Н. Н. Гусев в своем дневнике дает такую картину первого новогоднего вечера в Ясной Поляне:

"Когда Л. Н-ч, уже простившись со всеми, намерен был уходить к себе, затеялся небольшой общий разговор. Мало-помалу все вышли из-за стола и окружили Л. Н-ча. Образовался круг, вроде хоровода.

-- Ну, запевайте, что же вы, -- сказал Л. Н-ч.

-- Как по-о-о-мо-о-рю... -- завел Андрей Львович.

Все взяли друг друга за руки и обошли круг. Всех нас, людей различных общественных положений и различных взглядов на жизнь, Л. Н-ч на несколько минут объединил в одном чувстве беззаботного веселья, всегда сближающем людей".

Эта картина яснополянских нравов очень характерна; мне самому не раз приходилось участвовать в проявлении чувства веселья по знаку, данному Львом Николаевичем. Это указывает на его жизнерадостность, на отсутствие в нем той мрачной, "монастырской" черты, которая так часто ведет за собой лицемерие и отталкивает искренних людей. Искренность была одно из самых дорогих свойств Л. Н-ча, и в общении с ним было легко быть искренним. Даже нельзя было быть иным.

И эта жизнерадостность дивно гармонировала в нем с самою глубокою серьезностью, которою была проникнута вся его жизнь, особенно последние годы. В этот же день он записал в своем дневнике:

"1 января. В первый раз с необыкновенной новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, не смерть, а освобождение от тела; так ясно стала неистребимость того, что есть истинный "я", что оно, это я, только одно действительно существует, а если существует, то и не может уничтожиться, как то, что, как тело, не имеет действительного существования. И так стало твердо, радостно. Так ясна стала бренность, иллюзорность тела, которое только кажется.

Неужели это новое душевное состояние -- шаг вперед к освобождению? Думаю, что да, потому что сейчас позвал Ивана и что-то особенно радостное близкое почувствовал в общении с ним. Дай бог, дай бог. Как будто почувствовал освобождение того, что одно есть: любви. Ах, кабы так осталось до смерти и так бы передалось людям-братьям".

По свидетельству самого Л. Н-ча, в этом году переписка его значительно усилилась, как он предполагал, в виду наступающего юбилея и его возрастающей известности. В дневнике Н. Н. Гусева есть интересный образец подобной переписки Л. Н-ча со своими корреспондентами. Вот что записывает Гусев 3 января:

"Не раз слышал я от Л. Н-ча, что когда он получает письма и видит на конверте правильно и четко написанный адрес, то такие письма менее интересуют его, чем письма с безграмотным и непривычной рукой написанным адресом. Письма рабочих людей более интересны Л. Н-чу, чем письма интеллигенции. Вот одно из таких безграмотных, в высшей степени содержательных писем, полученное недавно:

"Его превосходительству, Льву Николаевичу, господину Толстому. Лев Николаевич, обращаемся мы к Вам за помощью, как Вы великий и всемирный писатель, в особенности религиозный указатель, то мы и решили обратиться к Вам, Лев Николаевич, фабричные рабочие Ярцевской мануфактуры. А в особенности к Вам обращаемся, великий всемирный писатель, извините пожалуйста нас, что мы безграмотны и не образованы, темны и решили обратиться к великому учителю разрешить нам тяжелые вопросы, в особенности религии.

Так как мы не знаем, откуда нам найти истинный путь к спасению, то и решили обратиться к Вам. Пожалуйста, Лев Николаевич, разрешите нам тяжелые вопросы о церковных таинствах: крещение, миропомазание, елеосвящение, брак, причащение. Мы и решили обратиться к Вам разрешить нам эти таинства, в особенности брак и крещение: просим, пожалуйста, написать нам ответ, чем иным заменить эти таинства и как их принимать в действиях.

А еще обращаемся к Вам, пришлите переведенное Евангелие, а что стоимость его, то мы немедленно деньги вышлем.

А еще мы тоже не можем и опять, хотя и попадается в Евангелии истина, но мы ничего решительно не поймем, то мы тоже обращаемся к Вам, скажите, как нужно молиться богу, нужно принимать какие действия или нет, пожалуйста, Лев Николаевич, разъясните нам эти тайны и пришлите ответ. А еще просим Вас прислать, если можно, какие поучительные книги, в особенности религиозные. До свиданья, Лев Николаевич. Извините нас за то, что мы невежливо обращаемся к вашему превосходительству, а потому губит наша темнота, за тем подписуемся".

Как радостно бывает получать Л. Н-чу такие письма, видно из его ответа на это письмо, написанного 30 декабря:

"Любезные друзья и братья, мне очень приятно было получить ваше письмо, потому что из него вижу, что вас занимают самые важные вопросы на свете, а именно -- как жить, чтобы исполнить волю Того, Кто послал нас в мир. Еще будет радостнее мне, если книги, какие посылаю вам, ответят вам на ваши вопросы. Я верю в то, что высказано в этих книгах, "Христианское учение" и "Евангелие", и, стараясь жить по этому учению, чем больше живу и приближаюсь к смерти, тем больше чувствую радости и спокойствия.

Брат ваш Лев Толстой".

Закончим этот месяц выпиской из дневника Льва Николаевича от 31 января:

"Мы, как животные, хотим делать добро тем, кто его делает нам, и зло тем, кто нам делает зло. Как разумные существа мы должны бы делать обратное. Добро нужнее всего тому, кто делает нам зло, кто зол. Добро особенно нужно тем, кто делает не нам, а кому бы то ни было зло".

И дальше прибавляет:

"Любить врагов, делать добро делавшим нам зло не есть подвиг, а только естественное влечение человека, понявшего сущность любви. Делать добро любящим, любить любящих не есть любовь и не дает свойственное любви особенное, единственное величайшее благо. Благо это дает только любовь к людям, делающим нам зло, вообще делающим зло".

После революции 1905 года манифестом 17 октября была дана некоторая религиозная свобода, допускавшая образование и регистрацию сектантских общин.

Многие из наших единомышленников считали подобную регистрацию преступным компромиссом; другие, напротив, видели в ней практическое осуществление своих общественных идеалов.

К числу последних принадлежал и я с небольшим кругом сочувствовавших мне друзей. И вот мы решили написать заявление о регистрации нашей общины.

Мне было предложено составить это заявление по установленной форме, что я и поспешил сделать. Трудность и ответственность такого документа состояла в том, что нужно было удовлетворить сразу краткости и ясности изложения и вместе с тем высказать те важные основы, которые раз навсегда определяли наше отношение к властям.

В виду важности этого дела я решился обратиться за советом ко Льву Николаевичу. Он со свойственною ему мудростью и благостью понял огромное значение этого акта и собственноручно его редактировал. Подлинный автограф этой редакции сдан мною на хранение в Толстовский музей в Петрограде, здесь же я привожу копию главной части его. В начале этого заявления следовали формальные ответы на вопросы о месте, составе, названии общины и проч., а затем следовало краткое изложение основных взглядов. В этой-то части и были исправления Л. Н-ча.

Он почти заново переделал мое изложение, и после его поправок оно приняло такой вид:

"Мы, нижеподписавшиеся, члены общины "Свободных христиан", объединяемся на общих основах христианского учения, признавая сущностью его учение о любви не только к любящим нас, но и к врагам. Чуждое политических целей, общество наше, объединяясь в единстве верований, оставляет на совести каждого из ее членов его отношение к существующему порядку и предержащим властям, хотя вытекающее из нашего верования отношение к правительству есть полное подчинение всем его распоряжениям, не противоречащим основным требованиям христианского учения о любви к богу и ближнему.

"Кто не любит, тот не познал Бога, потому, что Бог есть любовь. Кто говорит: "я люблю Бога", а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит" (I посл. Иоанна 4, 8, 20.)

В этих словах евангелиста Иоанна прекрасно выражена самая сущность нашей религии.

Ставя целью своей жизни исполнение воли пославшего нас Отца жизни, мы не считаем для себя обязательной букву признаваемого церковью священного писания и руководимся в своей жизни религиозно-нравственной мудростью всех времен и народов.

Полагая единственным истинным проявлением веры жизнь, сообразную с нею, мы, не устанавливая и не признавая никаких внешних религиозных обрядов, считаем для себя обязательным только чистую нравственную жизнь и любовь к ближнему.

Сообщая все эти сведения, мы просим зарегистрировать нашу общину и сделать распоряжение о заведении при городской управе книг для регистрации гражданского состояния членов".

К сожалению, тогдашний закон требовал для регистрации не менее 50 членов, а мы, при нашей разрозненности, не смогли долго собрать это количество подписей, и потому наша община не была окончательно зарегистрирована, но по тому же закону, начав дело о регистрации, мы получили право свободно собираться и обсуждать свои хозяйственные и религиозные вопросы, и собрания наши происходили регулярно в Петербурге и для многих служили путеводным огоньком.

Документ же этот остался свидетельством общественной мудрости и широты взглядов Льва Николаевича.

Ивану Михайловичу Трегубову, обращавшемуся ко Льву Николаевичу с подобным же вопросом и приславшему ему свое изложение веры, он тоже ответил дружеским письмом, которое начиналось так:

"Получил ваше письмо, милый И. М., и проект общины и спешу вам ответить. Вообще скажу, что радуюсь вашей хорошей деятельности и рад содействовать вам, чем могу".

С февраля месяца в русском обществе уже появились первые признаки юбилейных хлопот. В этом году, в августе, Льву Николаевичу должно было минуть 80 лет. Многие от глубокой искренности, другие от праздности, третьи из тщеславия, но поднялась целая волна инициатив по празднованию 80-летия Л. Н-ча. Эти приготовления доставили Л. Н-чу немало тягостных минут. Выслушаем свидетеля всех этих переживаний, Н. Н. Гусева:

В своем дневнике от 27 февраля он между прочим записывает:

"С самого начала января в печати идут толки о необходимости празднования исполняющегося 28 августа нынешнего года 80-летия Л. Н-ча. В Петербурге образовался особый "Комитет почина", как назвали себя люди, взявшие на себя инициативу в деле этого празднования. Льву Николаевичу тяжелы все эти приготовления к его восхвалению своей искусственностью, напыщенностью, неискренностью и лживостью, так не соответствующими всегдашней естественности, искренности, скромности и простоте его жизни и взглядов.

Однако до нынешнего дня Л. Н-ч не протестовал против всех этих приготовлений. Но сегодня С. А. получила письмо от престарелой княгини Дундуковой-Корсаковой, кажется, ровесницы Л. Н-ча, в котором она пишет о том, как оскорбит всех верующих православных это чествование человека, нарушавшего их верования. Льва Николаевича очень тронуло это письмо, и он дрожащим от слез голосом продиктовал в фонограф ответ на него:

"Милая Мария Михайловна, сказал бы -- сестра по духу, если бы знал, что вы позволите назвать вас так. Сейчас прочел ваше письмо жене, которое глубоко тронуло меня. Вы открыли мне то, что я по своему легкомыслию и эгоизму не думал, а то, что вы открыли мне, очень важно.

Готовящиеся мне юбилейные восхваления мне в высшей степени -- не скажу тяжелы -- мучительны. Я настолько стар, настолько близок к смерти, настолько желаю уйти туда, пойти к Тому, от Кого я пришел, что все эти тщеславные, жалкие проявления мне только тяжелы. Но это все для меня лично, я же не думал о том, о чем вы мне пишете: о том тяжелом впечатлении, которое произведут на людей, которые верят так же, как и вы, верят искренно и глубоко, -- какое впечатление произведут эти восхваления человека, нарушившего то, во что они верят.

Об этом я не подумал, и вы напомнили мне. Постараюсь избавиться от этого дурного дела, от участия моего в нем, от оскорбления тех людей, которые, как вы, гораздо, несравненно ближе мне всех тех неверующих людей, которые бог знает для чего, для каких целей будут восхвалять меня и говорить эти пошлые, никому не нужные слова. Да, милая Мария Михайловна, чем старше я становлюсь, тем больше убеждаюсь в том, что все мы, верующие в бога, если только искренно веруем, все мы соединены между собой, все мы сыновья одного отца и братья и сестры между собою. Хотим мы или не хотим этого -- мы все едины. Так вот, прощайте, милая Мария Михайловна. Спасибо, что вспомнили обо мне. Общение с вами мне очень радостно. Если бы я был с вами, я бы попросил позволения просто поцеловать вас, как брат сестру. Теперь же прощайте. Благодарю вас за любовь и прошу вас не лишать меня ее".

Диктуя последние слова, Л. Н-ч не мог уже сдержать все время подступавших ему к горлу слез, которые прерывали его слова.

Вслед за этим письмом, как бы обрадовавшись тому, что есть теперь вполне достаточный повод просить о прекращении приготовлений к готовящимся восхвалениям, Л. Н-ч продиктовал в фонограф письмо М. А. Стаховичу, одному из членов "Комитета почина":

"Милый Михаил Александрович, я знаю, что вы точно любите меня не как писателя только, но как и человека, и, кроме того, вы человек чуткий и поймете меня. От этого обращаюсь к вам с большой, большой просьбой. Просьба моя в том, чтобы вы прекратили этот затеянный юбилей, который, кроме страдания, и хуже, чем страдания, -- дурного поступка с моей стороны, не доставит мне ничего иного. Вы знаете, что и всегда, а особенно в мои годы, когда так близок к смерти, вы узнаете это, когда состаритесь, нет ничего дороже любви людей. И вот эта-то любовь, я боюсь, будет нарушена этим юбилеем. Я вчера получил письмо от княгини Дундуковой-Корсаковой, которая пишет мне, что все православные люди будут оскорблены этим юбилеем. Я никогда не думал об этом, но то, что она пишет, совершенно справедливо. Не у одних этих людей, но и у многих других людей он вызовет чувство недоброе ко мне. А это мне самое больное. Те, кто любят меня, я знаю их и они меня знают, но для них, для выражения их чувств не нужно никаких внешних форм. Так вот моя к вам великая просьба: сделайте что можете, чтобы уничтожить этот юбилей и освободить меня. Навеки вам буду очень, очень благодарен.

Любящий вас Лев Толстой ".

Такие же сетования попадаются и в других современных письмах, писанных Львом Николаевичем друзьям своим: так он пишет, между прочим, Наживину:

"То, что вы пишете о моем ужасном юбилее, наверное, не так тяжело для нас, как это тяжело для меня. Я делаю все, что могу, чтобы прекратить это, но вижу, что я бессилен".

Наконец, приехавшему к нему председателю московского юбилейного комитета Н. В. Давыдову он диктует снова письмо и просит прочесть его на заседании комитета: Вот это письмо:

"Милостивый государь, господин редактор. Посылаю вам прилагаемое письмо. Таких писем от людей, отрицательно относящихся к моему предстоящему юбилею, я получил несколько; это же письмо я очень прошу вас напечатать, как желает этого автор его. Я, со своей стороны, тоже желал бы его напечатания, так как в связи с этим письмом я имею сказать кое-что относительно этого моего предстоящего юбилея.

Сказать я имею именно то, что готовящийся юбилей этот чрезвычайно тяжел для меня. Причин этому много. Одна из первых та, что я никогда не смотрел на такого рода чествования с сочувствием: мне казалось, что выражение сочувствия и любви к деятельности человека может выразиться никак не внешним образом, а близким соединением мыслями и чувствами с тем, к кому относятся эти мысли и чувства. Вспоминаю, как давно уже, лет около тридцати тому назад, во время чествования Пушкина и поставления ему памятника, милый Тургенев заехал ко мне, прося меня ехать с ним на этот праздник. Как ни дорог и мил был мне тогда Тургенев, как я ни дорожил и высоко ценил (и ценю) гений Пушкина, я отказался. Зная, что огорчал Тургенева, но не мог сделать иначе, потому что и тогда уже такого рода чествовать мне представлялись чем-то неестественным и -- не скажу ложным -- не отвечающим моим душевным требованиям. Теперь же, когда это касается лично меня, я чувствую это еще в гораздо большей степени.

Но это последнее соображение. Другое, самое важное, это то, что выражено в этом письме и в других такого же рода письмах, именно то, что эти готовящиеся чествования даже при своем приготовлении вызывают в большом количестве людей самые недобрые чувства ко мне. Недобрые чувства эти могли бы лежать без выражения, но выбиваются и развиваются вследствие этого. Знаю, что эти недобрые чувства вызваны мною самим: сам я виноват в них, виноват теми неосторожными, резкими словами, которыми я позволял себе обсуждать верования других людей. Я искренно раскаиваюсь в этом, и очень рад случаю высказать это. Но это не изменяет самого дела. В мои годы, стоя одной ногой в гробу, одно, что желательно -- это быть в любви с людьми, насколько это возможно, и расстаться с ними в этих самых чувствах. Письмо же это и подобные ему, получаемые мною, показывают именно, что приготовления к юбилею вызывают в людях -- и совершенно справедливо -- самые обратные чувства ко мне. И это мне очень тяжело. Если бы на одной чашке весов лежали самые мне приятные и лестные одобрения людей, которых я уважаю, а на другой -- вызванная ненависть хотя бы одного человека, я думаю, что я бы не задумался отказаться от похвал, только бы не увеличивать нелюбовь этого одного человека. Теперь же я чувствую, что этот готовящийся юбилей вызывает недобрые, нелюбовные чувства ко мне, которые я заслужил, не одного, а многих и многих, очень многих. Это мне мучительно тяжело, и поэтому я бы просил всех тех добрых людей, любящих меня, сделать все, что возможно, для того, чтобы уничтожить всякие попытки чествования меня.

Не буду говорить о том, что я совершенно искренно не признаю себя заслуживающим тех чествований, которые готовятся: все это показалось бы каким-то фальшивым кокетством. Но не могу не сказать того, что думаю, и был бы счастлив, если бы люди оставили это дело и ничего не делали бы в этом направлении".

Н. В. Давыдов, передавая копию с этого письма в Толстовский музей, снабдил его таким примечанием:

"Письмо это продиктовано Л. Н. Толстым и передано 25 марта 1908 г. в Ясной Поляне Н. В. Давыдову для прочтения его в заседании московского комитета по устройству 80-летнего юбилея Толстого. Оно готовилось к печати, но потом Лев Николаевич передумал. Н. Давыдов".

Оригинально в этом же смысле письмо Л. Н-ча к его старому другу А. М. Бодянскому.

Н. Н. Гусев так рассказывает об этом письме:

"Сегодня (12 марта) я получил от А. М. Бодянского письмо, в котором он между прочим, пишет:

"Написал свое мнение, как надо праздновать юбилей Льва Николаевича, но газеты не поместили. Написал, что согласно с законами, а потому и принятой правде, Льва Николаевича следовало бы посадить в тюрьму ко дню юбилея, что дало бы ему глубокое нравственное удовлетворение. Эту мысль я несколько развил и подкрепил доказательствами".

Прочитав это письмо, я, пока Л. Н. был еще на прогулке, положил его вместе с полученными сегодня на его имя письмами к нему на стол, полагая, что оно будет ему интересно.

Действительно, за своим завтраком, Л. Н-ч сказал мне:

-- Как меня восхитил Бодянский! Действительно, это было бы мне удовлетворение. Я на днях думал, чего я желаю, и ответил: ничего не желаю, кроме того, чтобы меня посадили. Я ему сказал в фонограф ответ.

Как трогательно это ответное письмо Л. Н-ча! Он говорит в нем (и надо слышать, с каким искренним страданием было им это сказано): "Действительно, ничего так вполне не удовлетворило бы меня и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную".

Такое же настроение отражается у Л. Н-ча и в дневнике того времени; так, 10-го марта он записывает:

"Ровно месяц не писал. Занят был за письменным столом статьей. Не идет, а не хочется оставить. Работа же внутренняя, слава богу, идет не переставая и все лучше и лучше. Хочу написать то, что делается во мне, и как делается то, чего я никому не рассказывал и чего никто не знает. Много писем, посетителей. Особенно важных не было, затеяли юбилей, и это мне вдвойне тяжело: и потому, что глупа и неприятна лесть, и потому, что я по старой привычке соскальзываю на нахождение в этом не удовольствия, но интереса. И это мне противно. Был Ч-в. Мне особенно хорошо с ним было. С неделю тому назад я заболел: со мной сделался обморок. И мне было очень хорошо. Но окружающие делают из этого что-то важное. Читал вчера чудную статью индуса в переводе Наживина -- мои мысли, неясно выраженные".

И вот, несмотря на все эти противодействия, не только со стороны самого Л. Н-ча, но и со стороны властен, юбилеи все-таки состоялся. От избытка сердца заговорили уста народа, и, может быть, именно благодаря всему этому сопротивлению он вышел особенно сердечен. Но об этом дальше.

В дневнике в вышеприведенном отрывке Л. Н-ч упоминает об обмороке.

Н. Н. Гусев так рассказывает об этом обмороке:

"Сегодня (2 марта) был обморок со Л. Н-чем. Это случилось часа в 4 дня. Перед этим он продиктовал мне свой перевод рассказа Виктора Гюго "Un Athee". Рассказ этот, кажется, неизвестный Л. Н-чу и впервые прочитанный им теперь, произвел на него очень сильное впечатление. Содержание рассказа в том, что молодой человек, вышедший из священников потому, что пришел к атеистическому миросозерцанию, подробно излагает своему собеседнику свои материалистические взгляды, по которым нет бога, нет души, нет идеала; цель жизни в том, чтобы жить для одного себя. Но когда пять месяцев спустя после этого разговора произошло крушение того корабля, на котором он ехал, он, забыв о всех своих рассуждениях, по которым выходило, что наслаждение -- единственная цель жизни, бросается в море спасать погибающих женщин и сам погибает. На последних словах этого рассказа Лев Николаевич заплакал и, окончив мне диктование своего перевода, громко всхлипывал.

По окончании записи, -- прибавляет Гусев -- я не ушел сейчас же, а стал приводить в порядок фонограф. Л. Н-ч прошелся несколько раз по комнате. Вдруг мне перестали быть слышны его шаги. Я инстинктивно взглянул в его сторону и вижу, он медленно, медленно опускается на спину. Я подбежал к нему, поддержал его за спину, но не в силах был остановить падения его тела, и на моих руках он медленно опустился на пол.

На мой крик прибежала С. А., бывшая в столовой, позвала лакея, мы подняли Л. Н-ча; он сел на полу, но видимо еще не приходил в себя и говорил бессвязно слова: "Оставьте меня... Я сейчас засну. Тут где-то подушка была... Оставь, оставь..."

Мы уложили его на диван. Минут через 5 он пришел в себя и ничего не помнил, что с ним было.

Вечером Л. Н-ч встал, вышел в столовую и попросил обедать, но ел очень мало. Он как будто забыл все -- забыл, как зовут его близких, родственников и самые хорошо ему известные места. Он не мог вспомнить, где Хамовники... Что это значит?

Приехали из Москвы вызванные телеграммой врачи Никитин и Беркенгейм".

Подобные обмороки повторялись потом несколько раз и указывали на этапы ослабления его физических сил, к чему Л. Н-ч относился с религиозно-философским спокойствием.

В это время старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна, жила за границей, в Швейцарии, и, конечно, поддерживала деятельную переписку с отцом.

В марте этого года Л. Н-ч написал ей интересное и содержательное письмо, выдержку из которого мы здесь приводим с разрешения Т. Л.:

"Прежде всего исполнение твоих поручений: карточки подписанные прилагаю. Good Health ответь следующее: прекратил питание мясом около 25 лет тому назад, не чувствовал никакого ослабления при прекращении мясного питания и никогда не чувствовал ни малейшего лишения, ни желания есть мясное. Чувствую себя, сравнительно с людьми (среднем человеком) моего возраста, более сильным и здоровым. Но не могу, не имею основания приписать это опыту неупотребления мяса. Думаю же, что неупотребление мяса полезно для здоровья или, скорее, употребление мяса вредно, потому что такое питание безнравственно: все же, что безнравственно, всегда вредно как для души, так и для тела. Древние говорили: "mens sana in corpore sano", надо же говорить обратное: здоровье души, т. е. следование ее законам (нравственным), дает здоровье телу. Вот и все. Если хочешь -- переведи это и пошли с моей подписью.

Здоровье мое и телесное, и особенно духовное очень, очень хорошо; кажется, что лучше уже не может быть, а с каждым днем становится лучше. Стараюсь наилучшим образом переносить (так как остановить его невозможно) тот шум, который делают вокруг моей вывески, и понемногу стараюсь высказать то, что может быть кому-нибудь нужно и мне кажется, что я знаю".

А вот страничка из его дневника того времени, указывающая на его непрестанную внутреннюю работу.

"...Встречаюсь с людьми, вспоминаю, а большей частью забываю то, что хотел помнить: что он и я -- одно. Особенно трудно бывает помнить при разговоре. Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь... Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сестры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету "Русь". Ужасаюсь на казни, и к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. Н., а когда найду, скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь -- лишнее, и сажусь за письма, статьи".

Оригинальная, глубокая мысль:

"Христианство никак, как ошибочно думают некоторые, не в том, чтобы не повиноваться правительству, а в том, чтобы повиноваться богу".

Интересно сопоставить эту мысль с другой, которую приводит в своем дневнике Н. Н. Гусев.

5 апреля он записывает так:

"Я сегодня только, -- сказал Л. Н-ч, -- думал о том, как нам невозможно предвидеть последствия того или другого общественного устройства -- монархического или республиканского. Разве французская революция могла предвидеть Наполеона? Это нам теперь кажется все это ясно, а тогда люди совсем не предвидели этого".

Продолжая на эту тему, Л. Н-ч дал новое, интересное определение социализма:

"Социализм, -- сказал он, -- это осуществление идей христианства в экономической области".

В начале апреля со Львом Николаевичем повторился припадок потери сознания, хотя и не дошедший до обморока. Припадок выразился в потере памяти, он перестал узнавать и не мог вспомнить имена сидевших за столом его близких родственников.

Эта забывчивость продолжалась и на другой день, и потом, после хорошего сна, все прошло, не оставив следа.

Судьба уготовила Льву Николаевичу особый вид страданий и преследований. Преследовали его друзей и единомышленников, и он страдал за них и употреблял все свои силы и все свое влияние, чтобы облегчить их участь.

Так, в апреле этого года подвергся преследованию его единомышленник Молочников, слесарь из Новгорода. Его отдали под суд за распространение сочинений Льва Николаевича. Он прислал обвинительный акт, состоявший из выдержек из инкриминируемых статей; таким образом, этот акт представлял собой своего рода прокламацию для пропаганды этих идей. Это обстоятельство очень занимало Льва Николаевича. Он очень близко принял к сердцу этот случай и, рассказывая о нем Гусеву, сказал:

-- Я, грешный человек, хочу поехать в Петербург и явиться на суд и сказать: "вот он, обвиняемый".

-- Л. Н-ч хотел написать Молочникову, чтобы он выставил его защитником; "это уж должно подействовать", говорил он.

Как и в других судебных делах, Л. Н-ч обратился к своему другу Н. В. Давыдову за советом и написал ему такое письмо:

"Милый Николай Васильевич. Опять к вам с просьбой. Прилагаю обвинительный акт, написанный против одного мне близкого человека, прилагаю и его письмо, чтобы вам дать понятие о самом человеке. Что мне делать? Мой план двоякий: или самому поехать в Петербург, вызваться быть защитником его, или подать заявление, в котором выразить, что книги получены им от меня, что если кто виноват, то я, и если кого судить, то именно меня; книги я получаю от издателей и когда просят у меня, то даю тем, кто их просит. Как поступить в этом случае? Научите меня, или составьте, если можно, такое заявление, или посоветуйте ехать самому в Петербург и быть защитником. Жду ответа. Обвинительный акт и письмо, пожалуйста, верните.

Любящий вас Лев Толстой.

1908, 11 апреля".

Н. В. Давыдов отговорил Л. Н-ча ехать защищать Молочникова, считая, что такая шумная демонстрация скорее повредит ему. Молочникова осудили, и Л. Н-ч чувствовал себя в этом виноватым; он писал Н. В. Давыдову:

"Сейчас получил очень огорчившее меня известие, милый Николай Васильевич, о том, что Молочников, о котором я писал вам, присужден к заключению в крепость на год.

Не могу высказать, до какой степени это взволновало меня. Не могу понять того, что делается в головах и, главное, сердцах людей, занимающихся составлением таких приговоров. Жалею, что вы отговорили меня от защиты. Я, разумеется, не защищал бы, а постарался бы обратиться к голосу совести тех несчастных людей, которые делают такие дела. Можно ли что-нибудь сделать теперь? Очень, очень благодарю вас за присланное. До свиданья.

Лев Толстой".

Лев Николаевич выразил свое возмущение в особой статье, напечатанной в газетах: "О суде над Молочниковым". Но Молочникову все-таки пришлось отбывать свое наказание.

В конце апреля Л. Н-ч пишет в дневнике: "Меня старательно лечат. Был Щуровский. Усердие большое, но, как и все, хочет знать и верит, что знает, но ничего не знает. Несколько дней, да и почти всегда нехорошо. Вчера кажется, что кончил статью. Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всем. В конце концов остается все-таки одно: добро, любовь -- то благо, которое никто отнять не может, Вчера получил укорительное, по пунктам, письмо от юноши-марксиста, и, к стыду своему, мне было тяжело. Все еще далеко от жизни только для души (бога) и все еще тревожит слава людская. Да, как верно говорит Паскаль, есть только одно истинное благо: то, которое никто ни отнять, ни дать не может. Только бы уметь его приобретать и жить для него".

Какую смелость и искренность надо иметь, чтобы на 80-м году жизни проповеднику новой религии признаться перед всеми (Л. Н. знал, что его дневник читается и будет читаться) в том, что на него иногда находят сомнения во всем. Тем прочнее тот остаток, который не колебался и при этих сомнениях. Добро, любовь -- сомнение не посмело коснуться этих устоев.

21 мая у Л. Н-ча были интересные и приятные ему гости -- дети. Н. Н. Гусев так описывает их посещение:

"Вчера в пятом часу дня были из Тулы 120 человек детей, учеников железнодорожного училища, с 6 учителями. Все они были с букетами цветов в руках. Уходя домой, человек 6-7 из них, когда Л. Н-ча уже не было, предложили нам (М. А. Шмидт и мне) свои букеты. Трогательно было, как все они сняли шапки и закричали: "здравствуйте", когда вышла М. А. (встречи ими Л. Н-ча я не застал). Лев Николаевич раздал всем им книжки: младшим ~ "Малым ребятам", старшим -- свои народные рассказы, а учителям -- свои "Мысли о просвещении и воспитании". Завел для них фонограф, поставив переложение рассказа Лескова. Было радостно и трогательно".

Страдания Л. Н-ча от несоответствия окружающей его жизни с его мировоззрением становились тем острее, чем более сам он возвышался духовно и предъявлял к себе все большие требования. И мысли, вызванные этими страданиями, он, как всегда, заносил в дневник. Вот некоторые из этих мыслей того времени:

"Моя жизнь хороша тем, что я несу всю тяжесть богатой, ненавидимой мною жизни: вид трудящихся для меня, просьбы помощи, осуждение, зависть, ненависть -- и не пользуюсь ее выгодами, хоть тем, чтобы любить то, что для меня делается, чтоб помочь просящим, и др.

Третьего дня получил письмо с упреками за мое богатство и лицемерие и угнетение крестьян, и, к стыду моему, мне больно. Нынче целый день грустно и стыдно. Сейчас ездил верхом, и так желательно и радостно показалось уйти нищим, благодаря и любя всех. Да, слаб я, не могу постоянно жить духовным "я". А как не живешь им, то все задевает. Одно хорошо, что недоволен собой и стыдно, -- только бы этим не гордиться".

В конце мая Лев Николаевич закончил свою статью под названием "Не могу молчать", вызванную не перестающим столыпинским террором.

Н. Н. Гусев так рассказывает об обстоятельствах, сопровождавших появление этой статьи:

"Совершающиеся ежедневно, вот уже около двух лет, в большом количестве смертные казни давно уже заставляли его мучительно страдать. В некоторых последних своих статьях Л. Н. писал уже о безумии производимой правительством кровавой расправы с побежденными врагами. Но то, что он писал, не оказывало действия на тех, кто имел возможность прекратить эти ужасы, и казни продолжались. Напечатанное в газетах известие о казни 9-го мая в Херсоне 20 человек крестьян особенно больно поразило Л. Н., как самое жестокое и наглое, какое только можно себе представить, проявление того порабощения и надругательства над лучшим сословием русского народа -- крестьянством, которое не переставая производится меньшинством праздных и развращенных людей. Под гнетущим впечатлением этого известия Л. Н. начал писать свою статью "О казнях". Помню, с каким радостным выражением лица, едва сдерживая слезы, он в этот день, когда начал эту статью, молча показал мне исписанные его размашистым почерком листки бумаги, и когда я спросил его: "Это новое?" -- он с тем же значительным и радостным выражением лица и с теми же слезами на глазах молча кивнул головой. Как только Л. Н. начал писать эту статью, с первого же дня то безнадежное, подавленное состояние, в котором он находился до этого, сменилось бодрым, уверенным. Помню, как через несколько дней после этого, за завтраком, на слова С. А. о том, что ничем нельзя помочь тому, чтобы казни прекратились, Л. Н. твердым и уверенным голосом возразил: "Как нельзя. Очень можно".

Как сам Л. Н. смотрел на эту статью и почему он ее написал, видно из того, что он мне сказал три дня тому назад:

-- Мне прямо хочется ее поскорее напечатать, прямо хочется свалить ее с себя. Там будь что будет, а я свое исполнил.

Чтобы написать эту статью, Л. Н. тщательно собирал материал через компетентных лиц, так что приводимые им в статье факты взяты из действительной жизни. Мне пришлось принять косвенное участие в собирании этих материалов, о чем свидетельствуют приводимые ниже выписки из писем Л. Н-ча к его другу Н. В. Давыдову. Так, в первом письме он писал:

"У меня к вам просьба: если вам скучно исполнить ее, не делайте, а если исполните, буду очень благодарен. Мне нужно знать подробности о смертной казни, о суде, приговорах, о всей процедуре; если вы можете мне доставить их самые подробные, то очень обяжете меня. Вопросы мои такие: кем возбуждается дело, как ведется, кем утверждается, как, где, кем совершается, как устраивается виселица. И как одет палач, кто присутствует при этом... не могу сказать всех вопросов, но чем больше будет подробностей, тем мне это нужнее".

И в следующем письме он пишет:

"Очень, очень благодарен вам, милый Николай Васильевич, за полученные мною нынче через П. И. Бирюкова две записки о смертной казни. Вы обещаете мне протоколы. Буду также благодарен, если это не утруждает вас. Записки очень интересны и важны. Желал бы суметь воспользоваться ими.

Простите, что утруждаю вас. Очень вам благодарен. И как бы желал суметь, благодаря вашей помощи, хоть в сотой доле выразить и вызвать в людях ужас и негодование, которые я испытывал, читая вашу записку".

Статья эта была разослана во все русские газеты и главнейшим агентам по переводу сочинений Л. Н-ча за границей. Немецкий переводчик разослал ее по всем главнейшим немецким газетам, и в условленный день она появилась сразу на всех языках, по всему культурному миру. В одной Германии она появилась в 200 различных изданиях.

Как только появилась в русских газетах эта статья, так последовали репрессии против напечатавших; большая часть газет решилась напечатать только отрывки.

"Русские ведомости" оштрафованы на 3000 руб. за напечатайте отрывков из "Не могу молчать". Провинциальные газеты, перепечатавшие отрывки этой статьи из столичных, также штрафовались.

В Севастополе издатель газеты напечатал "Не могу молчать" и расклеил газету по городу. Его арестовали.

Затем стали получаться сочувственные, а затем и ругательные письма от читателей этой статьи.

Вот образец сочувствующего письма: одна дама, теософка из Калуги, пишет:

"NN, уже почти старый человек, в глубоком волнении написал вам несколько слов о своем впечатлении от вашей статьи. Нам он рассказал, как, встретив своего знакомого, он его спросил, читал ли он вашу статью. И на утвердительный ответ невольно сказал:

-- Знаете что, ведь я почувствовал, что я также хочу, чтобы мне надели на шею намыленную веревку...

-- И я также этого хочу, -- ответил знакомый".

Но были и письма озлобленные.

В самый день юбилея Л. Н-ч получил посылку от одной дамы. Посылка состояла из ящика, в которой находилась веревка и письмо такого содержания:

"Граф. Ответ на ваше письмо. Не утруждая правительство, можете сделать это сами, нетрудно. Этим доставите благо нашей родине и нашей молодежи. Русская мать".

Н. Н. Гусев так был поражен этой посылкой, что дня три не решался сказать о ней Л. Н-чу. Но он принял это совершенно спокойно и продиктовал Гусеву такой ответ:

"М. М. Очень жалею о том, что уже наверное без желания вызвал в вас такие тяжелые, вероятно, для вас самих чувства, которые выражены в вашем письме. Очень порадуете меня, если объясните причину вашего недоброго чувства и постараетесь потушить его в себе. Боюсь, что вы примете это за пустое слово, но совершенно искренно говорю: соболезнующий вам Лев Толстой".

Эта знаменитая веревка с ящиком, в котором она приехала, и с адресом адресата и отправителя, находится теперь в Толстовском музее в Москве.

Таким образом, облетело это обличительное слово весь мир. За границей его назвали "Манифестом Толстого", указывая тем как бы то значение духовного правительства, которое приобрел Л. Н-ч своими смелыми выступлениями.

Конечно, подобные выступления Л. Н-ча привлекали к нему лучшие, наиболее смелые умы цивилизованного мира. Одним из таких чутких людей явился молодой еще тогда английский писатель Бернард Шоу, приславший Л. Н-чу свою книгу. Л. Н-ч ответил ему сердечным и содержательным письмом:

"Дорогой господин Шоу.

Прошу вас извинить меня, что я до сих пор не поблагодарил вас за присланную вами через г. Моода книгу.

Теперь, перечитывая ее и обратив особенное внимание на указанные вами места, я особенно оценил речи Дон-Жуана в Interlude -- "Сцене в Аду". -- (хотя думаю, что предмет много бы выиграл от более серьезного отношения к нему, а не в виде случайной вставки в комедии) и The Revolutionist's Handbook.

В первом я без всякого усилия вполне согласился со словами Дон-Жуана, что герой -- тот "he who seeks in contemplation to discover the inner will of the world... and in action to do that will by the so-discovered means" (*) -- то самое, что на моем языке выражается словами: познать в себе волю бога и исполнять ее.

(* "Кто ищет в созерцании открыть внутреннюю волю мира и в своих действиях приложить эту волю посредством отрытого им способа". *)

Во втором же мне особенно понравилось ваше отношение к цивилизации и прогрессу, та совершенно справедливая мысль, что сколько бы то и другое ни продолжалось, оно не может улучшить состояние человечества, если люди не переменятся.

Различие в наших мнениях только в том, что по-вашему улучшение человечества совершится тогда, когда простые люди сделаются сверхчеловеками или народятся новые сверхчеловеки; по моему же мнению, это самое сделается тогда, когда люди откинут от истинных религии, в том числе и от христианства, все те наросты, которые уродуют их, и, соединившись все в том понимании жизни, лежащем в основе всех религий, установят свое разумное отношение к бесконечному началу мира и будут следовать тому руководству жизни, которое вытекает из него.

Практическое преимущество моего способа освобождения людей от зла перед вашим в том, что легко себе представить, что очень большие массы народа, даже мало или совсем необразованные, могут принять истинную религию и следовать ей, тогда как для образования сверхчеловеков из тех людей, которые теперь существуют, также и для нарождения новых, нужны такие исключительные условия, которые так же мало могут быть достигнуты, как и исправление человечества посредством прогресса и цивилизации.

Dear M-r Shaw, жизнь -- большое и серьезное дело, и нам всем вообще в этот короткий промежуток данного нам времени надо стараться найти свое назначение и насколько возможно лучше исполнить его. Это относится ко всем людям и особенно к вам, с вашим большим дарованием, самобытным мышлением и проникновением в сущность всякого вопроса.

И потому, смело надеясь не оскорбить вас, скажу вам о показавшихся мне недостатках вашей книги.

Первый недостаток ее в том, что вы недостаточно серьезны. Нельзя шуточно говорить о таком предмете, как назначение человеческой жизни, и о причинах его извращения и того зла, которое наполняет жизнь нашего человечества. Я предпочел бы, чтобы речи Дон-Жуана не были бы речами привидения, а речами Шоу, точно так же и то, чтобы The Revolutionist's Handbook был приписан не несуществующему Tannery, а живому, ответственному за свои слова Bernard'у Shaw.

Второй упрек в том, что вопросы, которых вы касаетесь, имеют такую огромную важность, что людям с таким глубоким пониманием зол нашей жизни и такой блестящей способностью изложения, как вы, делать их только предметом сатиры часто может более вредить, чем содействовать разрешению этих важных вопросов.

В вашей книге я вижу желание удивить, поразить читателя своей большой эрудицией, талантом и умом. А между тем все это не только не нужно для разрешения тех вопросов, которых вы касаетесь, но очень часто отвлекает внимание читателя от сущности предмета, привлекая его блеском изложения.

Во всяком случае, думаю, что эта книга ваша выражает ваши взгляды не в полном и ясном их развитии, а только в зачаточном положении. Думаю, что взгляды эти, все более и более развиваясь, придут к той единой истине, которую мы все ищем и к которой мы все постепенно приближаемся.

Надеюсь, что вы простите меня, если найдете в том, что я вам сказал, что-нибудь вам неприятное. Сказал я то, что сказал, только потому, что признаю в вас очень большие дарования и испытываю к вам лично самые дружелюбные чувства, с которыми и остаюсь.

Лев Толстой ".

Закончим эту главу отрывком из дневника того времени, в котором звучит эта нота скорби, ставшая в последние годы обычной в настроении Л. Н-ча.

"Пережил очень тяжелые чувства. Слава богу, что пережил. Бесчисленное количество народа, и все это было бы радостно, если бы все не отравлялось сознанием безумия, греха, гадости, роскоши, прислуги и -- бедности и сверхсильного напряжения труда кругом. Не переставая, мучительно страдаю от этого, и один. Не могу не желать смерти. Хотя хочу, как могу, использовать то, что осталось".