В этом году дневник Л. Н-ча необыкновенно содержателен. Помимо фактов и настроений его личной жизни, мы встречаем в нем глубокую и напряженную работу мысли, проникновение до самого конца разумного сознания и необыкновенную ясность и простоту самых сокровенных мыслей. Чувствуется, что Л. Н-ч вступил на новую ступень сознания и укрепился в ней, чтобы идти дальше. Мы дадим здесь наиболее яркие выражения этих мыслей, освещающих нам внутреннюю жизнь Л. Н-ча.
2 января Л. Н-ч записывает интересную мысль о прогрессе и эволюции:
"Движение, которое мы представляем себе вечным в будущем, в виде прогресса, есть очевидная иллюзия, вытекающая из сознания нашей отделенности от мира. Без движения нет отделенности. В сущности же, мы, как и Бог, стоим неподвижно, и нам кажется только, что мы разрываем, расширяем свои пределы. В этом жизнь. Бог нами дышит".
Нам кажется чрезвычайно важною высказанная здесь мысль. Мы ждали ее, следя за развитием идеи вечности в сознании Л. Н-ча. До сих пор Л. Н. являлся эволюционистом, он видел везде движение. И этот эволюционизм противоречил его абсолютным моральным принципам. Здесь в первый раз он говорит, что движение, прогресс -- это иллюзия, так как вечность, бесконечность -- вне времени и пространства -- не может заключать в себе идею движения, цели, направления "куда-то", не может быть понятия скорости, потому что нет понятия времени и пространства.
В дальнейшем мы увидим развитие этого положения. На другой день мысли Л. Н-ча обращаются уже на область личной и общественной жизни, и он столь же радикально, до конца продуманно ставит вопрос, предвидя социальную катастрофу.
"Я сначала думал, что возможно установление доброй жизни между людьми при удержании тех технических приспособлений и тех форм жизни, в которых теперь живет человечество, но теперь я убедился, что это невозможно, что добрая жизнь и теперешние технические усовершенствования и формы жизни несовместимы. Без рабов не только не будет нам театров, кондитерских, экипажей, вообще предметов роскоши, но едва ли будут все железные дороги, телеграфы. А кроме того, теперь люди поколениями так привыкли к искусственной жизни, что все городские жители не годятся уже для справедливой жизни, не понимают, не хотят ее. Помню, Юша Оболенский, попав в деревню во время метели, говорил, что жизнь в деревне, где заносит снегом так, что надо отгребаться, -- невозможна".
6 января Л. Н-ч записывает: "Составлял новый календарь". Это было началом "Круга чтения", переработанного из "Мыслей мудрых людей". Обличения существующего строя ни на минуту не затемняют сознания Л. Н-чем своих собственных недостатков, и он с тою же, если не с еще большей искренностью разоблачает их. Через несколько дней после этого он записывает так:
"14 января. Проснулся нынче здоровым физически, сильным и с подавляющим сознанием своей гадости, ничтожества, скверно прожитой и проживаемой жизни. И до сих пор -- середины дня -- остаюсь под благотворным этим настроением. Как хорошо, даже выгодно чувствовать себя, как нынче, униженным и гадким! Ничего ни от кого не требуешь, ничто не может тебя оскорбить, ты всего худшего достоин. Одно только надо, чтобы это унижение не переходило в отчаянность, уныние, не мешало работать, служить, чем можешь".
И еще через несколько дней Л. Н-ч смелыми штрихами набрасывает свои мысли о бессмертии, и как раз эти мысли являются прямою противоположностью тому, что ему обыкновенно приписывают.
Так, он записывает:
"25 февраля. Как ни желательно бессмертие души, его нет и не может быть, потому что нет души, есть только сознание Вечного (Бога). Смерть есть прекращение, изменение того вида (формы) сознания, который выражался в моем человеческом существе. Прекращается сознание, не то, что сознавало, неизменно, потому что вне времени и пространства. Тут-то и нужна вера в Бога. Я верю, что я не только в Боге, но я -- проявление Бога и потому не погибну.
29 мр. Если есть бессмертие, то оно только в безличности. Истинное я есть божественная сущность, которая смотрит в мир через ограниченные моей личностью пределы. И потому никак не могут остаться пределы, а только то, что находится в них, божественная сущность души. Умирая, эта сущность уходит из личности и остается, чем была и есть. Божеское начало опять проявится в личности, но это не будет уже та личность. Какая? Где? Как? Это дело Божие".
Кроме того, в начале года Л. Н-ч занят весьма важной и интересной статьей: предисловием в краткой биографии Гаррисона, американского проповедника непротивления злу насилием еще в половине прошлого столетия. В третьем томе я рассказал уже о том, как сын этого Гаррисона составил его краткую биографию и Л. Н. написал к ней предисловие, в котором он кратко и ярко выразил основы учения о непротивлении.
Вначале Л. Н-ч приводит замечательную цитату из сочинений Гаррисона:
"Девизом нашим, -- писал Гаррисон в середине своей деятельности, -- с самого начала нашей нравственной борьбы было: Отечество наше -- это мир, соотечественники наши -- все человечество. Мы верим, что это будет девизом, начертанным и на нашей могиле. Другим своим девизом мы избрали: всеобщее освобождение. До сих пор приложение нашего девиза мы ограничивали лишь теми людьми, которые собраны в этой стране южными рабовладельцами, как рыночная ценность, как товар, скот, хозяйственный инвентарь. С этих же пор мы будем пользоваться нашим девизом в самом широком смысле; освобождение всей нашей расы от господства человека, от порабощения себя, от власти грубой силы, от порабощения грехом и -- подчинение людей только власти Бога, контролю их собственной совести и управлению законом любви".
Таким образом, Гаррисон выступил со своим духовным оружием на борьбу с рабством вообще, как с мировым злом.
"Гаррисон, -- говорит Л. Н-ч, -- понимая, что рабство негров было только частичным случаем всеобщего насилия, выставил общий принцип, с которым нельзя было не согласиться, -- тот, что ни один человек ни под каким предлогом не имеет права властвовать, т. е. употреблять насилие над себе подобными. Гаррисон настаивал не столько на праве рабов быть свободными, сколько отрицал право какого бы то ни было человека пли собрания людей принуждать к чему-либо силою другого человека. Для борьбы с рабством он выставил принцип борьбы со всем злом мира".
Но мир не понял его учения.
"Сущность вопроса, -- продолжает Л. Н-ч, -- осталась неразрешенной, и тот же вопрос, только в новой форме, стоит теперь перед народом Соединенных Штатов. Тогда вопрос был в том, как освободить негров от насилия рабовладельцев; теперь вопрос в том, как освободить негров от насилия всех белых и белых от насилия всех черных".
И проповедь Л. Н-ча, по его словам, встречает ту же в лучшем случае снисходительную усмешку, какую встречала и проповедь Гаррисона. Он заметил это, как он говорит, и в отношении побывавшего у него американца Брайана, "замечательно умного, передового и религиозного", как о нем выражается Л. Н-ч.
Американец привел ему всем известный пример о разбойнике, убивающем ребенка, и Л. Н-ч снова возражает на этот обычный аргумент такими словами:
"Фантастического разбойника никто не видал, а стонущий от насилия мир перед глазами всех. А между тем никто не видит, не хочет видеть того, что борьба, которая может освободить человечество от насилия, не есть борьба с фантастическим разбойником, а с теми реальными разбойниками, которые насилуют людей. Непротивление злу насилием ведь означает только то, что средство взаимодействия разумных существ друг на друга должно состоять не в насилии, которое можно допустить только по отношению к низшим организмам, лишенным рассудка, а в разумном убеждении; и что к этой замене насилия разумным убеждением и должны стремиться все люди, желающие служить благу человечества".
Далее Лев Николаевич высказывает предположение, что люди оттого так трудно воспринимают это учение, что боятся потерять свое привилегированное положение. И он сам отвечает на это предположение:
"Но перемены бояться нечего; принцип непротивления не есть принцип насилия, а согласия и любви, и потому не может быть сделан насильственно обязательным для всех людей. Принцип непротивления злу насилием, состоящий в замене грубой силы убеждением, может быть только свободно принят. И в той мере, в какой он свободно принимается людьми и прилагается к жизни, т. е. в той мере, в которой люди отрекаются от насилия и устанавливают свои отношения на разумном убеждении, -- только в той мере и совершается истинный прогресс в жизни человечества".
Мысль эта о прогрессивном значении заповеди о непротивлении злу насилием впервые здесь высказана Л. Н-чем во всей своей полноте и ясности. Кроме того, из этого предисловия вытекает еще одна важная мысль. Кто внимательно изучал произведения Л. Н-ча, следил за развитием его мысли по дневникам и письмам, тот легко заметит, что мысль и даже само миросозерцание Л. Н-ча претерпело некоторую эволюцию. На это указывает часто и сам Л. Н-ч. Учение же о непротивлении злу насилием осталось незыблемым. Выраженное им с особою силою в 1884 году в его сочинении "В чем моя вера?", оно повторено им еще с большей ясностью и глубиной через 20 лет, в 1904 году. Мы выводим из этого заключение, что этот принцип лег в основу того учения, которое принято называть учением Л. Н. Толстого, и которое, конечно, представляет ничто иное, как учение Христа в его чистом, неискаженном виде, преподанное нам его учеником с новою, живою силой.
Как бы смеясь злым смехом над этим учением, снова осветившим мир, дьявол щедрою рукою разлил яд своей злобы над несчастным рабом его -- человечеством.
В 1904 году возникает одна из жесточайших войн, хотя и не очень продолжительных, война Японии с Россией. Можно понять весь ужас и горечь, испытанную Л. Н-чем при возникновении этой бойни.
28 января он записывает в своем дневнике:
"Война, и сотни рассуждений о том, почему она, что она означает, что из нее будет и т. д. Все -- рассуждающие люди, от царя до последнего фурштата. И всем предстоит, кроме рассуждений о том, что будет от войны для всего мира, еще рассуждение о том, как мне, мне, мне отнестись к войне? Но никто этого рассуждения не делает. Даже считает, что не следует, что это не важно. А схвати его за горло и начни душить, и он почувствует, что важнее всего для него его жизнь, и эта жизнь -- его "я". А если важнее всего эта жизнь, его "я", то кроме того, что он журналист, царь, офицер, солдат, он -- человек, пришедший в мир на короткий срок и имеющий уйти по воле Того, кто его послал. Что же для него важнее того, что ему делать в этом мире, -- очевидно, важнее всех рассуждений о том, нужна ли и к чему поведет война. А делать по отношению войны ему очевидно что: не воевать, не помогать другим воевать, если уж не удержать их".
Цивилизованный мир, опозоривший себя допущением этой бойни, знал, конечно, какой отпор встретит он во взглядах великого старца. Но печать, торгующая всеми принципами, притворилась незнающею и запросила у Л. Н-ча его мнение.
8 февраля Лев Николаевич получил телеграмму из Филадельфии от большой американской газеты с вопросом: "за кого он -- за русских, японцев или никого?" Ответ Толстого был следующий: "Я ни за Россию, ни за Японию, а за рабочий народ обеих стран, обманутый и вынужденный правительствами воевать против совести, религии и собственного благосостояния".
Война с Японией принята была русским народом и обществом как истинное бедствие, и мало можно было найти людей, которые шли на войну с охотою и воодушевлением. Напротив, во многих местах России наблюдались случаи прямого сопротивления. Близ Харькова женщины легли на рельсы, чтобы не пустить поезд, который должен был увозить их мужей.
Дух протеста против войны в первый раз дал себя серьезно почувствовать. Конечно, немалую роль в этом протесте сыграло распространение сочинений Л. Н. Толстого. У нас есть беспристрастное свидетельство в этом направлении. Епископ Иннокентий, живший в Дальнем, в своей статье по поводу японской войны прямо упрекает офицеров в толстовстве:
"Наблюдая, -- пишет епископ Иннокентий, -- картины из местной военной жизни и слыша весьма часто из уст офицеров толстовскую мораль касательно войны, невольно приходится удивляться, как может армия при таких условиях справиться со своими великими задачами... Носить военный мундир и быть поклонником толстовского учения -- это похоже на то, как если бы человек, оснастивши корабль и выйдя в открытое море, отказался бы от целесообразности своего плавания".
Таким образом, сила влияния Л. Н-ча уже на первых порах войны ослабляла удар встретившихся врагов.
Разумеется, многие люди, чуявшие духовную мощь Л. Н-ча, ждали от него оценки мировых событий. Ждали что он скажет по поводу войны России с Японией. Ждали этого многие, но у немногих хватило храбрости задать этот вопрос самому Льву Николаевичу. Один из первых решился на это известный французский литератор и публицист Жюль Кларетти. Он поместил в газете "Le Temps" пространное открытое письмо ко Льву Николаевичу. Тон этого письма довольно легкомысленный, не обличающий в нем большого понимания, но вопрос поставлен весьма остроумно, со свойственной французам ясностью и точностью. Интересно то, как Жюль Кларетти отражает в себе мнение о Л. Н-че французской интеллигенции.
"Вы по вашему способу евангелизировали мир, вы преподали ему мораль сострадания и прощения, которая не всегда признавалась последователями других культов, но которая внесла в сердца людей истинное учение Христа. И вы действительно христианин, потому что прилагаете к жизни то, о чем другие только говорят. Вы ненавидите ненависть. Вы воюете с войной. Вы грезите о братстве, о мире, о добре между людьми, которые должны наконец ввести человечество в обетованную землю, к которой столетиями шли поколения за поколениями длинной вереницей, усеивая путь свой костями. Одним словом, вы -- один из тех пророков, которых утешают несчастных, и когда вы нам указываете в небе звезду, которую вы уже увидали, а мы еще нет, путь наш нам кажется менее трудным, бремя жизни кажется более легким, и мы верим в будущее".
Продолжая и далее щедро расточать подобные эпитеты, он говорит наконец:
"Вполне естественно, что мы именно у вас спрашиваем, что думаете вы, дух которого возвышается над другими, что думаете вы о совершающихся событиях, которые, к сожалению, теперь владеют людьми и опрокидывают все их стремления".
"Вы видите, дорогой и великий учитель, -- кончает так свою статью Жюль Кларетти, -- человек есть игрушка событий. Монарх искренно хочет мира, а его заставляют вести войну. Народ стремится к покою -- его будят пушечные выстрелы. Великое слово "разоружение" брошено в мир, а вооруженные флоты пробегают океаны, и границы щетинятся штыками. Пророк добра, вы поучаете людей жалости, а они отвечают вам, заряжая ружья и открывая огонь! Не смущает ли это вас, несмотря на твердость ваших убеждении, и не разочаровались ли вы в человеке-звере? Вот это-то я и хотел бы услышать от вас, дорогой и великий учитель!"
И как бы во исполнение этого страстного желания слушать слово Толстого, другой француз, сотрудник газеты "Figaro" Жорж Бурдон, едет в Ясную Поляну, чтобы спросить Л. Н-ча его мнение. Он ведет с ним длинные беседы, изложение которых составило целую книгу; но перед этим он печатает статью в "Фигаро", где вкратце передает сущность своего разговора. Лев Николаевич, действительно, с напряжением следил за военными событиями на Дальнем Востоке. Жорж Бурдон так рассказывает о своей встрече со Л. Н-чем.
"Он первый заговорил о войне. "Какие новости? -- спросил он и потом добавил: -- Как же не интересоваться таким столкновением! Как грустно слышать об этих боях между людьми!"
Я возражал ему, -- говорит Бурдон, -- что в этой войне происходит борьба двух рас и спросил его: что он думает о последствиях победы тон или другой расы. "А какое мне дело до рас? -- ответил Толстой, -- я не делаю никакого различия между ними. Я стою за человека. Что же может выйти хорошего для человека из этой войны? Беда в том, что война указывает нам на полное забвение человеческих обязанностей. Над обязанностями к семье, к отечеству, к человечеству есть еще обязанности к Богу, если вы позволите мне употребить это слово. Если оно вам не нравится, то скажем -- обязанности ко Всему, с большим В. Это Все, что я называю Богом, не подлежит оспариваний. Что бы я ни думал, я не могу избежать мысли, что я принадлежу к чему-то целому, что я составляю часть какой-то общей гармонии. Сознание моего отношения к этой гармонии обыкновенно называют религиозной идеей. И люди забывают эти основные истины. Не читая Евангелие, эту превосходную книгу, они коснеют в варварстве. И вот они втягиваются в войны, забывая, что первая обязанность мыслящего существа -- это прекратить убийство!"
После нескольких наивных вопросов, на которые Л. Н-ч отвечал смеясь, Бурдон осторожно спросил его: "в эту минуту, когда решается судьба России, вы, русский, что бы вы ни думали о войне, не делаете ли вы теперь какой-либо оговорки, -- я не говорю о ваших принципах, но об их практическом приложении, об их распространении?"
"Никакой оговорки, -- ответил Л. Н-ч, -- но нужно быть искренним, -- прибавил он улыбаясь. -- В глубине души моей я не чувствую себя вполне свободным от патриотизма. Вследствие атавизма, воспитания я чувствую, что вопреки моей воле он еще сидит во мне. Мне нужно призвать на помощь разум, вспомнить высшие обязанности, и тогда я без всякой оговорки ставлю выше всего интересы человечества. Да, мое сознание говорит мне, что убийство, в какой бы форме оно ни проявилось, каким бы поводом ни прикрывалось, всегда отвратительно. Что война есть чудовищный бич, и все, что подготовляет ее, подлежит осуждению".
И Лев Николаевич взволнованным, повышенным голосом прибавил:
-- Как могут люди допускать это? Почему человеческая совесть не возмущается? Как не видят весь ужас этой кровавой тирании... Это ужасно! Если бы вам дали в руки нож и велели бы зарезать вот эту маленькую девочку, мою внучку, под угрозой убить вас за ослушание, -- ведь вы бы все-таки не могли сделать это, потому что было бы для вас нравственно невозможно. Если бы только христианское сознание лежало в основе души человека, ему бы так же стало невозможным взять в руки ружье и идти убивать своих ближних!
Кажется, ответ Л. Н-ча на поставленные ему вопросы был достаточно ясен; но для самого Л. Н-ча этого было мало, и он речи и высказаться во всю силу своего слова и своего духа и написал статью "Одумайтесь!", посвященную русско-японской войне.
Л. Н-ч долго работал над этой статьей. Уже в феврале в дневнике такая запись:
"Все время пишу о войне. Не выходит еще. Здоровье недурно. Но с некоторых пор сердце слабо. Никак не могу приветствовать смерть. Страха нет, но полон жизни и не могу".
Последняя редакция статьи "Одумайтесь!" подписана 8-го мая.
Эта статья "Одумайтесь!" состоит из двух частей, т. е. каждая глава ее распадается (за исключением последней) на две части. Первая часть представляет свод мнений различных мыслителей о войне. Вторая часть каждой главы представляет рассуждение Л. Н-ча на ту же тему.
Л. Н-ч начинает свою статью выражением своего возмущения совершившимся фактом -- объявлением войны:
"Опять война. Опять никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одурение, озверение людей.
Люди, десятками тысяч верст отделенные друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом.
Что же это такое? Во сне это или наяву? Совершается что-то такое, чего не должно, не может быть, -- хочется верить, что это сон, и проснуться.
Но нет, это не сон, а ужасная действительность".
Анализируя причины войны, Л. Н-ч приходит к заключению, что люди заблудились на своем пути к благу.
"Люди нашего христианского мира и нашего времени подобны человеку, который, пропустив настоящую дорогу, чем дальше едет, тем все больше и больше убеждается в том, что едет не туда, куда надобно. И чем больше он сомневается в верности пути, тем быстрее и отчаяннее гонит по нем, утешаясь мыслью, что куда-нибудь да выедет. Но приходит время, когда становится совершенно ясно, что путь, по которому он едет, никуда не приведет, кроме как к пропасти, которую он начинает уже видеть перед собой".
Главное заблуждение состоит в отрицании религии, т. е. руководящего нравственного начала.
"Лишенные религии люди, -- говорит Л. Н., -- обладая огромном властью над силами природы, подобны детям, которым дали бы для игры порох или гремучий газ. Глядя на то могущество, которым пользуются люди нашего времени, и на то, как они употребляют его, чувствуется, что по степени своего нравственного развития люди не имеют права не только на пользование железными дорогами, паром, электричеством, телефоном, фотографиями, беспроволочными телеграфами, но даже простым искусством обработки железа и стали, потому что все эти усовершенствования и искусства они употребляют только на удовлетворение своих похотей, на забавы, разврат и истребление друг друга".
Особенно интересен ответ на вопрос, который Лев Николаевич сам себе ставит:
"Но как же поступить теперь, сейчас, -- скажут мне, -- у нас в России в ту минуту, когда враги уже напали на нас, убивают наших, угрожают нам; как поступить русскому солдату, офицеру, генералу, царю, частному человеку? Неужели предоставить врагам разорять наши владения, захватывать произведения наших трудов, захватывать пленных, убивать наших? Что делать теперь, когда дело начато?
Но ведь прежде, чем начать дело войны, кем бы оно ни было начато -- должен ответить всякий одумавшийся человек, -- прежде всего начато дело моей жизни. А дело моей жизни не имеет ничего общего с признанием прав на Порт-Артур китайцев, японцев или русских. Дело моей жизни в том, чтобы исполнять волю Того, кто меня послал в эту жизнь. И воля эта известна мне. Воля эта в том, чтобы я любил ближнего и служил ему. Для чего же я, следуя временным, случайным требованиям, неразумным и жестоким, отступлю от известного мне вечного и неизменного закона всей моей жизни?"
...На вопрос о том, что делать теперь, когда начата война, мне, человеку, понимающему свое назначение, какое бы я ни занимал положение, не может быть другого ответа, как тот, что какие бы ни были обстоятельства, -- начата или не начата война, убиты ли тысячи японцев или русских, отнят ли не только Порт-Артур, но Петербург и Москва, -- я не могу поступить иначе, как так, как того требует от меня Бог, и потому я как человек не могу ни прямо, ни косвенно, ни распоряжениями, ни помощью, ни возбуждением к ней участвовать в войне, не могу, не хочу и не буду ".
Не так думали руководители этой бойни. И главная вина и ответственность ложится конечно не на тех, которые прямо гонят людей на убийство, а на тех, кто настолько извращает душу человека, что делает возможным подчинение людей самым нелепым требованиям. И главная доля ответственности за войну лежит на тех учителях, которые проповедуют ложную веру, извращая учения великих учителей человечества. В русско-японской войне было столкновение двух религий -- христианской и буддийской, одинаково запрещающих убийство. Мы знаем хорошо, как христианские учителя извращают заповеди Христа в своих катехизисах и официальных проповедях и учебниках. И вот, оказывается, точь-в-точь то же самое происходит в Японии, которая уже цивилизовалась настолько, что служители ее государственной религии, буддизма, издают толкования на учение Будды, в которых доказывается, что хотя Будда и учил любви ко всем существам, но врагов -- русских -- убивать можно.
Л. Н-ч кончил свою статью, когда получил интересное письмо; он записывает об этом в своем дневнике:
"8 мая. Нынче получил письмо от матроса из Порт-Артура:
"Угодно ли Богу или нет, что нас начальство заставляет убивать?"
Есть это сомнение, и я пишу о нем, но знаю тоже, что есть великий мрак в огромном числе людей. Но, как Кант говорит, как только ясно выражена истина, она не может не победить все. Когда? -- это другой вопрос. Нам хочется скоро, а у Бога 1000 лет как один час. Думается мне, что для того, чтобы кончились войны (и с войнами узаконенное насилие), нужны вот какие исторические события: нужно 1) чтобы Англия и Америка были в войнах разбиты государствами, введшими общую воинскую повинность; 2) чтобы они вследствие этого ввели общую воинскую повинность, и 3) что тогда только все люди опомнятся".
Часть этого пророчества исполнилась. В последней мировой войне Англия была временно побеждена, по крайней мере ей угрожало поражение Германией. И Англия, а потом и Америка ввели обязательную воинскую повинность. Конечно, это значительно подвинуло дело мира. Все народы узнали все ужасы войны. Теперь уже нельзя никого обмануть патриотизмом. Революционное выступление России как будто задерживает решение этого вопроса, а может быть и ускоряет, так как исчерпывает последнее оправдание войны. И мы верим, что конец ее близок.
Сам Л. Н-ч с большой скромностью относился к этой своей работе. Очень интересно его отношение к ней выражено им в письме к великому князю Николаю Михайловичу: он благодарит его в письме за исполненную просьбу о помощи духоборам и затем прибавляет:
"Я никак не думал, чтобы эта ужасная война так подействовала на меня, как она подействовала. Я не могу не высказаться о ней и послал статью за границу, которая на днях появится и, вероятно, будет очень не одобрена в высших сферах.
В предпоследнем письме вы писали, что может быть когда-нибудь заехали бы в Ясную Поляну. Как ни приятно бы было мне видеть вас у нас, я думаю, что я настолько неприятное лицо правительству -- и в особенности буду теперь, после моей статьи о войне, -- что ваше посещение меня могло бы быть неприятно для вас, и потому считаю нужным предупредить вас об этом".
Статья Л. Н-ча имела большой успех и, несомненно, способствовала просветлению человечества.
Отзывы об этой статье, напечатанной в английских газетах, дошли и до Л. Н-ча, и он записывает в своем дневнике:
"Вчера в "Русск. вед." суждение о моей статье в Англии. Мне было очень приятно, самолюбиво приятно, и это дурно".
Мы приводим здесь два из этих отзывов как наиболее характерные:
"Последнее воззвание Толстого представляет один из самых замечательных документов мировой истории. Это пространная и красноречивая проповедь на текст "война есть убийство". На эту тему он проповедует с логическим пренебрежением к самым излюбленным преданиям мира. Он обнажает войну, срывая с нее ее украшения, гордость, торжественность, и выставляет ее в ее голом безобразии к ужасу человечества. "Храбрость", "патриотизм", "военная слава" -- все это для бесстрашного русского реформатора пустые слова, изобретенные для поддержания системы огульной резни, которую люди называют войной... Для цивилизованного человечества, освободившегося или, по крайней мере, отчасти освободившегося от дикого состоянии, позорно то, что война, со всеми связанными с нею жестокостями и страданиями, все еще считается не бедствием, которому люди подвергаются, а доблестным делом, достойным восхваления".
"Статья Толстого есть пророческое слово, освещенное светом неземного происхождения. Оно дышит самым духом Христа. Но как ни замечательна эта статья со стороны освещения внутренних условий русской жизни, наш интерес сосредоточивается в борьбе иной, нежели та, которая теперь свирепствует между Россией и Японией. Толстой воплощает самое глубокое сознание современного просвещения. Бог заставляет людей выбирать между Его волей и той животностью, которая до сих пор господствовала среди большинства человечества... Наступает новая заря в эволюции высшего человечества... В словах Толстого есть дух, опасный для всех правительств. Но "когда правители отдаются безнравственному честолюбию и убивают своих братьев, увлекаясь грабительскими войнами, они не должны удивляться, если народ отрекается от них".
Но были и отрицательные отзывы, особенно в России. Так, одна дама написала Л. Н-чу письмо, упрекая его в недоброжелательном тоне статьи. Л. Н-ч смиренно отвечал ей:
"Графиня Софья Дмитриевна, я очень благодарен вам за то, что вы подписались под вашим письмом. А то я часто получаю такого же рода письма и, желая ответить на них, не могу сделать этого. Хочется ответить потому, что особенно больно в мои годы, когда стоишь одной ногой в гробу, знать, что есть люди, которым ты ничего, кроме добра не желаешь, которые ненавидят тебя. Хочется оправдаться, смягчить их.
Вы пишете, что я не отвечу на это письмо, потому что отвечаю только тем, кто меня хвалит. Это не совсем справедливо, я всегда с большим интересом и вниманием читаю письма, осуждающие меня, стараясь извлечь из них пользу. И такую пользу, и очень большую, я извлек из вашего письма. Вы указали мне на то, что в моей статье есть то, чего не должно быть у христиан -- негодования, осуждения. Я и прежде чувствовал это, но ваше письмо ясно указало мне это. Совершенно справедливо, что человек, опирающийся на Христа, должен стараться быть, как Он, кроток и смирен сердцем. А я совсем не то. Не в оправдание себя, но в покаяние себя могу сказать только то, что я слабый человек, далеко не достигший того идеала, к которому, стремлюсь. Я виноват, что тон, дух моей статьи недобрый, но смысл ее для меня несомненно истинен, и я буду повторять то же на смертном одре. И уверен я в этом не потому что я верю себе, а потому что верю Христу и закону Бога.
Смягчающим мою вину обстоятельством может хотя немного служить то, что тогда, как вы живете и Петербурге в среде торжественных приготовлений и воздействий войны, я живу среди несчастного народа, который, живя в крайней нужде, отсылает своих кормильцев на непонятное н ненужное ему побоище, видит только лишения, страдания и смерть. Но я боюсь опять отдаться нехорошему чувству. Лучше замолчу, так как письмо это имеет целью не убеждать вас, а просить забыть те недобрые слова, которые вы написали мне, и вызвать в себе хотя не доброжелательные, но не недоброжелательные ко мне чувства, с которыми свойственно всем людям относиться друг к другу и которые я испытываю к вам, в особенности вспоминая мое свидание с вами где-то в Петербурге, свидание, оставившее во мне самое приятное воспоминание".
В июле месяце Л. Н-ча в Ясной Поляне посетил его друг, крестьянин М. П. Новиков. Конечно, разговор их коснулся войны. И Новиков в своих воспоминаниях приводит интересные и сильные отзывы Л. Н-ча об этом ужасном деле. Когда заговорили о войне, Л. Н-ч воскликнул:
-- Ужасно, ужасно! И сегодня, и вчера я плакал о тех несчастных людях, которые, забывши мудрую пословицу, что худой мир лучше доброй ссоры, десятками тысяч гибнут изо дня в день во имя непонятной им идеи. Я не читаю газет, зная, что в них описываются ужасы убийств не только не для осуждения, но для явного восхваления их... Но домашние иногда читают мне, и я плачу... Не могу не плакать...
Л. Н-ч показал Новикову полученное им письмо и предложил ему прочесть его вслух.
В письме этом неизвестный автор описывал, говорит Новиков, как они были хорошо настроены с места, из родного города, и как это настроение совершенно менялось по мере приближения к Манчжурии. "Ехали день, два, неделю, месяц, -- говорилось в письме, -- все пустые поля да леса. Чай, семь тысяч проехали, а десяти деревень не видали. Степи и степи. Да на этой земле еще 10 Рассеев поселить можно, и то полноты не будет, а китайской землей поехали -- одни горы да камни. И кой рожон нам здесь было нужно, ради чего кровь проливать из-за каких-то гор да камней? Добро бы своей земли не было. Вот когда все это увидели да раздумали, и мысли другие пошли, и охоты не стало".
-- Каково? -- спросил Лев Николаевич, когда я кончил чтение. -- Народ обмануть хотят, дипломаты уверяют, что иначе никак нельзя было, а мужики едут и решают по-своему, что воевать не из-за чего было.
-- Да, ужасно, ужасно! -- продолжал Л. Н-ч. -- Совершается страшное дело, и никто не сознает этого. На днях на дороге догоняет деревенская баба, торопится в город, трое босых ребят с нею. Пошел вместе, разговорились. Идет за пособием, вторая получка вышла. "Хлопотали, хлопотали, -- говорит, -- бегали, бегали, у самого члена три раза были, насилу выдачки дождались". -- "Что же, -- спрашиваю, -- привыкли без хозяина? С получкой, чай, и одни хорошо проживете. Прежде нужды-то поди больше было?" И-и, как зарыдает баба, как зальется, слова не выговорит. "Мы бы, -- говорит, -- им последнюю коровенку отдали, даром что сами в нужде находимся. Пошто, -- говорит, -- детям-то деньги нужны? Им отец нужен. Они при отце только хороши и веселы. А теперь как цыплята мокрые стали, от хвоста матери не отходят. Шагу тебе ступить не дадут, всюду вяжутся". -- "А разве тятька-то не воротится?" -- испуганно спрашивает ее девочка, утирая глаза и смотря то на меня, то на мать, и я стою, плачу, и они все плачут. Старый дурак я, хотел разговориться, утешить, а вышло -- только в грех ввел.
Таково было отношение Л. Н-ча к тогдашней войне. Благодаря ему в этой войне был поставлен вопрос ребром. Это была последняя "благополучная" война. Следующая мировая война уже кончилась революцией. Народ не выдержал этого безумного и жестокого рабства и возмутился.
За этот год Л. Н-ч потерял двух близких людей. 1-го апреля скончалась его друг юности и старости, графиня Александра Андреевна Толстая. Л. Н-ч описывает в дневнике:
"Умерла Ал. Андр. Как это просто и хорошо".
Кроме того, все лето страдал, умирая, брат Л. Н-ча, Сергей Николаевич, кончая свои дни в своем имении Пирогово.
Л. Н-ч несколько раз ездил туда, навещая больного, и всегда уезжал с тяжелым чувством, что брат его не покоряется приближающейся перемене, а борется и страдает.
Так, 15 августа он записывает в дневнике:
"Пирогово. Три дня здесь. У Сережи было очень тяжело. Он жестоко страдает и физически, и нравственно, не смиряясь. Я ничего не могу сделать, сказать хорошего, полезного".
Наконец, силы оставили его, и Л. Н-ч записывает в дневнике:
"26 августа. Пирогово. Сережа умер. Тихо, без сознания, выраженного сознания, что умирает. Это тайна. Нельзя сказать, хуже или лучше это. Ему было недоступно действенное религиозное чувство. (Может быть, я еще сам себя обманываю; кажется, что нет). Но хорошо и ему. Открылось новое, лучшее. Так же, как и мне. Дорога, важна степень просветления; а на какой она ступени в бесконечном кругу -- безразлично".
В самом же Л. Н-че жизнь била ключом, и напряженная внутренняя работа не переставала. Возвращаясь несколько назад, мы даем страничку его дневника, представляющую выражение той новой ступени сознания, на которую Л. Н-ч вступил в это время.
"30-го апреля. Все так же думаю по утрам (просыпаясь) о своем философском бреде. Думал и вчера и нынче вот что:
1) Наше постоянное стремление к будущему не есть ли признак того, что жизнь есть расширение сознания? Да, жизнь есть расширение сознания.
2) Движение, все движение в мире материальном, начиная с движения сердца, до движения Сириуса, есть только иллюзия, происходящая от расширения сознания: все больше и больше ожидаю, узнаю, переживаю (je m'entends).
5) Для того, чтобы могло быть расширение сознания (благо), нужно, чтобы оно было ограничено. Оно и ограничено пространством и временем.
4) Сначала кажется, что я материальное (я принимаю свои пределы за себя), потом кажется, что я что-то духовное, т. е. что-то, как материалисты говорят, что-то из тонкой материи, отдельное. Потом сознаешь, что ни материального, ни духовного нет, а есть только прохождение чрез пределы вечного, бесконечного, которое есть Все само в себе и ничто (нирвана) в сравнении с личностью.
5) Живя сознанием телесности, человек -- эгоист, борец за свои радости; живя с сознанием духовного существа, он -- гордец, славолюбец; живя в сознании своего участничества в божестве, он делает то, чего хочет и что делает Бог; благо всем".
В начале года Л. Н. много читал немецких философов; в дневнике своем в феврале он записывает:
"Читал Канта, восхищался, теперь восхищаюсь Лихтенбергом. Очень родственен мне".
Подобное же мнение Льва Николаевича с большими подробностями приводит немецкий журналист Ганц, посетивший в это время Ясную Поляну.
Приветствуя гостя, Л. Н-ч сказал:
-- В настоящее время я нахожусь под влиянием двух немцев. Я читаю Канта и Лихтенберга и очарован ясностью и привлекательностью их изложения, а у Лихтенберга -- также остроумием. Я не понимаю, почему нынешние немцы забросили обоих этих писателей и увлекаются таким кокетливым фельетонистом, как Ницше. Ведь Ницше совсем не философ и вовсе даже и не стремится искать и высказывать истину... Шопенгауэра я считаю и стилистом более крупным. Даже если признать у Ницше яркий стилистический блеск, то и это -- не более как сноровка фельетониста, которая не дает ему место рядом с великими мыслителями и учителями человечества.
Но вот новые литературные замыслы возникают в душе Л. Н-ча, клонящиеся к выражению все той же дорогой ему идеи.
7-го мая он записывает в дневнике:
"Мне все больше и больше кажется, что нужно и есть что сказать о причинах подавления духовной жизни людей и о средствах избавления. Все то же, старое: причина всего -- насилие, оправдываемое разумом насилие, и средство избавления -- религия, т. е. сознание своего отношения к Богу. То же хочется выразить в художественной форме: Николай I и декабристы. Читаю много хорошего по этому".
"Декабристы" действительно снова занимают внимание Л. Н.
В заграничном русском журнале "Освобождение" того времени появилась следующая заметка литератора кн. Гр. Волконского.
"В "Новом времени" от 3 июня 1904 г. (No 10148) был помещен "Маленький фельетон -- Новое из прошлого гр. Л. Н, Толстого", статья эта подписана была литерами W. W. и в ней говорилось:
"Известно, что в 1878 г. гр. Л. Н. Толстой задумал писать "Декабристов"... С каким великим энтузиазмом относился Л. Н. Толстой к задуманному произведению, которого ему не суждено написать (кроме отрывков). Как известно, по крайней мере по слухам, он не нашел в фигурах декабристов достаточно характерных русских черт, да и вообще достаточной важности, чтобы можно было из них сделать центр большого эпического создания".
Я послал эту вырезку "Нового времени" графу Толстому с письмом, где говорил: "Вы меня обяжете, если ответите мне на мой вопрос: неужели это верно? Я предполагаю, что это просто скверная инсинуация "Нового времени", совершенно запутавшегося в современных вопросах русской жизни и в вопросах русской истории. Тяжело видеть как давление цензуры или желание понравиться правительству уродует русскую мысль". Вот строки, которые я получил в ответ:
"Спасибо "Нов. вр.". Благодаря его неточным сведениям я получил от вас весточку.
Декабристы больше, чем когда-нибудь, занимают меня и возбуждают мое удивление и умиление. Читал ваше письмо... Очень хорошо. Что вы делаете теперь?
Любящий вас Л. Толстой.
1904 г. 1-го июля.
Пусть Суворин сделает из моего сообщения какой угодно вывод".
А для себя Л. Н. черпает силы в сознании своего назначения: 10-го июня он заносит в дневник:
"Помня о том, что ты живешь только сейчас, в настоящем, т. е. вне времени, нельзя ни печалиться, ни тем более злиться; можно только радоваться и любить. О, помоги мне, Господи, т. е. Тот, кого я сознаю, чтобы всегда, а если нельзя всегда, то хоть как можно чаще сознавать Тебя. Применяю это к своей жизни теперь, к моим старческим недугам, и недуги становятся благом. Я в старости имею две радости: одну -- все радости этой жизни: общение с миром, с природой, животными, главное людьми, работу мысли активной и пассивной, восприятия чужих мыслей, и еще имею радость сознания приближения перехода в новую форму жизни (мои недуги)".
Живя в Женеве, я в это время готовился к выступлению на международном философском конгрессе. Темой моего доклада я взял "Основные идеи мировоззрения Толстого". Конечно, я не счел себя вправе выступить с такой темой, не спросив разрешения Льва Николаевича и не посоветовавшись с ним насчет этого. В ответ на мой вопрос я получил от него письмо, в котором он между прочим писал:
"Я думаю, что вы очень хорошо изложите мое миросозерцание, такое, какое было во время моих писаний.
Я говорю -- "во время", потому что в этом отношении идет во мне постоянная и особенно теперь усиленная работа, не изменяющая, но уясняющая, углубляющая, обосновывающая прежние воззрения. Это im Werden и потому нельзя излагать".
Впоследствии я доставил Л. Н-чу копию моего доклада, и он одобрил его, но на самом конгрессе он прошел почти незамеченным, хотя и напечатан в общем сборнике.
Непрестанная работа мысли приводила Л. Н-ча к оригинальным результатам, в которых он по свойственной ему искренности доходил до конца. Вот пример такого рассуждения в дневнике 7 июля:
"Живо понял то, что какие могут быть для человека отчего бы то ни было результаты? Не говорю уж про свою личную жизнь, -- какие могут быть результаты в деятельности среди бесконечного по пространству и времени мира? Писать на текучей воде, передвигать бусы на кругом сшитом шнурке? Все бессмысленно. Удовлетворять своим страстям? Да, но не говоря о том, что все это проходит, все ничтожно, всего этого мало человеку. Хочется делать что-нибудь настоящее, не писать на воде. Что же, для себя, для страстей -- глупо, но забирает, сейчас хочется. Для семьи? для общества? для своего народа? для человечества? Чем дальше от себя, тем холоднее; и странно -- тем хуже, безнравственнее. Для себя я постыжусь обобрать человека, не говорю уже убить, а для семьи -- оберу, для отечества -- убью, для человечества -- уже нет пределов, все можно.
Так что же делать? Ничего? Нет, делай все, что тебе хочется, что вложено в тебя, но делай не для добра (добра нет, как и зла), а для того, что этого хочет Бог. Делай не доброе, а законное. Это одно удовлетворяет. Это одно нужно и важно и радостно".
В это время В. Г. Чертков, живя в Англии, написал статью о революционном движении в России и послал ее Л. Н-чу, прося написать предисловие. Л. Н-ч прочел статью, одобрил ее и изложил свое мнение о ней в письме, высказав еще ряд интересных мыслей по тому же вопросу. Особенно интересно новое определение свободы, даваемое Л. Н-чем в этом письме.
"Понятию свободы приписывается свойство чего-то положительного, тогда как свобода есть понятие отрицательное. Свобода есть отсутствие стеснения. Свободен человек только тогда, когда никто не воспрещает ему известные поступки под угрозой насилия.
И потому в обществе, в котором так или иначе определены права людей, и требуются и запрещаются под страхом наказания известные поступки, люди не могут быть свободными. Истинно свободными могут быть люди только тогда, когда они все одинаково убеждены в бесполезности, незаконности насилия и подчиняются установленным правилам не вследствие насилия или угрозы его, а вследствие разумного убеждения.
...И потому, очевидно, что большая и большая свобода людей достигается только распространением между людьми сознания незаконности, преступности насилия, возможности замены его разумным убеждением и все меньшим и меньшим каждым отдельным человеком применением насилия и пользованием им.
И потому, очевидно, борьба за свободу должна быть перенесена в духовную область.
Духовная деятельность есть величайшая, могущественнейшая сила. Она движет миром. Но для того, чтобы она была движущей миром силой, надо, чтобы люди верили в ее могущество и пользовались ею одною, не примешивая к ней уничтожающие ее силу внешние приемы насилия, -- понимали бы, что разрушаются все самые кажущиеся непоколебимыми оплоты насилия не тайными заговорами, не парламентскими спорами или газетными полемиками, и тем менее бунтами и убийствами, а только уяснением каждым отдельным человеком для самого себя смысла и назначения своей жизни и твердым, без компромиссов, бесстрашным исполнением во всех условиях жизни требований высшего, внутреннего закона жизни".
Другое замечательное письмо того времени было написано Л. Н-чем его больному другу Русанову.
Первая часть письма посвящена сыну Русанова, который беспокоит отца своим атеизмом:
"Вы извиняетесь, что много пишите про Колю. Это одна из самых интересных для меня тем. Я его всегда очень любил и люблю. Мне нравится то, что он атеист (т. е. нечто несуществующее и не могущее существовать). Он пишет это только потому, что он не атеист, т. е. верит в обязательность правды, в Того, или То, что обязывает. Он пишет так грубо и комковато "я атеист" только потому, что не хочет, боится неправды, боится иметь вид того, чтобы вы хотели, чтобы он был, вид человека из угождения даже самому любимому человеку, -- отступающего от истины. Этим-то он и хорош. А то, что он торопится говорить, что он атеист и боится не Бога, а понятия Бога и открещивается от него, это явление самое обыкновенное в наше время и очень грустное. Вы знаете мое мнение о том, что один из важных мотивов и наибольшей деятельности человеческой есть внушение, гипноз, и это очень хорошо, когда эта сила употребляется на добрые мысли и чувство или на безразличные поступки. Без этой способности не могли бы жить люди, но ужасно, губительно то, когда эта сила употребляется на вызывание дурных чувств, ложных мыслей и злых поступков, как это совершается всегда при государственным и в особенности религиозном внушении, том, о котором я и хочу сказать -- с понятием Бога соединили недобрые и заблудшие люди столько лживого и злого, что честные, чистые, мало думавшие люди нашего времени выработали в себе способность сознательного отпора против этого внушения, вроде того, как я сознательно останавливаю себя от зевоты, когда зевают передо мною. С хорошими людьми (но мало думавшими, повторяю) нашего времени случилось то же, что случилось бы с путешественниками, которые несколько раз быв зазваны на ночлег, были ограблены и которые слышали бы такие рассказы от других путешественников, не заходили бы никуда на отдых и из страха быть ограбленными, не верили бы тем гостеприимным хозяевам, которые приглашали бы их, и, бедные, все странствовали бы до тех пор, пока их носят молодые ноги. То же и с нашей бедной молодежью. Так что зло религиозных обманщиков и внушителен не только то прямое, которое они делают обманутым, но еще и то, которое они делают тем, которые отказываются слышать и думать о том, что одно только нужно людям".
Во второй части письма Л. Н-ч посвящает своего друга в свои литературные работы:
"Я занят последнее время составлением уже не календаря, но круга чтения на каждый день, составленного из лучших мыслей наших писателей. Читая все это время, не говоря о Марке Аврелии, Эпиктете, Ксенофонте, Сократе, о браминской, китайской, буддийской мудрости, Сенеку, Плутарха, Цицерона и новых -- Монтескье, Руссо, Вольтера, Лессинга, Канта, Лихтенберга, Шопенгауэра, Эмерсона, Чанинга, Паркера, Рескина, Амиеля и др. (притом не читаю второй месяц ни газет, ни журналов), я все больше и больше удивляюсь и ужасаюсь тому невежеству и "культурной" дикости, в которую погружено наше общество. Ведь просвещение, образование есть то, чтобы воспользоваться, ассимилировать все то духовное наследство, которое оставили нам предки, -- а мы знаем газеты, Золя, Метерлинка, Ибсена, Розанова и т. п. Как хотелось бы помочь хоть сколько-нибудь этому ужасному бедствию, худшему, чем война, потому что на этой дикости, самой ужасной "культурной" и потому самодовольной, вырастают все ужасы, в том числе и война".
Подобную же мысль он высказал и в письме ко мне около того же времени.
"Мне хорошо, работаю очень радостно над календарем, который разрастается в круг ежедневного чтения. Какое богатство мудрости и добра заразительного рассыпано по книгам всех народов и времен, -- и игнорируется нами, озабоченными чтениями Сувориных, русских и иностранных и всяких quasi-художников и мыслителей".
Когда в августе Л. Н-ч ездил в Пирогово к умиравшему брату, он записал в дневнике о том, чем он занимался там:
"Первый день переводил, вчера ничего не делал, нынче неожиданно нашел начало статьи о религии и написал полторы главы. Вдруг стало ясно в голове, и я понял, что мое нездоровье уже готовилось, оттого -- тупость. Заглавие надо дать -- "Одна причина всего, или Свет стал тьмою, или Без Бога".
Дальше, в тот же день он записывает такую мысль: "Люди или придумывают себе признаки величия: цари, полководцы, поэты, -- но это все ложь. Всякий видит насквозь, что ничего нет, и царь -- голый. Но мудрецы, пророки? -- да, они нам кажутся полезнее других людей, но все-таки они не только не велики, но ни на волос не больше других людей. Вся их мудрость, святость, пророчество -- ничто в сравнении с совершенной мудростью, святостью. И они не больше других. Величия для людей нет, есть только исполнение, большее или меньшее исполнение и неисполнение должного. И это хорошо. Тем лучше. Ищи не величия, а должного".
Замечательны мысли о революции, высказанные Л. Н-чем в дневнике 20 августа: "Читаю историю французской революции, становится несомненно ясно, что основы революции (на которые так несправедливо нападает Тэн) несомненно верны и должны быть провозглашены, и что, как он говорит, вображаемый человек, т. е. идеал человека, гораздо действительнее француза известного времени и места, и что руководиться этим воображаемым человеком для устройства жизни гораздо практичнее, чем руководиться соображениями о свойствах такого-то и такого-то француза. Ошибка была только в том, что провозглашенные принципы предполагалось осуществить так же, как и прежние злоупотребления: насилием. L'assemblee constituante была бы совершенно права, если бы она объявила те же самые принципы, а именно: что никто не может владеть другим, не может владеть землей, никто не может собирать подати, никто не может казнить, лишать свободы; объявила, что отныне никто, т. е. правительство, не будет поддерживать этих прав, и больше ничего. Что бы из этого вышло -- не знаю; и никто не знает, что бы вышло и теперь, если бы это было объявлено; но одно несомненно, что не могло бы выйти того, что вышло во французской революции. Частные люди никогда не побьют, не зарежут и не ограбят одной тысячной того числа, которое побьют и ограбят правительства, т. е. люди, признающие за собой право убивать и грабить. Может быть не было готово французское общество тогда к такому перевороту; может быть, оно не готово и теперь; но несомненно, что переворот этот должен совершиться, что человечество все более и более приготовляется к этому перевороту, и что придет время, когда человечество будет готово к нему".
И наконец вполне современная мысль:
"Французская большая революция провозгласила несомненные истины, но все они стали ложью, когда стали вводиться насилием".
Дальше в дневнике попадается мысль, которая уже знаменует собою известную ступень сознания, на которую его подняла его старость.
Еще в 1903 году Л. Н-ч записал раз, что он перестает различать одну дочь от другой, и что они сливаются для него в один общий тип молодой женщины или девушки.
В 1904 году он записывает эту мысль уже гораздо подробнее и определеннее.
"В старости, как и в сновидениях, лица, места, времена сливаются в одно: братья -- в сыновей, друзья -- друг в друга; помнятся не лица, а мое отношение к ним. Если отношение одно, то лица сливаются. То же с местами и временами. В смерти все сольется в одно. Что будет это одно?"
1-го сентября снова запись о "Круге чтения":
"Все это время переводил и читал для "Круга чтения" и написал предисловие. Работа подвигается, но очень ее много".
Правительственный гнет заставлял себя все сильнее чувствовать, а в то же время в России уже нарождалось новое общественное движение, известное под названием "земской агитации".
Американские газеты, узнав об этом, захотели знать мнение Толстого, и вот Лев Николаевич получает из Филадельфии следующую телеграмму:
"Тула. Льву Толстому.
Очень оценили бы подробный ответ на сто или более слов, объясняющий значение, цель и вероятные последствия земской агитации. Американцы глубоко заинтересованы.
Северо-Американская газета".
На это Л. Н-ч отвечает так:
"Филадельфия. Северо-Американская газета. 18 ноября 1904 г. Цель агитации земства -- ограничение деспотизма и установление представительного правительства. Достигнут ли вожаки агитации своих целей или будут только продолжать мутить общество -- в обоих случаях верный результат всего этого дела будет отсрочка истинного социального улучшения.
Истинное социальное улучшение может быть достигнуто только религиозным, нравственным совершенствованием всех отдельных личностей. Политическая же агитация, ставя перед отдельными личностями губительную иллюзию социального улучшения посредством изменения внешних форм, обыкновенно останавливает истинный прогресс, что можно заметить во всех конституционных государствах: Франции, Англии и Америки.
Лев Толстой".
Скромная сама по себе жизнь Льва Николаевича светилась на весь мир и привлекала к себе сердца людей, выражавших ему сочувствие кто как умел.
И вот зашевелилась парижская интеллигенция:
"Художественный журнал "Express" открывает подписку на устройство в Париже памятника Льву Николаевичу Толстому. Сооружение памятника будет поручено известному русскому скульптору князю Трубецкому. Организаторы подписки собираются устроить ряд больших народных празднеств с целью привлечения народных масс к участию в подписке и чествовании великого русского писателя. Парижане ожидают даже увидеть на готовящемся торжестве самого Л. Н. Толстого и гордятся, что Париж первый воздвигает Толстому памятник при жизни".
Какова наивность парижской интеллигенции! Они вообразили, что Л. Н-ч поедет сам в Париж открывать себе памятник.
Все эти выражения сочувствия вызывали, конечно, и реакцию. Темная масса, подстрекаемая озлобленными вождями, скрежетала зубами и сочиняла свои козни, проводимые с не меньшей наивностью, чем парижские торжества.
Сотрудник газеты "Наши дни" печатает письмо, полученное им из глухой провинции приблизительно в это время:
"В 12 верстах от Глухова находится монастырь "Глинская пустынь", вот уже третий год привлекающий общее внимание злободневной картиной, нарисованной масляными красками на монастырской стене и изображающей графа Л. Н. Толстого, окруженного многочисленными грешниками, среди которых, судя по подписи, можно найти Ирода Агриппу, Нерона, Траяна и др. "мучителей", еретиков и сектантов.
Картина называется "Воинствующая церковь"; среди моря стоит высокая скала, и на ней церковь и праведники; внизу мятущиеся грешные души; по правую сторону горят в неугасимом огне враги церкви, уже отошедшие в лучший мир, а по левую -- наши современники в сюртуках, блузах и поддевках мечут камни и палят из ружей в ту скалу, на вершине которой стоит храм. Под каждым действующим лицом имеется номер, а сбоку -- пояснение; бегуны, молокане, духоборы, скопцы, хлысты, нетовцы, перекрещенцы, пашковцы, штундисты и т. п.
На видном месте картины изображен старик в блузе и шляпе, над ним стоит No 34, а сбоку комментарий: "искоренитель религии и брачных союзов". Прежде на шляпе у "искоренителя религии и брачных союзов" имелась надпись "Л. Толстой", теперь эта надпись стерта, вблизи старика -- фигура светского человека, богато одетого, подающего увесистый булыжник "искоренителю брачных союзов".
По объяснению монахов, человек, подающий камень -- князь Хилков.
Возле злободневной картины то и дело толпятся богомольцы, а кто-нибудь из братии с превеликим пафосом дает им соответствующие разъяснения:
-- Еретик он и богоненавистник! И куда смотрят! Рази так нужно? В пушку бы его зарядил -- и бах! Лети к нехристям, за границу, графишка куцый!..
И проповедь имеет успех. Из соседнего сада Шалыгина приходил к игумену крестьянин-мясник и просил благословения на великий подвиг:
-- Подойду я к старику тому, разрушителю браков, -- рассказывал крестьянин свой план -- как будто за советом, а там выхвачу нож из-за голенища, и кончено!..
-- Ревность твоя угодна Богу, -- ответил игумен, -- а благословения не дам, потому все-таки придется ответствовать..."
А Л. Н-ч продолжал свою работу разрушения старого и созидания нового. Перерабатывая в своем сознании события внешнего мира, он записывает в своем дневнике:
"1 декабря. Существующий строй до такой степени в основах своих противоречит сознанию общества, что он не может быть исправлен, если оставить его основы, так же как нельзя исправить стены дома, в котором садится фундамент; нужно весь, с самого низа перестроить. Нельзя исправить существующий строй -- с безумным богатством и излишеством одних и бедностью и лишениями масс, с правом земельной собственности, наложением государственных податей, территориальным захватом, государственным патриотизмом, милитаризмом, заведомо ложной религией, усиленно поддерживаемой. Нельзя всего этого исправить конституциями, всеобщей подачей голосов, пенсией рабочим, отделением государства от церкви и т. п. паллиативами".
Военные действия, развиваясь, привели Россию к известной катастрофе. Стессель сдал Порт-Артур.
Лев Ник. со свойственною ему искренностью записывает в своем дневнике:
"31 декабря. Сдача Порт-Артура огорчила меня, мне больно. Это -- патриотизм. Я воспитан в нем и не свободен от него, так же как не свободен от эгоизма личного, от эгоизма семейного, даже аристократического, и от патриотизма. Все эти эгоизмы живут во мне; но во мне есть сознание божественного закона, и это сознание держит везде эти эгоизмы, так что я могу не служить им. И понемногу эгоизмы эти атрофируются".
Чтобы не показалось односторонним это высказанное Л. Н-чем признание своей патриотической слабости, приведем письмо Л. Н-ча к крестьянину Якову Чаге, отказавшемуся от воинской повинности, в которой он исповедует свою сознательную веру:
"Дорогой Яков Тимофеевич, N сообщил мне о вас и о вашей судьбе. Когда я узнаю таких людей, как вы, и про то, что с вами случилось, я всегда испытываю чувство стыда, зависти, и укоры совести. Завидую потому, что прожил жизнь, не успев, не сумев на деле ни разу показать свою веру. Стыдно мне оттого, что в то время, как вы сидите с так называемыми преступниками в вонючем остроге, я роскошествую с так неназываемыми преступниками, пользуясь всеми материальными удобствами жизни.
Укоры же совести я чувствую за то, что, может быть, своими писаниями, которые я пишу, ничем не рискуя, был причиною вашего поступка и его тяжелых материальных последствий.
Самое же сильное чувство, которое я испытываю к таким людям, как вы, это -- любовь и благодарность за все те миллионы людей, кои воспользуются вашим делом.
Знаю я, как усложняется и делается более трудным ваше дело вследствие семейных уз, но думаю, что если вы делаете свое дело не для людей, а для Бога, для своей совести, то тяжесть дела облегчается, вы найдете выход и совершите дело.
Помогай вам Бог!"
Закончим эту главу тремя формулами, резюмирующими сознательную внутреннюю работу Л. Н-ча за этот 1904 год, записанными в его декабрьском дневнике:
"Бог есть икс; но хотя значение икса и неизвестно, нам без икса нельзя не только решать, но и составить никакого уравнения. А жизнь есть решение уравнения".
"Совесть есть воздействие сознания вечного, божественного начала на сознание временное, телесное. Пока не проснулось это сознание, нет совести. Напрасно обращаться к ней".
"Жизнь, которую я сознаю, есть прохождение духовной и неограниченной (божественной) сущности через ограниченное пределами вещество. Это верно".