В начале 1890 года в Ясной Поляне в семье Толстых заметно некоторое затишье, реакция после бурного рождественского веселья, сопровождавшего постановку "Плодов просвещения".

Дочери Л. Н-ча открыли школу для яснополянских ребят в доме одного из дворовых. Главным образом, этим делом занималась Марья Львовна.

Но школа эта просуществовала недолго, около двух месяцев. Она была открыта без разрешения подлежащих властей, и как только до этих властей дошло сведение о существовании школы, руководимой Л. Н-чем, было сделано распоряжение об ее закрытии. Распоряжение это привел в исполнение сам губернатор, Н. А. Зиновьев, очень сочувственно относившийся ко Л. Н-чу; ему часто приходилось попадать в такое неловкое положение. И это неизбежно двойственное отношение его ко Л. Н-чу и привело его к увольнению от должности тульского губернатора и к переводу его в другую губернию.

Лев Николаевич был занят окончательной отделкой "Плодов просвещения".

В апреле комедия была поставлена в Царском Селе, в Китайском театре в присутствии государя, и имела большой успех. Она была напечатана в сборнике "В память Юрьева".

В самом Л. Н-че шла постоянная внутренняя работа и выработка нового высшего, любовного отношения к окружающей его среде семейной и к среде своих многочисленных посетителей как принадлежащих к его прежнему кругу, большей частью не сочувствовавших его новым взглядам, хотя и выказывавших ему уважение и преклонение пред его художественным гением, так и к посетителям нового типа, его единомышленникам, в которых он дорожил больше всего искренностью, правдивым отношением к тому образу жизни, который подвергался критике проснувшимся сознанием, но от которого так трудно было очиститься.

Внутренняя работа его яснее всего отражалась в записях его дневника. Там же мы находим и мысли, вызванные чтением некоторых интересовавших его книг и журналов, во множестве получаемых им со всех сторон света.

Вот несколько выписок из его январского дневника 1890 года:

3 января 1890 г. Ясная Поляна. "Пророк, настоящий пророк, или еще лучше поэт (делающий), это человек, который вперед думает и понимает, что люди и сам он будет чувствовать. Я сам для себя такой пророк. Я всегда думаю то, что еще не чувствую, напр., несправедливость жизни богатых, потребность труда и т. п., и потом очень скоро начинаю чувствовать это самое.

...Читал: Эмерсону сказали, что мир скоро кончится. Он отвечал: "Well, I can get alone without it" [Да, но я обойдусь и без него (англ.).]. Очень важно.

Мы ищем ума, силы, доброты, совершенства во всем этом, а совершенства не дано человеку ни в чем: совершенства не может быть ни в чем, ни в уме, ни в доброте, -- может быть одно: соответствие к тому, где ты, "in sein Platz passen" [Войти в свое место.]. Этого можно достигнуть, и тогда полное спокойствие и удовлетворение. Дает это главное -- смирение".

5-9 января. "Первая стадия -- за зло платить; вторая -- зло перенести; третья -- пожалеть злящегося; четвертая -- помочь ему. Вот этому надо учиться".

Уже по этим нескольким выпискам можно заметить, что к этому времени, т. е. к концу 80-х и началу 90-х годов, в душевном состоянии Л. Н-ча замечается некоторый поворот, или, вернее, восхождение на следующую ступень нравственной лестницы. Это изменение мы замечаем в том, что Л. Н-ч перестает считать важным употребление духовной энергии на борьбу с окружающим внешним миром, а все определеннее и настойчивее указывает на смиренное перенесение несоответствия внешней обстановки внутреннему сознанию и на необходимость направить все силы человека на это внутреннее очищение себя. Такого рода заметку мы встречаем и в февральском, и в дальнейшем дневнике, и те же мысли он выражает в письмах того времени к своим друзьям.

11 февраля он записывает: "Главный соблазн в моем положении тот, что жизнь в ненормальных условиях роскоши, допущенная сначала из того, чтобы не нарушить любви, потом захватывает своим соблазном и не знаешь, живешь так из страха нарушить любовь или из подчинения соблазну?"

Эта опасность пассивного отношения к внешним условиям, с другой стороны, также беспокоила его, и он обращался к близким людям, прося обличения. Должен сознаться, что и мне пришлось написать Л. Н-чу несколько слов о том, какое тяжелое впечатление произвело на меня известие о шумном веселье в Ясной Поляне, в котором Л. Н-ч принимал участие. Конечно, я не преминул выразить ему и то, что это известие ни на йоту не уменьшило моего уважения и любви к нему. В ответ на это, в полном обычной нежности письме ко мне, он говорит:

"Спасибо, милый друг, за письмо и за правду. Мы вас также любим, вы в это верьте. Жизнь и формы ее пускай будут впереди, а любовь пускай будет неразлучно с нами. Ваше письмо еще эгоистично тронуло меня. Мне здорово вспоминать, что я живу дурно, и под предлогом избегания вражды подчиняюсь своим слабостям, похотям тела. Друг мой, любя меня, напишите мне, не смягчая, а в самой строгой форме суждения обо мне, осуждающие меня, не называя никого. Вы ведь много таких слышали".

Написать строгое обличение Л. Н-чу для меня было вряд ли по силам. Желая исполнить в точности его просьбу, я собрал все, что мог в уме своем, что я слышал серьезного в суждениях о нем, и написал ему, на что получил скорый ответ:

"Спасибо, милый друг, за скорый ответ и за содержание его. Это не совсем то, чего я желаю, но и то хорошо и за то спасибо. Вот то, что про меня говорят, что я вместо того, чтобы жить хорошо, живу дурно, и из своей дурной жизни пишу советы, как жить хорошо, вот это верно и то, что нужно мне. И другое все верно, но это не то, что нужно, настоящее указание греха. Кабы еще да побольше кольнуло меня, потому что правда, и подействовало. Будем помогать друг другу. Помогайте мне. Ко мне обращаются за помощью, а мне как ее нужно".

Слухи о рождественских праздниках, спектакле и веселье в Ясной Поляне проникли в печать, и услужливые журналисты расписали все это в преувеличенном виде, дойдя до таких абсурдов, как утверждение, что в Ясной Поляне был бал, на котором Л. Н-ч танцевал во фраке. Быть может, кто-нибудь из присутствовавших рассказал это в виде шутки, принятой за чистую монету. Так или иначе, но это известие смутило многих почитателей Л. Н-ча, и один из них, г-н Воробьев, бывший тогда начальником станции на одной из южных дорог, обратился ко Л. Н-чу за разъяснением, на что получил от него следующий ответ:

"Разъяснять то, что в газетном известии несправедливо, не считаю возможным в письме, да это и не нужно. Одно, что вам нужно, это знать, продолжаю ли я так же смотреть на жизнь и стараюсь ли я так жить, как я высказал в своих писаниях. На этот вопрос отвечаю, что чем более я подхожу к плотской смерти, тем несомненнее для меня истинность высказанного мною взгляда на жизнь, тем настоятельнее для меня требования моей совести и тем радостнее мне им следовать. Вот тут-то я боюсь, судя по первому ответу вашему на мое письмо и по сегодняшнему письму, что у вас другим, чем у меня, определяется исполнение требования совести. Каждый из нас, познав истину, застает себя в известном, далеком от истины положении, в связях, узлами завязанных и мертвыми петлями, нашими грехами затянутых связях с людьми мира. И человеку, познавшему истину, прежде всего представляется, что главное, что он должен делать, состоит в том, чтобы сейчас же, во что бы то ни стало выйти из тех условий, в которых он находится, и поставить себя в такие условия, находясь в которых ясно было бы видно людям, что я живу по закону Христа, и жить в этих условиях, показывая людям пример истинной христианской жизни. Но это не так: требования совести не состоят в том, чтобы быть в том или ином положении, а в том, чтобы жить, не нарушая любви к Богу и ближнему. Христианин всегда будет стремиться к чистой от греха жизни, всегда изберет такую жизнь, если для достижения ее не будут требоваться от него дела, нарушающие любовь; но дело в том, что никогда человек не бывает так мало связан своими и чужими грехами с прошлым, чтобы быть в состоянии, не нарушая любви к Богу и ближнему, сразу вступить в такое внешнее положение. Всякий христианин среди мирских людей находится в таких условиях, что для того, чтобы ему приблизиться к этому положению, ему надо прежде распутывать узлы прежних грехов, которыми он связан с людьми, и потому главная и первая его задача в том, чтобы по закону любви к Богу и ближнему распутывать эти узлы, а не затягивать их, и главное, не делать больно тем, с кем он связан. Дело христианина не в каком-нибудь известном положении, в положении земледельца или тому подобном, а в исполнении воли Бога. Воля Бога же в том, чтобы на все требования жизни отвечать так, как того требует любовь к Богу и к людям. И потому определять близость или отдаленность себя и других от идеала Христа никак нельзя по тому положению, в котором находится человек, и по тем поступкам, которые он совершает.

Отвращение христианина к мирской жизни всегда будет одно и то же и не может измениться, и потому поступки христианина будут всегда клониться к тому, чтобы уйти от зла, суеты, роскоши, жестокости мирской жизни и прийти к самому низкому, презираемому в мирском смысле положению. Но то, в каком будет находиться христианин положении, будет зависеть от условий, в которых его застали сознание истины, и от степени чуткости его к страданиям других. Его поступки могут привести его на виселицу, в тюрьму, в ночлежный дом, но могут привести его и во дворец и на бал. Важно не положение, в котором находится человек, а те поступки, которые привели его в то положение, в котором он находится: судьей же в поступках может быть только он сам и Бог".

В одном из цитированных мною писем Л. Н-ча ко мне, от 15-го июня 1890 г., он делает большую интересную приписку, делясь со мной материалом для начатой мною литературной работы по истории истинного христианства. Работа вызвана была некоторыми размышлениями, которые я сообщил Л. Н-чу по поводу бывшей в Париже в 1889 году всемирной выставки, где с таким блеском был показан всему миру прогресс внешней, технической и языческой культуры, во главе со знаменитой Эйфелевой башней. Я высказал робкую мысль, что это чудо техники не знаменует собою истинный прогресс человечества, и что его надо искать в иной области, именно в более последовательном проведении в жизнь христианских начал, чему мы уже видели примеры. От этого положения я переходил к перечислению подобных примеров в прошедшем, и это навело меня на мысль написать историю истинного христианства, т. е. историю не господствующих церквей, как это пишется обыкновенно, а историю гонимых ересей. Л. Н-ч очень сочувствовал этой работе и поощрял меня в ней [Работа была мною начата и обдумана, и материал собран в значительном количестве; но, к сожалению, обстоятельства жизни отвлекли мою энергию на другое. Более законченным оказалось введение, под названием "Весна человечества", напечатанное в журнале "Духовный христианин". Остальная же работа, доведенная мною до Х века, лежит в рукописи, и я очень надеюсь возобновить ее по окончании работы биографической.]. В этой приписке он пишет следующее:

"Как хорошо бы продолжать и написать то, что вы начали. Недавно узнал, что в 40-х годах нашего столетия в Италии в горах жили люди под руководством одного человека Лазарони, исповедывавшие непротивление злу и практическое христианство. Им ведено было разойтись. Они не послушались. В них стреляли и убили нескольких и Лазарони. Мне обещали подробные сведения. Есть еще "назарены" в Сербии; основались в 50-х годах. О них есть где-то у меня сведения в письме, очень краткие. При этом же нужно бы собрать все, что у нас зародилось и зарождается: Сютаев, казак в Сибири (помните рукопись, кажется, Морозова), Зосима, Емельян и мн. др.

Такой сборник, сначала исторический с краткими описаниями учений так называемых ересей и с выставлением главного практически-христианского значения, потом современных проявлений того же, -- была бы драгоценная книга. В предисловии надо бы подчеркнуть то, что как было христианство в его начале при Христе и при апостолах и при мучениках -- всегда смиренно, почти тайно, -- так оно осталось и до конца, таково оно и теперь, с тою только разницею, что оно прежде захватывало десятки, а теперь захватывает десятки тысяч людей. И что торжествующим, блестящим, победным, каким его представляют церкви, оно никогда не было и, по свойству своему, не может быть. Оно, по свойству своему, смиренно и незаметно; оно и душу человеческую и все человечество захватывает без треска так, что и не знаешь, когда оно вошло и окрепло".

И дальше, в том же письме, он переходит уже к внутренним вопросам жизни:

"Замечали ли вы проницательность злобы, того, что мы называем злобой, но что есть ничто иное, как не на своем месте запутавшаяся та же доброта и любовь, которой жив мир. Я это говорю по случаю той пользы, которую мы получаем от осуждений, и тем большей, чем больше, они проникнуты злобой. Это как какая-то серная кислота, которая выедает грязь во всех закоулках. Чем ядовитее, тем лучше. Коли бы мы были чисты, на нас бы не стали употреблять этой серной кислоты, а то наша гадость, вызывая ее, вызывает чувство испортившейся любви, которая и представляется злобой и выедает и которая полезна очень, очень. А мы как привыкли угощать людей вином, мясом, обкармливать их, думая делать им пользу, так мы и обкармливаем их лестью. А любя, надо дать им попоститься, поголодать и почувствовать то, как они воздействуют на других".

Внешняя жизнь шла своим чередом.

В феврале Л. Н-ч снова совершил поездку в Оптину пустынь. Поводом этой поездки было желание навестить сестру, жившую тогда уже во вновь построенном монастыре Шамардинском, близ г. Белева.

Л. Н-ч поехал с дочерьми и сначала направился через Белев к сестре; не застав ее дома, направился уже в Оптину пустынь, где его сестра временно гостила. Старец Амвросий был тогда слаб н произвел на Л. Н-ча впечатление жалости. Более интересен и симпатичен ему показался тогда его родственник Шидловский, бывший уже давно монахом. Кроме того, в этот раз у Л. Н-ча была продолжительная беседа с известным Леонтьевым, бывшим сотрудником Каткова, также уже постриженным в монахи.

Л. Н-ча поразило глубокое суеверие Леонтьева, верившего в целительную силу какого-то песочка с могилы старца и серьезно предлагавшего его Л. Н-чу, когда речь зашла о каком-то недуге, которым Л. Н-ч страдал.

Софья Андреевна в своих воспоминаниях приводит выписки из дневника Л. Н-ча того времени. Вот наиболее интересная:

"Утром 27-го поехали в Оптину пустынь. Приехали рано. Машенька там и говорит об Амвросии, и все, что говорит -- ужасно. Подтверждается, что я видел в Киеве: молодые послушники -- святые, с ними Бог. Старые -- не святые, с ними дьявол.

Вчера был у Амвросия, говорили о разных верах. Я говорю: где мы в Боге, т. е. истине, там все вместе; где мы в дьяволе, т. е. мы во лжи, там все врознь...

Борис Шидловский умилял меня; Амвросий, напротив, жалок своими соблазнами до невозможности... На нем видно, что монастырь -- сибаритство..."

"28 февраля. Достиг терпимости православия в этот приезд. Был у Леонтьева, прекрасно беседовали. Он сказал: "Вы безнадежны", а я сказал: "А вы надежны..."

Вероятно, поездка в монастырь и новое соприкосновение с монастырской жизнью вызвало во Л. Н-че мысли, которые он записал в дневнике по возвращении из своей поездки.

"9 марта. Поправить жизнь монастырскую, сделать из нее христианскую можно двумя способами:

1) Перестать брать деньги от чужих, т. е. чужие труды, а жить своим трудом.

Или 2) уничтожить все внешние обряды, все, запрещенные евангелием, молитвы общие в храмах (Мф., гл. VI) и все, связанное с этим. Одно держит другое, как две доски шалашиком".

По возвращении в Ясную Л. Н-ч совершил еще поездку к своему брату С. Н-чу в его имение Пирогово и там заболел желтухой.

Поправившись от болезни, он писал мне:

"Хоть несколько слов напишу вам, милый друг П., чтобы вы знали про меня настоящее. Был болен. Три припадка желтухи -- и очень ослабел. Теперь, кажется, лучше, но душевно, слава Богу, очень хорошо и было, и есть. Пишите поподробнее про себя, про свое душевное состояние. Мы все живем и растем, и что вы писали мне о том, что чувствуете совершающийся не переворот, а ступень, я так понял -- меня интересует, и потому что люблю вас, и потому что это общий всем нам процесс. Процесс этот в старости не кончается.

Чем заняты? Какая доля физической, какая умственной работы? Каковы отношения с людьми? Что И. Д.? Целую его. У меня был во время болезни Хилков. Я сошелся с ним еще ближе. Были Дунаев, Золотарев Василий, Рахманов, Пастухов. Знаете ли вы его? Из академ. худ. Фейнерман поехал к Алехину. Митрофан Алех. приглашает в свою. У него мало народа. Буткевич Ан. остался в Глодоссах. Я не знаю, что вы знаете с И. Д., чего нет. Да, все эти передвижения, не могу ими интересоваться. Движение же духовное, как весною: не успеешь наметить один распустившийся цвет, как расцветает другой, а тот завязывается. И это не мечта, и самая реальная действительность".

Незадолго до этого совершил свое обычное зимнее путешествие Н. Н. Ге, каждый год возивший свою картину на передвижную выставку в Петербург. Как всегда, он заезжал по дороге ко Л. Н-чу в Москву или Ясную Поляну и показывал прежде всего свою картину ему, ожидая его строгого суда.

Картина на этот раз была Христос и Пилат; Н. Н. Ге дал ей название "Что есть истина", без вопросительного знака, согласно толкованию этого места Л. Н-чем в своем переводе евангелия, где он считает эту фразу, брошенную Пилатом Христу, не вопросом, обращенным к нему, а ироническим замечанием скептика Пилата о том, что об истине и толковать не стоит, так как все тают, что ее нет.

Л. Н-ч высоко ценил эту картину и считал ее эпохой в истории живописи. В своих религиозных размышлениях он нередко вспоминал ее. Так, он записывает 9 марта в своем дневнике:

"Церкви сделали из Христа Бога, спасающего, в которого надо верить и которому надо молиться. Очевидно, что пример его стал не нужен. Работа истинных христиан именно в том, чтобы разделать эту божественность (картина Ге). Если он человек, то он важен примером и спасет только так, как себя спас, т. е. если я буду делать то же, что он".

Картина эта, как всякое значительное произведение, вызвала много споров среди ценителей искусства. Явились восторженные поклонники ее и полные отрицатели. Отрицатели были двух родов: одни отрицали с точки зрения традиционной эстетики, другие с точки зрения церковной религии. Последние, как стоящие у власти, пересилили, и картина была снята с выставки.

Ник. Ник., для которого вопрос о выставлении картины и продажи ее имел и огромное материальное значение, так как только на вырученную сумму он мог продолжать жить с семьей и работать дальше, конечно, был огорчен этим снятием картины, но кротко переносил это и утешал себя мыслью о том, что запрещение имеет огромное идейное значение. После этого запрещения картины он между прочим писал мне со своего хутора:

"По поводу картины я получил здесь два чрезвычайно хороших и дорогих мне письма: одно от студента, чрезвычайно восторженное, другое от присяжного пов. Да, я не жалуюсь и понимаю, что они должны были запретить. Не любя Христа, нельзя видеть правдивое его изображение. Язычникам и жрецам не это нужно. Им нужно боготворение тела; духа они не признают и не любят".

Л. Н-ч, желая помочь Н. Н-чу выпутаться из его затруднительного материального положения, стал хлопотать о продаже этой картины. Для Ник. Ник., конечно, было бы самым приятным приобретение этой картины Третьяковым для выставления ее в галерее. И Л. Н-ч просил передать Третьякову свое мнение о том, что картина эта должна составить эпоху в живописи. И П. М. Третьяков, желая знать от самого Л. Н-ча подтверждение этого мнения, обратился к нему с письмом, на которое получил такой ответ:

"Спасибо за доброе письмо ваше, почтенный П. М.

Что я разумею под словами "картина Ге составит эпоху в истории христианского искусства"? Следующее:

Католическое искусство выражало преимущественно святых, Мадонну и Христа как Бога. Так это шло до последнего времени, когда начались попытки изображать его как историческое лицо.

Но изобразить как историческое лицо то лицо, которое признавалось веками и признается теперь миллионами людей Богом, неудобно: неудобно потому, что такое изображение вызывает спор. А спор нарушает художественное впечатление. И вот, я вижу много всяких попыток выйти из затруднения. Одни прямо с задором спорили, -- таковы у нас картины Верещагина, даже и Ге "Воскресение", другие хотели трактовать эти сюжеты как исторические, у нас Иванов, Крамской, опять Ге "Тайная вечеря", третьи хотели игнорировать всякий спор, а просто брали сюжет как всем знакомый и заботились только о красоте: Дорэ, Поленов, и все не выходило дело.

Потом были еще попытки свести Христа с неба как Бога и с пьедестала исторического лица на почву красивой обыденной жизни, придавая этой обыденной жизни религиозное освещение, несколько мистическое. Такова Ге "Милосердие" и французского художника "Христос в виде священника", босой, среди детей и др. И все не выходило.

И вот, Ге взял самый простой и теперь понятный после того, как он взял его, мотив: Христос и его учение не на одних словах, а на деле, в столкновении с учением мира, т. е. тот мотив, который составлял тогда и теперь составляет главное значение явления Христа, и значение не спорное, такое, с которым не могут не быть согласны и церковники, признающие его Богом, и историки, признающие Его важным лицом в истории, и христиане, признающие главное в нем -- Его нравственное учение.

На картине изображен, с совершенной исторической верностью, тот момент, когда Христа водили, мучили, били, таскали из одной кутузки в другую, от одного начальства к другому и привели к губернатору, добрейшему малому, которому нет дела ни до Христа, ни до евреев, ни еще менее до какой-то истины, о которой ему, знакомому со всеми учениями и философиями Рима, толкует этот оборванец; ему дело только до высшего начальства, чтобы не ошибиться перед ним. Христос видит, что пред ним заблудший человек, заплывший жиром, но он не решается отвергнуть его по одному виду и потому начинает высказывать ему сущность своего учения, но губернатору не до того. Он говорит: "Какая такая истина" и уходит. И Христос с грустью смотрит на этого непроницаемого человека.

Таково было положение тогда, такое положение тысячи, миллионы раз повторяется везде, всегда между учениями истины и представителями сего мира. И это выражено на картине. Это верно исторически и верно современно и потому хватает за сердце всякого того, у кого есть сердце.

Ну, вот такое отношение к христианству и составляет эпоху в искусстве, потому что такого рода картин может быть бездна, и будет".

Картина эта была действительно приобретена П. М. Третьяковым. Но прежде, чем быть выставленной в галерее, картина должна была совершить путешествие в Америку. Везти ее туда взялся помощник присяжного поверенного Ильин,; впоследствии как-то странно отшатнувшийся от этого дела, но сначала он казался искренним, преданным ему человеком.

Часть денег, полученных от Третьякова, была употреблена на отправку этой картины. Чтобы обеспечить ее успех, опять на помощь пришел Л. Н-ч, написавший большое и интересное письмо американцу Кенану, посетившему его еще в 1887 году. В этом письме он выставляет с новой стороны значение этой картины и попутно высказывает интересные мысли вообще о христианской религиозной живописи:

"Нынешней зимой появилась на петербургской выставке передвижников картина Н. Ге -- Христос перед Пилатом, под названием: "Что есть истина" (Иоанн, XVIII, 38). Не говоря о том, что картина написана большим мастером (профессор акад.) и известным своими картинами -- самая замечательная "Тайная вечеря" -- художником, картина эта, кроме мастерской техники, обратила особенное внимание всех силою выражения основной мысли, и новизною, и искренностью отношения к предмету. Как верно говорит, кажется, Swift, что: we shall find that to be the best fruit which the birds have pitching it [Мы узнаем лучшие фрукты, потому что птицы клевали их (англ.).], картина эта вызвала страшные нападки до такой степени, что ее сняли с выставки и запретили показывать. Теперь один адвокат (я не знаю его) решился на свой счет и риск везти картину в Америку, и вчера я получил письмо о том, что картина уехала. Цель моего письма -- та, чтобы обратить ваше внимание на эту, по моему мнению, составляющую эпоху в истории христианской живописи картину, и если она, как я почти уверен, произведет на вас то же впечатление, как на меня, то я хочу просить вас содействовать пониманию ее американской публикой, растолковать ее. Смысл картины, на мой взгляд, следующий. В историческом отношении она выражает ту минуту, когда Иисуса после бессонной ночи, во время которой его связанного водили из места в место и били, привели к Пилату. Пилат живет только интересами метрополии и, разумеется, с презрением и некоторой гадливостью относится к тем смутам, да еще религиозным, грубого суеверного народа, которым он управляет. Тут-то происходит разговор (Иоанн, XVIII, 33, 38), в котором добродушный губернатор хочет спуститься, en bon prince, до варварских интересов своих подчиненных, и, как это свойственно важным людям, составил себе понятие о том, о чем он и спрашивает, и сам вперед говорит, не интересуясь даже ответом. С улыбкой снисхождения (я полагаю) все говорит: так ты царь! Иисус измучен, и одного взгляда на это выхоленное, самодовольное, отупевшее от роскошной жизни лицо достаточно, чтобы понять ту пропасть, которая их разделяет, и невозможность или страшную трудность для Пилата понять его учение. Но Иисус помнит, что и Пилат человек и брат, заблудший, но брат, и что он не имеет права не открывать ему ту истину, которую он открывает людям, и он начинает говорить (37). Но Пилат останавливает его на слове -- истина. Что может оборванный нищий сказать ему, другу и собеседнику римских поэтов и философов, об истине? Ему не интересно дослушивать, что ему может сказать этот еврей и даже немножко неприятно, что этот бродяга может вообразить, что он может поучать римского вельможу, и потому он сразу останавливает его и показывает ему, что об этом слове и понятии истина думали люди поумнее, поученее и поутонченнее его и его евреев и давно уже решили, что нельзя знать, что такое истина, что истина -- пустое слово. И сказав "что есть истина" и повернувшись на каблучке, добродушный и самодовольный губернатор уходит к себе. А Иисусу жалко человека и страшно за ту пучину лжи, которая отделяет его и таких людей от истины, и это выражено на его лице. Достоинство картины, по моему мнению, в том, что она правдива (реалистична, как говорят теперь) в самом настоящем значении слова. Христос не такой, какого приятно бы было видеть, а именно такой, каким должен быть человек, которого мучили целую ночь и ведут мучить. И Пилат такой, каким должен быть губернатор. Эпоху же в христианской живописи эта картина производит потому, что она устанавливает новое отношение к христианским сюжетам. Это не есть отношение к христианским сюжетам как к историческим событиям, как это требовали многие и всегда неудачно, потому что отречение Наполеона или смерть Елизаветы представляют нечто важное по важности лиц изображаемых; но Христос в то время, когда действовал, не был не только важен, но даже и заметен, и потому картины из его жизни никогда не будут историческими; отношение к Христу как Богу произвело много картин, высшее совершенство которых давно уже позади нас. В настоящее время делают попытки изобразить нравственное понимание жизни и учения Христа. И попытки эти до сих пор были неудачны. Ге же нашел в жизни Христа такой момент, который важен был для него, для его учения и который точно так же важен теперь для всех нас и повторяется везде и во всем мире, в борьбе нравственного, разумного сознания человека, проявляющегося не в блестящих сферах жизни, с преданиями утонченного, добродушного и самоуверенного насилия, подавляющего это сознание, и таких моментов много, и впечатление, производимое изображением таких моментов, очень сильно и плодотворно".

Картина благополучно вернулась из Америки и теперь находится в Третьяковской галерее.

Повесть "Крейцерова соната", написанная Л. Н-чем в предыдущем 1889 г., запрещенная в сборнике памяти Юрьева, продолжала быстро распространяться в многочисленных рукописях, гектографированных копиях и заграничных изданиях. Всюду она поднимала серьезные и жаркие споры за и против высказанных в ней идей, читались рефераты, писались сочинения, критики. И особенно много получалось Л. Н-чем писем с одобрениями, порицаниями и с вопросами, разъясняющими то или другое положение повести. Л. Н-ч терпеливо прочитывал весь этот материал, и на письма, показавшиеся ему серьезными, старательно отвечал.

Высказываемые в письмах и разговорах положения наводили Л. Н-ча на разные мысли по этим вопросам.

Интересны указания на источники некоторых основных мыслей, выраженных в "Крейцеровой сонате". Указание это мы находим в дневнике Л. Н-ча того времени:

"Многие из тех мыслей, которые я высказывал в последнее время, принадлежат не мне, а людям, чувствующим родство со мной и обращающимся ко мне со своими вопросами, недоумениями, мыслями, планами.

Так, основная мысль, скорее сказать, чувство "Крейцеровой сонаты" принадлежит одной женщине, славянке, писавшей мне комическое, по языку, письмо, но значительное по содержанию об угнетении женщин половыми требованиями. Потом она была у меня и оставила сильное впечатление.

Мысль о том, что стих Матфея "если взглянешь на женщину с вожделением" и т. д., относится не только к чужим женам, но и к своей, передана мне англичанином писавшим это.

И так много других".

Отношения к "Крейцеровой сонате" были самые разнообразные. Для Л. Н-ча это отчасти был пробный камень для распознания людей, и в дневнике он записывает такую мысль:

"Думал по тому случаю, как некоторые люди относятся к "Крейцеровой сонате". Им кажется, что этот некто особенный человек, а во мне, мол, нет ничего подобного. Неужели ничего не могут найти?

Нет раскаяния, потому что нет движения вперед, или нет движения вперед, потому что нет раскаяния. Раскаяние -- это пролом яйца или зерна, вследствие которого зародыш и начинает расти и подвергается воздействию воздуха и света, или это последствие роста, от которого пробивается яйцо.

Да, то же важное и самое существенное деление людей: люди с раскаянием и люди без него".

С большой радостью встречал Л. Н-ч сочувствие взглядам, выраженным в "Крейцеровой сонате". Так, он писал между прочим Хилкову:

"Меня очень обрадовало то, что "Крейцерову сонату" вы одобрили, т. е. так же думаете. Мысли, выраженные там, для меня самого были очень странны и неожиданны, когда они ясно пришли мне. И иногда я думал, что не оттого ли я так смотрю, что я стар. И потому мне важно суждение людей, как вы. Теперь я написал к этому послесловие -- его от меня требовали многие -- Чертков в том числе, -- т. е. ясно и определенно выразить, как я смотрю на брак. И нынче я кончил и с бывшим у меня датчанином-переводчиком отослал это послесловие в Петербург. Я его пришлю вам и мне опять интересно ваше мнение".

Сам Л. Н-ч не считал нужным это послесловие и уступил просьбам друзей, скрепя сердце.

Он пишет между прочим одному молодому человеку, выражавшему ему сочувствие:

"Очень рад буду прочесть то, что вы писали о моем рассказе.

Я на днях написал к этому послесловие, которое оказалось необходимым написать: так уж смело притворились люди, что они не понимают того, что там написано".

И на первое предложение Черткова об этом он отвечал отказом. Вот что он писал ему:

"В памяти у меня, главное, ваши заметки на мою повесть. Все совершенно верно, со всем согласен, но послесловие хотя и начал писать, едва ли напишу, и потому место о том, что идеал человечества есть не плодовитость, а исполнение закона достижения Ц. Б., совпадающего с чистотою и воздержанием, это место надо оставить, как есть. Мне тяжело теперь заниматься этим, да и просто не могу, misunderstandniss'ов не минуешь".

В окончательном виде, но с некоторыми пропусками, по требованию цензуры "послесловие" было напечатано в журнале Грота "Вопросы философии и психологии".

Интересен ответ Л. Н-ча на критику Л. Е. Оболенского. Вот что писал ему Л. Н-ч в апреле 1889 года:

"Я получил ваше письмо, Леонид Егорович, и меня очень огорчило то раздражение против моего рассказа, которое я нашел в нем. Мне кажется, что причина та, что там сказано, что неправильность и потому бедственность половых отношений происходит от того взгляда, общего всем людям нашего мира, что половые отношения есть предмет наслаждения, удовольствия, и что потому для мужчины женщина, и надо бы прибавить для женщины мужчина, есть орудие наслаждения, и что освобождение от неправильности и бедственности половых отношений будет тогда, когда люди перестанут так смотреть на это. Так думает П. (Позднышев), пострадав от этого, разделяемого им со всеми взгляда. При этом прибавлено, что внешние умственные образования женщин, получаемые на курсах, не могут достигнуть этой цели, как многие склонны думать, потому что никакое самое научное образование не может изменить взгляда на этот предмет, так как и не задается этой целью. Мне кажется, что я не ошибаюсь в этом. И потому мне кажется, что вы не правы в этом, не правы и в тех раздражительных нападках на рассказчика, преувеличивая его недостатки, тогда как по самому замыслу рассказа Позднышев выдает себя головой не только тем, что он бранит сам себя (бранить себя легко), но тем, что он умышленно скрывает все добрые черты, которые, как в каждом человеке, должны были быть в нем. И в азарте самоосуждения, разоблачая все обычные самообманы, видит в себе одну только живую мерзость.

Ну, вот, что я имею сказать на ваше письмо. Право, это так. И если вы спокойно обсудите, вы, с вашим критическим нравственным чутьем, верно, согласитесь со мной.

Ведь мне достоинство моих писаний и одобрение их малоинтересно. Уж мне скоро помирать и все чаще и чаше думаю о жизни в виду смерти, и потому интересно, важно для меня одно это, чтобы не сделать худого своим писанием, не соблазнить, не оскорбить. Этого я боюсь и надеюсь, что не сделал. Ну, до свиданья!"

Но было и много истинных ценителей ее. Помню, после одного из чтений этой повести вслух, в квартире Черткова, в Петербурге, Ив. Леонт. Щеглов, схватившись за голову, воскликнул: "Что сделал с нами Толстой! Ведь тут все сказано и писать больше нечего!"

Мы уже видели, какое мнение о ней высказал Н. Н. Страхов, выслушав в первый раз чтение этого произведения у Кузминских. После этого ему еще удалось прочесть его у себя на дому, и вот в апреле 1890 года он пишет Л. Н-чу:

"С "Крейцеровой сонатой" -- в литературном отношении -- я совершенно помирился, видя, как действует ваша повесть. Конечно, вы знаете, что целую зиму только о ней и говорили, и что вместо как ваше здоровье? обыкновенно спрашивали: читали ли вы "Крейцерову сонату"? Цензура очень вам услужила, задержавши печатание, и "Соната" известна теперь и тем, кто не читал "Ивана Ильича" и "Чем люди живы", -- или читал, да ровно ничего не вынес. А "Соната" написана так, что всех задела, самых бестолковых, которые приходили бы только в глупый, сладкий восторг, если бы она была написана полною художественною манерою. Как естественно, что вы торопились высказать нравоучение! Эта искренность и естественность подействовали сильнее всякого художества. Вы, в своем роде, единственный писатель: владеть художеством в такой превосходной степени и не довольствоваться им, а выходить прямо в прозу, в голое рассуждение -- это только вы умеете и можете. Читатель при этом чувствует, что вы пишете от сердца, и впечатление выходит неотразимое. Разных мнений я передавать вам не стану, хотя много было наговорено презабавных глупостей. Поразительно то, что чаще всего не замечали нравственной цели, не видели осуждения эгоизма и распутства; так все сжились с привычками эгоизма и распутства, что прямо обижались на вас, зачем вы нападаете на неизбежное и на то, с чем мы прекрасно поживаем. Только молодые умные люди, только чуткие и умные женщины понимали ваше обличение, признавали зло, против которого вы восстали, и сочувствовали проповеди целомудрия. Меня удивила графиня Ал. Андр. Толстая -- та прямо выпалила: "Как? Он хочет прекращения рода человеческого?" -- Точно на ком-нибудь лежит обязанность хлопотать о продолжении этого рода! Уж не завести ли случные конюшни?"

Как мы уже упоминали раньше, в описываемый нами период жизни Л. Н-ч чувствовал особенно интенсивно необходимость внутренней духовной работы и отступал перед попытками изменить внешние формы, достигать внешних результатов. По этому поводу у него есть интересные заметки в дневнике, и те же мысли развиваются им в письмах к друзьям, особенно обильным в это время. В дневнике еще заметно колебание. Так, он пишет:

"9 марта. Главная разница во влиянии не христианства, но нравственного сознания на жизнь та, что для одних известные положения, сословия, учреждения мира признаются непоколебимыми, и уж в этих положениях они стараются следовать указанию христианства или нравственного учения; для других же, настоящих, является вопрос о самих положениях, о сословиях, об устройстве жизни, и все подлежит изменению. Для одних христианство есть руководство для поступков в известных положениях; для других оно -- проверка законности самих положений.

Богатый, высокопоставленный должен на пользу употреблять свое... и т. д. Вчера читаю в "New Christianity": Christ must be in social life, in politics, in business. -- Как это "Christ in business"?

Все равно, что Christ in Kicking или Killing.

Да, прежде всего надо этим людям внушать, что все положения от земледельца до палача распределяются по своей нравственности; и потому мало быть хорошими в своем положении: надо избрать то или другое.

17 марта. Два типа: один критически относится не только к поступкам, но и к положению, напр., не может взять место чиновника правительства, не может собирать и держать деньги, брать проценты и т. д. и вследствие этого всегда в нужде, в бедности, не может прокормить ни семьи, ни даже себя, и по своей слабости становится в унизительное для себя и тяжелое для других положение -- просить; другой же относится критически только к своим поступкам, но положение принимает, не критикуя, и, поставив себя раз в положение чиновника, богатого человека, с избытком кормит себя, семью и помогает другим, и никому не в тягость (незаметно, по крайней мере).

Кто лучше? Оба, но никак не последний".

И тут, в записи этого же дня, он переходит уже к сознанию наибольшей важности внутреннего духовного развития.

"Не стараться делать добро надо, а стараться быть чистым. Человек носит в себе алмаз, призму, который он может очистить и не очистить. Насколько очищен этот алмаз, настолько светит через него свет Бога, светит и для самого человека, и для других. И потому все дело человека внутреннее, не в делании добра, не в свечении людям, а только в очищении себя. И свет, и добро людям -- неизбежное последствие очищения".

Еще с другой стороны Л. Н-ч определял истинный характер нравственной работы человека над самим собой:

"Живой человек, который идет вперед туда, где освещено впереди него двигающимся фонарем, и который никогда не доходит до конца освещенного места, и освещенное место идет впереди него".

В противоположность человеческим правилам и древнему закону Моисееву, дававшему установленные раз навсегда правила, которые Л. Н-ч сравнивал с фонарем, неподвижно стоящим на столбе, и пройдя который человек снова попадает в темноту, Л. Н-ч указывал на внутренний новый закон Христа, уподобляя его фонарю, несомому самим человеком на палке впереди себя.

В этом духе он пишет своим друзьям. Мы приведем здесь для образца два письма, написанные двум разным лицам. Письма эти интересны и сами по себе, и особенно тем, что каждое из них, трактуя собственно одну и ту же тему, передает ее применительно к адресату.

Так, в письме к Хилкову, Л. Н-ч старается разрушить его веру во внешнюю организацию, в общину и убеждает его с этой стороны в необходимости внутренней работы, увеличения любви. Вот это письмо:

"Еще вы говорите, что вам не нравится совершенствование: оно слишком неопределенно и широко. Я это понимаю... Я об этом самом -- а это имеет связь с вопросами об общинах и о формах -- думал так (притча о садовниках)... Жизнь истинная дана человеку под двумя условиями: 1) чтобы он делал добро людям (добро же есть только одно -- увеличивать любовь к людям: накормить голодного, посетить больного и т. д., -- все только для того, чтобы увеличить любовь к людям), а 2) чтобы он увеличивал данную ему силу любви. Одно обусловливает другое: добрые дела, увеличивающие любовь в людях, только тогда таковы, когда при совершении их я чувствую, что во мне увеличивается любовь, когда я делаю их любя, с умилением; увеличивается же во мне любовь только тогда, когда я делаю добрые дела и вызываю любовь в других людях. Так что, если я делаю добрые дела и остаюсь холоден, или если совершенствуюсь и думаю, что увеличиваю в себе любовь, а это не вызывает любви в людях (другой раз вызывает еще зло), то это не то. Только тогда -- и мы все это знаем -- я наверное знаю, что то, когда и я люблю больше, и люди делаются от этого любовнее (между прочим это доказательство того, что любовь есть единая сущность -- Бог один во всех -- раскрывая его в себе, раскрываешь его в других, и наоборот).

Так вот, я думаю, что всякое устройство, всякое определение, всякая остановка сознания на каком-нибудь состоянии, есть преобладание заботы об увеличении в себе любви, самосовершенствование без добрых дел. Самая грубая форма есть стояние на столбе, но всякая форма есть более или менее такое стояние. Всякая форма отделяет от людей, следовательно, и от возможности добрых дел и вызывания в них любви. Таковы и общины, и это их недостаток, если признать их постоянной формой. Стояние на столбе, и ухождение в пустыню, и житье в общине, может быть, нужно временно людям, но как постоянная форма -- это очевидный грех и неразумие. Жить чистой, святой жизнью на столбе или в общине нельзя, потому что человек лишен одной половины жизни -- общения с миром, без которого его жизнь не имеет смысла. Чтобы жить постоянно так, надо обманывать себя, потому что слишком ясно, что как невозможно в потоке мутной реки выделить каким-нибудь химическим процессом кружок чистой воды, так невозможно среди всего мира, живущего насилием для похоти, жить одному или одним святым. Ведь надо купить или нанять землю, корову, надо войти в отношение с внешним миром не христианским. А в этих-то отношениях самое важное и нужное. Уйти от них нельзя, да и не следует. Можно только обманывать себя. Ведь все дело ученика Христа -- установить наихристианнейшие отношения с этим миром.

Представьте себе, что все люди, понимающие учение истины, как мы, собрались бы вместе и поселились бы на острове. Неужели это была бы жизнь? И представьте себе, что весь мир, все люди идут волей-неволей по одному и тому же пути, по которому мы идем; но люди, понимающие так же, как и мы, стоящие на той же ступени (теперь), разбросаны по всему миру, и мы имеем радость встречаться с ними, узнавать их и их работы. Разве это не лучше. И это-то самое есть.

Вы говорите: нельзя любить Ирода. Не знаю. Но знаю и вы знаете, что его надо любить; знаю и вы знаете, что если я не люблю его, то мне больно, что у меня нет жизни (1 посл. Иоанн, 14), и потому надо стараться работать и можно.

Я представляю себе человека, прожившего всю жизнь среди любящих его в любви, но не любившего Ирода, и другого, который все силы употребил на любовь к Ироду и оставался равнодушным к любящим его и 20 лет не любил, а на 21-м полюбил Ирода и заставил Ирода полюбить себя и других людей, -- не знаю, кто лучше. "И если любите любящих вас, что особенное делаете?"

Второе письмо написано к Е. И. Попову, человеку совсем иного типа, весьма склонному к внутренней душевной борьбе и совершенно чуждому внешних, организационных стремлений; но и он не ушел от внешнего идеала и ставил себе нравственный идеал определенный, внешней формы или, по крайней мере, степени, и Л. Н-ч старается оберечь его от этого увлечения и пишет ему так:

"То, о чем я писал вам, продолжает занимать меня. Это всем нам, всем людям нужно. И дорога хоть какая-нибудь помощь в единой, нужной всем работе. Я думал об этом и не дописал вам, кажется, еще вот что:

Ослабляет нас в нашей борьбе с искушением то, что мы задаемся вперед мыслью о победе, задаем себе задачу сверх сил, задачу, которую исполнить или не исполнить вне нашей власти. Мы, как монах, говорим себе вперед: я обещаюсь быть целомудренным, подразумевая под этим внешнее целомудрие. И это, во-первых, невозможно, потому что мы не можем представить себе тех условий, в которые мы можем быть поставлены и в которых мы не выдержим соблазна. И, кроме того, дурно; дурно потому, что не помогает достижению цели -- приближению к наибольшему целомудрию, а наоборот.

Решив, что задача в том, чтобы соблюсти внешнее целомудрие, или уходят из мира, бегут от женщины, как афонские монахи, или скопятся и пренебрегают тем, что важнее всего: внутренней борьбой с помыслами в миру среди соблазнов. Это все равно, как воин, который сказал бы себе, что он пойдет на войну, но чтобы с тем условием, чтобы наверно победить. Такому воину придется уходить от врагов настоящих, воевать с воображаемыми врагами. Такой воин не выучится воевать и будет всегда плох.

Кроме того, это поставление себе задачей внешнего целомудрия и надежда, иногда уверенность осуществить его, невыгодно еще и оттого, что, стремясь к этому, всякое искушение, которому подпадает человек, и тем более падение, сразу уничтожает все, заставляет усомниться в возможности, даже законности борьбы. "Так, стало быть, нельзя быть целомудренным, и я поставил себе ложную задачу". И кончено, и человек отдается весь похоти и погрязает в ней. Это все равно, что воин с амулетом, который в его воображении обеспечивает его в том, что он не будет ни убит, ни ранен. Такой воин теряет последнее мужество и бежит при малейшей ране-царапине.

Задачей может быть одно: достижение наибольшего, по моему характеру, темпераменту, условиям прошедшего и настоящего, целомудрия -- не перед людьми, которые не знают того, с чем мне надо бороться, а перед Богом и собой. Тогда ничто не нарушает, не останавливает движения, тогда искушение, падение даже, все ведется к одной вечной цели -- удаления от животного и приближения к Богу.

Это-то и приводит меня к самому главному, о чем я тоже писал, но не договорил.

Все дела, которые совершает человек, можно разделить на три разряда дел: одни -- такие, которые мы делаем, не спрашивая себя о них, хороши ли они или дурны, делаем их, не замечая их; другие -- такие дела, которые мы, как говорит Павел, считаем дурными, но все-таки делаем, такие дела, которые мы желаем делать, но не всегда делаем, или не желаем делать, а все-таки иногда делаем; и третьи -- такие дела, которые мы желаем делать и всегда делаем, или не желаем делать и никогда не делаем. Первый разряд дел это -- те, которые еще не подпадали под суд нашей совести, но из которых, по мере движения нашей жизни, все больше и больше дел подпадает под суд и переходит во второй разряд. Третий разряд дел это -- те, которые уже прошли суд нашей совести и, разделившись на добрые и злые, желательные и нежелательные, стали достоянием нашей нравственной природы, -- это наш рост жизни, наше единственное и неотъемлемое богатство, приобретенное жизнью. (Это то, что я прежде мог подраться, напиться, блудить и т. п., теперь не то, что не хочу, но уже не могу). Так что первый разряд это -- материал для переработки жизнью; третий разряд это -- изготовленное, совершенное жизнью, лежащее в кладовой, второй разряд это -- то, что теперь на верстаке, что работается.

И как удивительно счастливо, радостно положение людей: хочешь, не хочешь -- в жизни перерабатывается этот третий разряд: мужает человек, -- мудреет умом и опытом; стареет -- слабеют страсти и дело жизни совершается. Если же в этом деле положить весь смысл, всю цель жизни, то -- постоянная радость постоянного успеха.

Так вот понимать это и сознавать, какие дела принадлежат к какому разряду, и все внимание напрягать на второй разряд, -- это поможет в борьбе".

Всякому прочитавшему это письмо бросится в глаза близость начала его к сюжету рассказа Л. Н-ча "Отец Сергий". Мысли, изложенные в нем, настолько сильно занимали Л. Н-ча, что его художественное воображение во сне создавало ему образы, выражающие эти мысли. Так и возник сюжет "Отца Сергия". Л. Н-ч сначала увидал во сне и потом рассказал этот сюжет в письме к В. Г. Черткову, и тот переписал его и возвратил его Л. Н-чу, прося его не оставлять этого прекрасного начала. Лев Николаевич стал развивать сюжет и, увлекшись, написал чудное художественное произведение.

На всю эту внутреннюю, духовную борьбу нужно было много силы, и Л. Н-ч находил ее и другим советовал находить в молитве. И опять в этом же 1890 году мы находим много мыслей о молитве, разбросанных и по записям дневников, и по письмам к друзьям; мы постараемся сопоставить наиболее интересные из них, чтобы дать понятие тогдашнего отношения Л. Н-ча к этому важному рычагу духовной жизни.

Вот выписки из его дневника 1890 г., с июля по декабрь, ясно указывающие на ход развития мысли о молитве, приведшей его к сознанию необходимости полного смирения.

16 июля 1890. "Много и часто думал эти дни, молюсь о том, что думал сотни, тысячи раз, но иначе, именно, что мне хочется так-то именно, распространением Его истины не словом, а делом: жертвой, примером жертвы служить Богу. И не выходит. Он не велит.

Вместо этого я живу, ведя сам со всеми детьми грязную, подлую жизнь, которую лживо оправдываю тем, что я не могу нарушить любви. Вместо жертвы, примера победительного, -- оперная, подлая, фарисейская, отталкивающая от учения Христа жизнь.

Но ты знаешь, что в моем сердце и чего я хочу. Если не суждено, не нужен я тебе на эту службу, а нужен на навоз, да будет по-твоему.

Это скверный эгоизм. И нельзя оправдываться тем, что я хочу успеха делу установления Царства Бога и оттого грущу. Грустить об этом нечего, и без меня сделается.

Самому хочется? Да. "Но хлеб наш насущный даждь нам днесь": Дай мне жизни настоящей. И эта жизнь есть, и дана, и просить нечего.

Господи, Отец, люблю Тебя, возьми меня. И благодарю Тебя за то, что Ты открыл Себя мне, не скрывался от меня.

30 июня 1890. "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные и Я успокою вас. Возьмите иго мое на себя и научитесь от меня, ибо Я кроток и смирен сердцем: и найдете покой душам вашим. Ибо иго мое благо и бремя мое легко есть".

Глубоко значение этого. Все беспокойство только от несмирения. Если быть готовым ко всякому унижению, то какое спокойствие.

И как легко: "И научитесь от меня, ибо я кроток и смирен, унижен сердцем. Будьте смиренны, и тогда только найдете покой душам вашим".

5 июля 1890. "Молился, когда встретил N. Он сказал, что мысль не всегда с одинаковой силой действует. Да, молиться можно только тогда, когда новый луч проникает в сердце или то -- молитва, когда новый луч проник в сердце и ты живешь при свете этого луча.

Как хорошо мне было, когда я мог вызвать не мысль о Боге, а мог стать перед лицом Его. А потом утратилось. Не совсем, но утратилось.

Потом было сознание того, что нельзя, не должно огорчаться тем, что я не могу служить Богу так, как мне хочется, -- проповедником, что Он знает, зачем я ему нужен. И то и делать.

Потом было сознание радости, спокойствия, унижения, смирения. "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас. Научитесь от меня, ибо я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим, Ибо иго мое благо и бремя легко". Думал, что беда в том, что я позволил зарождаться в себе духу недоброжелательства, а что нужна любовь.

Нынче опять живо вспомнил, как бы хорошо так смириться".

19 августа 1890 г. "Когда молишься "Оставь нам долги наши" и т. д., надо вспоминать хорошенько свои грехи и хорошенько свои глупости.

Ну, я сержусь на тупость людей; а давно ли я мечтал о лошадях, о том, что мне царь подарит засеку, окружающую Ясную Поляну?

Тупости и гадости для нехристя нет пределов, и все равны и на всех сердиться нельзя".

9 ноября. "Нынче думал на молитве:

"И не простит вам Отец ваш небесный, если каждый из вас не простит от сердца своего брату своему все прегрешения его". Это имеет тот смысл, что как же я хочу, чтобы мне простились, не имели для меня последствий, не мучили меня все прегрешения мои, если я и то не могу простить. Если в моем сердце, которое могло бы выпустить из себя следы, оставленные на нем делами других, и то застревают эти дела, как же им, моим грехам, не застревать во всем окружающем мире.

Это -- один смысл, но другой смысл тот, что если бы я мог простить все, то это самое мое состояние прошения, примирения со всем миром стерло бы и все следы моих грехов в мире. Вспоминаю свои грехи: то, что не прощено мне в них, мое теперешнее дурное богатое положение, мои отношения к людям. Стоит мне простить все всем, простить суждения неправильные обо мне, вызванные моим положением, простить людям, стереть все, отнестись к ним сначала с любовью, -- и отношение к ним меняется. Познайте истину, и истина сделает вас свободными. Истина же есть любовь".

21 ноября. "Все так же радостно молюсь. Молитва всегдашняя теперь: не людям, а Тебе, и перед Тобою работаю, и не этой жизнью хочу жить, а все той истиною бессмертною".

26 декабря. "Нынче, молясь об искушении славы людской, о том, что презирание нас людьми должно быть радостно для нас, думал об юродстве, прикидывая его к себе, и почувствовал опасность юродства для такого слабого человека, как я. Если совершенно отрешиться от людского мнения о себе, будешь искать осуждения, то лишишь себя сдерживающей силы людского мнения, которое для слабого человека еще нужно.

Я думаю, что это есть Ахиллесова пята юродства. Начнет делать для того, чтобы люди осуждали его, а потом отдаются соблазну".

У друзей его, развивавшихся под его руководством, часто возникали одновременно мысли, подобные его мыслям, и Л. Н-ч всегда радостно встречал эти проявления духовного движения и давал советы своей старческой опытности, исправляя увлечения и ошибки молодежи,

Так, в этом же году я обратился ко Л. Н-чу с вопросом, именно "о молитве", сообщив ему свое определение молитвы, выразившееся у меня в такой форме: "Молитва есть восстановление нарушенного общения с Богом". Быть может, я не совсем ясно выразил свою мысль; к тому же я вполне сознаю, что она была узка, одностороння, и вот Л. Н-ч в ответном письме ко мне исправляет мое определение, дает свое и излагает содержание своей молитвы того времени.

"Это так, я думаю. Молитва нужна.

Начал так. Хотел согласиться с вами, но, спросив себя поглубже, увидал, что нет. Для меня не так. Молитва не есть только заглаживание своего разрыва с Богом, молитва для меня есть, с одной стороны, сознание моего отношения к Богу, с другой стороны, есть увеличение моей духовной силы, есть, как разведение паров, которые будут работать, размахивание колеса, набирание силы. (Я говорю тут только то, что знаю из опыта). Молюсь я часто, т. е. раза два-три в день, и всегда "Отче наш". Пробовал я слагать свои молитвы -- последнее время сложил молитву, выражавшую сознание того, что я есмь орудие, орган Бога и что я желаю одного: исполнять свое назначение без небрежности и без напряжения, постоянно сознавая, что через меня действует сила Божия, и иногда я вспоминаю это. Но как молитва "Отче наш" остается для меня не то что незаменимым, но заменяющим и исполняющим все требования сердца. "Отче наш" для меня теперь выражается пятью положениями, которые так мне ясны, необходимы, связаны между собою и радостны, что они свободно возникают в душе и всякий раз говорят как будто что-то новое, из меня исходящее. 1) Свята сущность твоя -- любовь. Стало быть, все должно быть меряно и руководимо только ею -- любовью. И сейчас уж становится тверже и легче, и все затруднения распутываются. 2) Указание того, что делать надо, руководясь любовью в том, чтобы делать то, что содействует установлению Царства Твоего, свободного, радостного на земле, как на небе. Это дает содержание любовной деятельности, если не знаешь, что делать вообще или что из двух. 3) И делать это дело любовного установления Царства Божия я хочу и буду теперь, сейчас, сию минуту, там, где и с кем я теперь. И это еще усиливает размах и дает страшную твердость, если только слиться с этою мыслью. 4) Если есть препятствия к этому, то только в моем прошедшем, в грехах -- хочу избавиться от них (грехи похоти, грех самолюбия, грехи нелюбовности). Да я и просто говорю и люблю это говорить: прости мне, как я говорил перед людьми, каясь. Я говорю это, вспоминаю грехи других, самые мне противные, и прощаешь, не только прощаешь, не понимаешь, как можно сердиться, не прощать. И 5) боюсь искушений похоти, самолюбия, злости, и бегу от них; но главное, главное зло в сердце, -- оно мешает. Его чтоб не было. Вот так и молюсь иногда даже в трудные минуты и будучи между людьми и знаю так же, как знает машинист, прорезавши половину сугроба, но завязши все-таки, что если он проехал половину большого сугроба, а маленький совсем переехал, то только потому, что разводил пары. Так знаю и я, что если бы я не молился, то было бы несравненно хуже, И знаю еще, что если бы я достиг того, возможность чего как будто вижу, когда молюсь, то жить бы незачем было. Знаю, что совершенным надо быть, как Отец. Ну, вот. Пишу, что испытываю и как попало. Вы поймете. Ошибка главная в том, чтобы молитву делать обязательной. Мне она полезна, а могут быть люди, иначе устанавливающие свое отношение к Богу. Вера для меня же только одна, и в одно я верю: в то, что Отец, пославший меня сюда -- добр -- любовь. И наваливаюсь на Него, а Он делай, что хочет, и все будет не то, что хорошо, а божественно.

Сколько вас знаю, думаю, что вам нужна молитва как выражаемое сознание своего отношения к Богу. Я всегда искал и ищу своего. В "Отче наш" я впадаю невольно.

Молитва -- это символ веры (таков "Отче наш"), и повторить себе ясно, сжато, сильно всю сущность своего отношения к Богу дает силу".

Из внешних событий, совершавшихся в это время вокруг Л. Н-ча, можно указать на страшный пожар, истребивший несколько домов в Ясной Поляне. Л. Н-ч, конечно, был на пожаре, принимал деятельное участие в тушении пожара, забегал в уже горевшие избы, ища детей, которые иногда от испугу забиваются под лавки и незамеченные сгорают. Из имевшегося у него фонда для бедных он выдал пособие погоревшим по 15 р. на двор.

Посетители приезжали в Ясную в этом году не менее часто; из более интересных укажем на писателя Н. С. Лескова, в это время чрезвычайно приблизившегося ко Л. Н-чу как своими писаниями, так и своим религиозным сознанием.

Затем Л. Н-ча посетил немецкий писатель и директор Шиллеровского театра в Берлине Рафаил Левенфельд, собравший в свою поездку много биографического материала и написавшего прекрасный и самый полный, для того времени, биографический очерк о Л. Н-че, изданный им в Берлине по-немецки и вышедший затем в двух русских изданиях. Очерк этот обнимает первый период жизни Л. Н-ча до "Анны Карениной".

Второй раз навестил Л. Н-ча профессор Массарик из Праги, все с тою же любовью относившийся ко Л. Н-чу. Приезжали молокане из Нижегородской губернии; затем из более частых обычных посетителей: Чертков, Грот, Страхов, который своим верным чутьем так прекрасно выразил в письме ко Л. Н-чу в нескольких словах значение его дела. Страхов между прочим писал: "Таково положение России: между революционерством и ретроградством нет прохода. Эти два течения все душат. Поэтому то, что вы сделали, ваше заявление самобытной религиозной мысли -- я считаю великим делом".

Наконец, к концу августа приехал гостить Н. Н. Ге, покончив хлопоты со своей картиной. Это пребывание Н. Н. Ге ознаменовалось важным событием. Н. Н. вылепил прекрасный бюст Л. Н-ча. В это же время Н. Н. написал портрет Марии Львовны, как все его вещи отличающийся большой задушевностью.

В этом же году вышел в печати обычный всеподданнейший отчет обер-прокурора Св. Синода о состоянии Православной Церкви. При перечислении разных опасностей, грозящих спокойствию Церкви, конечно, был упомянут и Л. Н. Толстой. При этом сделана оговорка, что вред Л. Н-ча парализуется благонадежным состоянием семьи Л. Н-ча, которую графиня ведет в духе православия и которая не дает Л. Н-чу вести свою тайную пропаганду. При этом было упомянуто, что сыновья Л. Н-ча "начали ограничивать его расточительность". В газете "Новое время" была напечатана заметка о ереси Толстого и приведены именно эти выражения. Сергей Львович Толстой, бывший в это время в Петербурге, прочел эту заметку и возмутился заключавшеюся в ней ложью. Братья его присоединились к его протесту, и Суворин напечатал, по просьбе Сергея Львовича, следующий протест:

"М. Г. г. редактор!

В "Новом времени" от 8 мая было помещено извлечение из всеподданнейшего отчета г. обер-прокурора Св. Синода за 1890 г. относительно "распространения в Кочаковском приходе миросозерцания и нравственных убеждений гр. Л. Н. Толстого". В этом извлечении мы прочли между прочим, что граф Толстой "уже не имел возможности в прежних размерах оказывать крестьянам помощь из своего имения, так как старшие его сыновья начали ограничивать его расточительность и преследовать проступки против его собственности и уже не дозволяют хищнически хозяйничать в его имении".

Как старшие сыновья графа Л. Н. Толстого считаем своим долгом печатно заявить:

Во-первых, что отец, как известно из его сочинений, признает действительной только помощь личным трудом, что утверждает также отчет г-на обер-прокурора, где говорится, что гр. Толстой "при случае оказывает помощь бедным своими трудами". При таком воззрении нет места расточительности.

Во-вторых, что мы не только никогда не позволили бы себе ограничивать расточительность отца, на что мы не имеем никакого права, но что мы считали бы неуважительным и непозволительным всякое с нашей стороны вмешательство в его действия.

Надеемся, что газеты, поместившие извлечение из всеподданнейшего отчета г. обер-прокурора, не откажут перепечатать настоящее письмо.

Примите и пр.

Старшие сыновья гр. Л. Н. Толстого:

Сергей. Илья, Лев Толстые".

Из литературных работ, начатых Л. Н-чем в этот столь плодотворный год, кроме уже упомянутых, следует указать на "Воскресение", которое тогда еще называлось просто "Коневской повестью", т. е. повестью, сюжет которой был сообщен Л. Н-чу Анатолием Федоровичем Кони из его уголовной практики. В это же время он поправляет написанную раньше повесть "Ходите в свете". Тогда же было начато Л. Н-чем большое произведение "Царство Божие внутри вас". Возникло оно из простого предисловия к двум американским статьям, поразившим Л. Н-ча ясностью своей мысли и близостью к нему понимания учения Христа; статьи эти были "Катехизис непротивления" Адина Балу и "Провозглашение общества непротивления" Ллойда Гаррисона. Вначале Л. Н-ч думал выпустить их отдельно, лишь с небольшим предисловием, в котором он обращал внимание читателя на то, что вопрос о "непротивлении", так удививший русскую и европейскую публику в 80-х годах, свободно трактовался в Америке 50 лет тому назад и исповедовался значительными группами интеллигентных людей и видными общественными деятелями.

В то же время учащавшиеся случаи отказа от военной службы привлекли особое внимание Л. Н-ча, и он начал писать сочинение, в котором задался целью проанализировать причины существующего зла военщины и наметить способы борьбы с ним.

В одном из писем того времени он между прочим писал мне:

"Пишу теперь о противлении злу, о церкви и о воинской общей повинности. Все это в связи и все это очень важно. Я чувствую, что обязан -- не написать (это от Бога зависит), а писать это".

Дневник и письма того времени показывают нам, как полон он был мыслями об этих вопросах и как всесторонне он обсуждал их. В ноябре он записывает в своем дневнике:

"Думал к статье о непротивлении:

Низшие рабочие классы всегда ненавидят и только ждут возможности выместить все накипевшее, но верх теперь правящих классов. Они лежат на рабочих и не могут выпустить: если выпустят, им конец. Все остальное -- игра, комедия: сущность дела -- это борьба на жизнь и смерть. Они, как разбойники, караулят добычу и защищают добычу от других".

В это время вопрос о непротивлении вылился у него уже в определенную, не отрицательную, а положительную форму. Он прекрасно выразил это в письме к одному из друзей:

"Ведь все это, кажущееся сложным положение о непротивлении злу и возражение против него сводится к тому, что вместо того, чтобы понимать, что сказано: злом или насилием не противься злу или насилию, понимается (мне даже кажется, нарочно), что сказано: не противься злу, т. е. потакай злу, будь к нему равнодушен, тогда как противиться злу, бороться с ним есть единственная внешняя задача христианства, и что правило о непротивлении злу сказано как правило, каким образом бороться со злом самым успешным образом. Сказано: вы привыкли бороться со злом насилием, отплатой. Это нехорошее, дурное средство. Самое лучшее средство -- не отплатой, а добром. Вроде того, как если бы кто бился отворять дверь наружу, когда она отворяется внутрь, и знающий сказал бы: не туда толкайте, а сюда тянете".

Его отрицательное отношение к церковному учению, которое он так определенно ставил в тесную связь с насильническим устройством мира, характерно выражено им в письме к Хилкову:

"То, что вы пишите, очень, очень интересно и много заняло меня, именно наше отношение к церковной вере. Я пришел к следующему: отчего я не волнуюсь, не вступаю в рассуждения по случаю распоряжений министра финансов о конверсиях или министра военного о мобилизации и т. п. Оттого, что все конверсии и мобилизации чужды мне: я знаю, что это происходит в области заблуждений, греха. Почему распоряжения, проповеди архиерея и исцеление Иоанна как будто вызывают во мне протест, желание сказать, что это нехорошо, что это обман. Это оттого, что обманутый словом "христианский", я предполагаю, что это деятельность родственная мне, в одном направлении, только отклоняющаяся. Если вы во мне заметите отклонение и я в вас, мы ведь сейчас с жаром станем говорить друг другу. Хотя церковные христиане и священник Иоанн и гораздо отдаленнее нам кажутся от нас, но все-таки мы признаем их занятыми одним с нами, и от этого наше желание поправить их ошибки. Но это -- заблуждение. Между нами и ними, т. е. их деятельностью и нашей (люди всегда останутся братьями и нашим братом бедный Иоанн) нет ничего общего. Менее, чем между деятельностью военного министра и нашей. Нас вводит в заблуждение слово. Я это с болью, страданием изведал. На слово "христианский" бросишься -- и вдруг оказывается, что тут ничего нет похожего, и ты во всем помеха. Я стараюсь выработать и отчасти достигаю и вам желаю такое отношение к этим делам, т. е. слушать рассказ о том, как тот ходил причащаться, а этот к священнику Иоанну так, как слушать рассказ о том, как этот ездил с визитом, а этот затравил зайца.

Рассказ ваш об Иоанне чудесен, я хохотал все время, пока читал его вслух. Тут ужасно то, что сделали в продолжение 900 лет христианства с народом русским. Он, особенно женщины, совершенно дикие идолопокпонницы. Тот дух христианский, выражающийся в милостыне, в милосердии вообще занесен помимо, malgre церкви".

У Л. Н-ча было право так смотреть на мирскую жизнь, так как он, во-первых, беспощадно обличал и самого себя, когда он предавался мирским страстям, и во-вторых, это обличение не вызывало у него злобы на людей. Напротив, параллельно с этим обличением в нем шла напряженная работа по выработке общего благоволения к людям.

Обличая свою прежнюю жизнь, он записывал в своем дневнике этого года:

"Я вспомнил, как я играл в карты, выигрывал деньги, и как я смотрел на них как на естественное, законное средство наслаждения. И пока сомнений не было. И я любил их. Деньги были для меня тогда нечто основное. За ними ничего не было. Так теперь многие смотрят".

И эти мысли поддерживали и укрепляли в нем терпимое отношение к недостаткам других людей и освобождали чувство благоволения к людям.

И в то же время он писал:

"Как хорошо в 15 стихе, 3 глава послания Иоанна: "человекоубийца не имеет жизни вечной, в нем пребывающей". Не человек вступает в жизнь вечную, а жизнь вечная бывает в человеке. И бывает, и есть она в человеке, когда есть в нем любовь. Бог, любовь ко всем, радостная и умиленная".

Одним из последних актов любви в этом году было заступничество Л. Н-ча за уголовных преступников, 26 ноября он ездил на суд и своим отчасти присутствием, отчасти беседой с прокурором смягчил участь осужденных. Всем было понижено наказание и некоторые оправданы совсем, чего они и не ожидали.

Заканчивая описание жизни Л. Н-ча 80-х годов, приведем имеющиеся у нас данные о тех всемирных литературных произведениях, которые, по его собственным словам, имели на него преобладающее влияние во время его душевного кризиса и во время, последовавшее за ним.

Название сочинений:

Степень влияния:

Евангелия все, по-гречески.

Огромное.

Книга Бытия, по-еврейски.

Очень большое.

Henry George. "Progress and Poverty" [Генри Джордж. "Прогресс и бедность".]

Очень большое.

Parker. "Discourse on religions subjects" [Паркер. "Речи на религиозные темы".]

Большое.

Robertsons sermons [Робертсон. "Проповеди"]

Большое.

Фейербах. "Сущность христианства"

Большое.

Pascal. "Pensees" [Паскаль. "Мысли".]

Огромное.

Эпиктет.

Огромное.

Конфуций и Менций.

Очень большое.

О Будде Эдуарда Шюрэ и Евгения Бюрнуфа.

Огромное.

"Лао-Цзы" Жюльена.

Огромное.

Мы приближаемся теперь к периоду жизни Л. Н-ча, в который ему пришлось выступить не только как художнику-мыслителю, но и как общественному деятелю, в тесном смысле этого слова, на большой организаторской работе кормления голодающих, а также и в других областях жизни. Деятельность эта дала много тревог Л. Н-чу и в то же время возвела его популярность на необычайную высоту.