никогда не видал от него ни одного проявления нежности.
Целовать детей он не любил и, здороваясь, делал это только по обязанности.
Понятно поэтому, что и по отношению к себе он не мог вызывать нежности, и что сердечная близость у него никогда не сопровождалась никакими внешними проявлениями.
Мне, например, никак не могло бы прийти в голову просто подойти к отцу и поцеловать его или погладить ему руку.
Этому отчасти мешало и то, что я всегда смотрел на него снизу вверх, и его духовная мощь, его величина мешала мне в нем видеть просто человека, порой жалкого и усталого, -- слабого старичка, которому так нужны были тепло и покой.
Это тепло могла давать отцу только одна Маша.
Бывало, подойдет, погладит его по руке, приласкает, скажет ему ласковое слово, и видишь, что ему это приятно, и он счастлив и даже сам отвечает ей тем же.
Точно с ней он делался другим человеком.
И почему Маша умела так сделать, и никто другой и не смел этого пробовать?
У всякого из нас вышло бы что-то неестественное, а у нее это выходило просто и сердечно.
Я не хочу сказать, что другие близкие люди любили отца меньше, чем Маша, -- нет, но ни у кого проявления этой любви не были так теплы и вместе с тем так естественны, как у нее.
И вот со смертью Маши отец лишился этого единственного источника тепла, которое под старость лет становилось для него все нужнее и нужнее.
Другая, еще большая ее сила -- это была ее необычайно чуткая и отзывчивая совесть.
Эта ее черта была для отца еще дороже ласки.
Как она умела сглаживать всякие недоразумения. Как она всегда заступалась за тех, на кого падали какие-нибудь нарекания, -- справедливые или несправедливые, все равно.
Маша умела все и всех умиротворять".
Вот как отразилось это событие в дневнике Льва Николаевича:
"26 ноября. Сейчас час ночи. Скончалась Маша. Странное дело: я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже своем -- нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, когда она умирала -- удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание: но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни".
"29 ноября. Сейчас увезли, унесли хоронить. Слава богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче".
"1 декабря. Нет-нет, и вспомню о Маше, но хорошими, умиленными слезами, -- не о ее потере для себя, а просто о торжественной, пережитой с нею минуте, от любви к ней".
"28 декабря. Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа -- одно из самых важных, значительных времен моей жизни".
Из литературных работ Л. Н-ча этого года упомянем еще о его статье "Значение русской революции". Статья эта вошла в полное собрание сочинений Л. Н-ча и распространялась отдельной брошюрой, и потому мы не станем здесь излагать ее содержание, хорошо известное читающей публике. Скажем только, что Л. Н-ч видел главное значение русской революции в возможности, которую открывала она русским людям, а за ними и всем другим -- свернуть с ошибочного пути, по которому пошли западные народы, пути городской промышленной цивилизации, и вступить на новый путь -- цивилизации земледельческой, мужицкой, приближения к "царству дураков".
Эта возможность открыта и теперь, и сдвиг России в эту сторону несомненен.
В это время, занятый составлением II тома биографии Л. Н-ча, я часто обращался к нему за разными справками, и письма носили деловой практический характер. Наконец, побуждаемый желанием душевного общения с ним, я написал ему письмо, в котором ничего не просил, а выражал свое душевное настроение. Я получил вскоре ответ и привожу его здесь для заключения этой главы и 1906 года.
"Спасибо, милый друг, за бескорыстное письмецо. Я на днях поболел. Собирался совершить большую перемену. Теперь поправляюсь. Занят я "Кругом чтения" для детей и народа. Ко мне ходят крестьянские дети, и предстоящее дело представляется страшно трудным, но стараюсь.
То, о чем вы поминаете, вероятно, маленькая статейка, которую я не послал, под заглавием "Верьте себе", обращенная к отрокам 14-16 лет. Как ваши занятия с несчастной молодежью?
О Плотине я знаю. Выписки ваши очень хороши.
Как в старости живо чувствуешь огромность предстоящей работы и краткость времени. Хорошо, что "я" не в себе одном, а то бы можно прийти в отчаяние. Целую вас. Всегда думаю о вас с любовью. Привет вашей жене".