В своей книге "Так что же нам делать?" Л. Н. пишет:
"За всю мою жизнь два русских мыслящих человека имели на меня большое нравственное влияние и обогатили мою мысль и уяснили мне мое миросозерцание. Люди эти были не русские поэты, ученые, проповедники, это были два живущие теперь замечательных человека, оба крестьяне: Сютаев и Бондарев".
Оба эти замечательные человека теперь уже умерли. О Сютаеве мы уже вкратце упоминали во 2-м томе, теперь скажем о Бондареве, так как общение с ним Л. Н-ча происходило, главным образом, в 1886 году, т. е. в то время, до которого мы довели описание жизни Л. Н-ча.
Впервые заговорил в печати о Бондареве, хотя и не называя его по имени, Глеб Иванович Успенский в своей статье, напечатанной в "Русской мысли" в 1884 году. По-видимому, и Л. Н-ч узнал о Бондареве из этой статьи, так как в первом письме своем к Бондареву, говоря о получении рукописи с сокращенным изложением его учения, Л. Н-ч прибавляет: "Я прежде читал из нее извлечения, и меня они очень поразили тем, что все это правда и хорошо высказано".
Затем в том же письме Л. Н-ч продолжает делать такую оценку сочинения Бондарева:
"Прочтя рукопись, -- говорит он, -- я еще больше обрадовался. То, что вы говорите, это святая истина, и то, что вы сказали, не пропадет даром: оно обличит неправду людей. Я буду стараться разъяснить то же самое. Дело людей, познавших истину, говорить ее людям и исполнять, а придется ли им увидать плоды своих трудов, то Бог один знает".
Что же это за учение, столь поразившее Л. Н-ча своею значительностью и близостью к его взглядам?
В своем предисловии к сочинению Бондарева Л. Н-ч так излагает сущность его учения.
"Основная мысль этого сочинения следующая: во всех житейских делах важно бывает не то, что именно хорошо и нужно знать, а то, что из всех хороших и нужных вещей или дел есть самой первой важности, что второй, что третьей и т. д.
Если это важно в житейских делах, то тем более это важно в деле веры, определяющей обязанности человека.
Бондарев утверждает, что несчастье и зло людей произошли оттого, что они признали своими религиозными обязанностями много пустых и вредных постановлений, а забыли и скрыли от себя и других свою главную, первую, несомненную обязанность, выраженную в первой главе св. писания: "в поте лица снеси хлеб твой".
Закон этот кажется очень простым и давно известным, но это только кажется, и чтобы убедиться в противном, стоит только оглянуться вокруг себя. Люди не только не признают этого закона, но признают как раз обратное. Люди по своей вере -- все, от высшего лица до низшего -- стремятся не к тому, чтобы исполнить этот закон, а к тому, чтобы избегнуть исполнения его. Разъяснению вечности, неизменяемости этого закона и неизбежности бедствий, вытекающих из отступления от него, и посвящено вышеназванное сочинение Бондарева.
Закон этот, по мнению Бондарева, должен быть признан, как религиозный закон, как соблюдение субботы, обрезание у евреев, как исполнение таинств поста у церковных христиан, как пятикратная молитва у магометан. Бондарев говорит в одном месте, что если только люди признают хлебный труд своею религиозною обязанностью, то никакие частные особенные занятия не могут помешать им исполнять это дело, как не могут никакие специальные занятия помешать церковным людям исполнять праздность своих праздников. Праздников насчитывается больше 80, а для исполнения хлебной работы нужно, по расчету Бондарева, только 40 дней.
"...Хлебный труд, -- говорит Бондарев, -- есть лекарство, спасающее человечество. Признай люди этот первородный закон законом божеским и неизменным, признай каждый своей неотменной обязанностью хлебный труд, т. е. то, чтобы самому кормиться своими трудами, и люди все соединятся в вере в одного Бога, в любви друг к другу, и уничтожатся бедствия, удручающие людей.
...Все будут работать и есть хлеб своих трудов, и хлеб и предметы первой необходимости не будут больше предметами купли и продажи". Что будет тогда?
Будет то, что не будет людей, гибнущих от нужды. Если один человек вследствие несчастных случайностей не заработает достаточно для своего и своей семьи корма, -- другой человек, вследствие благоприятных условий приобретший лишнее, даст неимущему, -- даст уже потому, что девать ему хлеба больше некуда, так как он не продается.
Не будет того настроения мысли человеческой, по которому все усилия человеческого ума направляются не на то, чтобы облегчить труд трудящихся, а облегчить и украсить праздность празднующих. Участие всех в хлебном труде и признание его головой всяких дел людских делает то, что сделал бы человек с телегою, которую глупые люди везли бы вверх колесами, когда он перевернул бы ее и поставил на колеса. И не сломает телеги, и пойдет она легко.
А наша жизнь с презрением и отрицанием хлебного труда и наши поправки этой ложной жизни -- это телега, которую мы везем вверх колесами. И все наши поправки этого дела не попользуют, пока не перевернем телеги и не поставим ее, как ей стоять должно.
Такова, -- заключает Л. Н-ч, -- вполне разделяемая мною мысль Бондарева".
И вот между этими людьми, стоящими по своему внешнему положению на двух различных полюсах культуры и цивилизации, начинается душевное общение, тяготение друг к другу, и завязывается деятельная переписка.
Бондарев был сектант-субботник, сосланный на поселение за пропаганду своего учения из области Войска Донского в Сибирь, в г. Минусинск, и там умерший вскоре после знакомства своего со Л. Н-чем.
В следующем письме своем к Бондареву Л. Н-ч между прочим говорит:
"Из вашей статьи я почерпнул много полезного для людей, и в той книге, которую я пишу об этом же предмете, упомянул о том, что я почерпнул это не от ученых и мудрых мира сего, но от крестьянина Т. М. Бондарева. Свое писание об этом я очень бы желал прислать вам, но вот уже 5 лет все, что я пишу об этом предмете, о том, что все мы живем не по закону Бога, все это правительством запрещается, и книжки мои запрещают и сжигают. Поэтому-то самому я и писал вам, что напрасно вы трудитесь подавать прошения министру вн. дел и государю, И государь, и министры все запрещают даже говорить об этом. От этого самого я и боюсь, что и вашу проповедь не позволят напечатать всю вполне, а только с сокращениями. Большое сочинение ваше я желал бы прочесть, но если это так затруднительно, то что же делать".
Наконец Л. Н-ч получил и большую рукопись Бондарева, полное его сочинение с прибавлениями.
"И то и другое, -- пишет Л. Н-ч в 3-м письме, -- очень хорошо и вполне верно. Я буду стараться и сохранить рукопись, и распространить ее в списках или в печати, сколько возможно".
И действительно, многие из друзей Л. Н-ча стали переписывать это сочинение и разнесли его по всей России.
В том же письме Л. Н-ч старается выяснить Бондареву, что, кроме сокрытия первородного закона "в поте лица твоего снеси хлеб свой", есть еще и другая причина существования зла в людях. Причина эта тоже сокрытие, но другого закона: "вам сказано: око за око и зуб за зуб, а я говорю -- не противься злому". По мнению Л. Н-ча, эти два закона поддерживают один другого, и если бы не было насилия, то не могли бы люди освободить себя от хлебного труда и заставить других работать на себя.
Так как Бондарев принадлежал к секте субботников, т. е. основывал свои воззрения на книгах ветхого завета, то он со свойственным ветхозаветным сектантам раздражением и пренебрежением относился к новому завету и считал проповедь любви лицемерием. На этой почве между ним и Л. Н-чем возникла дружеская полемика. На одно из писем Бондарева, в котором он старается убедить Л. Н-ча в бесплодности проповеди любви, Л. Н-ч между прочим отвечал так:
"Рукопись вашу я получил и прочел. Я согласен с вами, что любовь без труда есть один обман и мертва, но нельзя сказать, чтобы труд включал в себя любовь. Животные трудятся, добывая себе пищу, но не имеют любви: дерутся и истребляют друг друга. Так же и человек".
В этом письме, писанном уже в 1887 году, Л. Н-ч старается убедить Бондарева, сетующего на то, что его сочинение не может быть напечатано.
"Мысль человеческая, -- говорит Л. Н-ч, -- тем-то и важна, что она действует на людей свободно, а не насильно, и никто не может заставить людей думать так, а не иначе, и вместе с тем никто не может остановить и задержать мысль человеческую, если она истинна, с Богом думана. Правда возьмет свое, и рано или поздно все люди признают ее. Только, как Моисею не дано было войти в обетованную землю, так и людям не дано видеть плодов своих трудов. А надо сеять и радоваться тому, что Бог привел быть сеятелями доброго семени, которое взойдет на пользу людям, если оно доброе. Так и с вашими мыслями. Они многим уже послужили на пользу, открыли им ложь и указали истину и, как свеча от свечи, будут зажигаться дальше. Скучать о том, что мысли мои не признаны сейчас, теперь и не приведены в исполнение, может только тот человек, который не верит в истину своих мыслей; а если верить тому, что мои мысли думаны с Богом, то и заботушки нет: Бог возьмет свое, и слуг себе найдет, и время свое знает, а мне остается только радоваться тому, что довелось быть слугою вечного дела Божьего".
Одно из предыдущих писем Л. Н-ча к Бондареву посвящено сжатому изложению теории Генри Джорджа о едином налоге и национализации земли. В заключение письма Л. Н-ч к таким кратким тезисам сводит все выгоды от принятия и проведения в жизнь теории Генри Джорджа.
"1) Выгода такого устройства будет состоять в том, что не будет людей, лишенных возможности пользоваться землею.
2) В том, что не будет праздных людей, владеющих землями и заставляющих работать на себя за право пользования землею.
3) В том, что земля будет в руках тех, которые работают ее, а не тех, которые не работают.
4) В том, что народ, имея возможность работать на земле, перестанет закабаляться в работники на заводы, фабрики и в прислуги в города и разойдется по деревням.
5) В том, что не будет больше никаких надсмотрщиков и сборщиков податей на заводах, фабриках, заведениях и таможнях, а будут только собиратели платы за землю, которую украсть нельзя, и с которой собирать подать легче всего.
6) Главное, избавятся люди неработающие от греха пользования чужим трудом, в котором они часто и не виноваты, так как с детства воспитаны в праздности и не умеют работать, и от еще большего греха -- всякой лжи и изворотов для оправдания себя в этом грехе; и избавятся люди работающие от соблазна и греха зависти, осуждения и озлобления против неработающих людей, и уничтожится одна из причин разделения людей".
Интересные мысли о Бондареве излагает Л. Н-ч в статье о нем, написанной для словаря С. А. Венгерова:
"Как странно и дико, -- начинает так Л. Н-ч эту статью, -- показалось бы утонченно образованным римлянам I столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полуграмотные, неясные, запутанные, часто непонятные письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, тысячу, в сотню тысяч раз больше читаться, больше распространены и влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведет большее влияние на людей, чем все они, взятые вместе. А между тем я уверен, что это будет так".
Далее он цитирует мысль английского философа Рескина, выражающую другими словами то самое, что говорит русский умный мужик:
"It is physically impossible, that the true religious knowledge or pure morality should exist among our classes of a nation, who do not work with their hands their bread", т. е. что физически невозможно, чтобы существовало истинное религиозное познание или чистая нравственность между сословиями народа, который не вырабатывает себе хлеба своими руками.
И в заключение Л. Н-ч снова в сжатой, но яркой форме старается выразить мысль Бондарева:
"Бондарев не требует того, -- говорит Л. Н-ч, -- чтобы всякий непременно надел лапти и пошел ходить за сохою, хотя он и говорит, что это было бы желательно и освободило бы погрязших в роскоши людей от мучающих их заблуждений (и действительно, кроме хорошего, ничего не вышло бы и от точного исполнения даже и этого требования), но Бондарев говорит, что всякий человек должен считать обязанность физического труда, прямого участия в тех трудах, плодами которых он пользуется, своей первой главной, несомненной обязанностью, и что в таком сознании этой обязанности должны быть воспитываемы люди. И я не могу себе представить, каким образом честный и думающий человек может не согласиться с этим".
Продолжая интересоваться сочинением Бондарева, Л. Н-ч пытается напечатать его в России. Он предложил его в журнал "Русская старина" и для этого написал к нему предисловие. В письме ко мне он пишет о Бондареве следующее:
"...Вчера после вашего отъезда я решил отдать перевести статью Бондарева по-английски и предложил сделать это нашей гувернантке. Она это хорошо сделает с помощью Маши. Очень уж меня пробрал Бондарев, и я не могу опомниться от полученного впечатления".
И далее:
"Я написал Бондареву и пишу, что вы вышлете ему рукопись. Хорошо бы было, если бы вы написали ему словечко. Что бы предложить Сибирякову напечатать Бондарева за границей? Хлопоты по печатанию я бы взял на себя; заодно с "Жизнью" присылать бы корректуры к Гроту".
Я, конечно, поспешил исполнить поручение Л. Н-ча, отослал Бондареву рукопись и написал письмо. Но почему-то это письмо не дошло до него, мне его вернули с почты "за ненахождением адресата", так мне и не удалось вступить с ним в общение.
Семье Л. Н-ча этой зимой пришлось пережить большое горе. Умер маленький сын Алеша.
Вот как описывает Л. Н-ч эту смерть в письме к Черткову:
"Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной, и благой. Мы все соединились этой смертью еще любовнее и теснее, чем прежде. Спасибо вам за ваше письмо. Я ждал именно его. Помогай вам Бог делать общее наше дело, дело любви -- словом, делом, воздержанием, усилием: тут не сказал словечка дурного, не сделал того, что было бы хуже, тут преодолел робость и ложный стыд и сделал и сказал то, что надо, что хорошо, то, что любовно, -- все крошечные незаметные поступки и слова, а из этих-то горчичных зерен вырастает это дерево любви, закрывающее ветвями весь мир. Вот это-то дело помогай нам Бог делать с друзьями, с врагами, с чужими в минуты высокого и самого низкого настроения. И нам будет хорошо, и всем будет хорошо" [Архив Черткова.].
В то же время Л. Н-ч продолжал переписываться с друзьями. Весной он писал Н. Н. Ге из Москвы:
"Я очень много работал. Все то, что должно войти в XII том, и потому не уезжал. По письму вашему вижу, что житейское болото засасывает вас. Держитесь, голубчик, как и я стараюсь держаться, твердо зная, что мое дело (такое же и ваше) содействовать установлению Царства Божия на земле, уясняя его законы, но делая это не иначе, как при доброй жизни, добрая же жизнь -- в любовных отношениях со всеми людьми. Мне до сих пор помогает Бог в последнем. Помогай Он и вам. Мне представляется, что дело наше -- уяснение истины; она бывает мертвая, ершом, не входит в людей, и прежде выражения истины нужно расположить людей любовью к принятию ее".
Полный такими мыслями, Л. Н-ч в личной жизни старался следовать им и он действительно жил простой рабочей жизнью, насколько позволяли ему его силы и насколько возможно было, не нарушая любви, изменить обстановку своей жизни.
Николай Николаевич Ге был в это время поглощен огромной религиозно-художественной работой. Он задумал иллюстрировать новые произведения Л. Н-ча. Одними из первых он сделал иллюстрации к рассказу "Чем люди живы". Эти иллюстрации были изданы альбомом фототипий фотографом Пановым. Л. Н-ч много хлопотал об этом издании. Иллюстрации ему нравились и по настроению, переданному в них, и по мастерству работы. Издание этих иллюстраций относится именно к этому времени, т. е. к весне 1886 года.
Всегда тяжелая для него городская жизнь, весной, с оживлением природы, делалась ему не под силу. На этот раз он задумал воспользоваться полной свободой и пошел в Ясную Поляну из Москвы пешком. Накануне он написал об этом Черткову:
"Не знаю, что буду делать дорогою и в деревне, но надеюсь, что буду чем-нибудь служить за корм. Иду же, главное, за тем, чтобы отдохнуть от роскошной жизни и хоть немного принять участие в настоящей".
И вот 1-го апреля, вечером, он вышел с котомкой за плечами из Москвы через Серпуховскую заставу, в сопровождении двух молодых друзей: Ник. Ник. Ге, сына художника, и Михаила Александровича Стаховича.
Самое отправление не обошлось без курьезного обстоятельства. Стахович, неожиданно для себя собравшийся сопровождать Л. Н-ча, не захватил с собой паспорта. Вспомнили какой-то закон, дозволяющий двум дворянам удостоверять личность третьего, и вот Л. Н-ч своей рукой написал удостоверение личности Стаховичу, подписался, и Н. Н. скрепил. И с этим паспортом, выданным ему Л. Н-чем, он и отправился в путь [Оригинал этого паспорта находится в Толстовском музее в Петербурге.].
Для Л. Н-ча такая прогулка, кроме принципиального значения, удовлетворения самому своим нуждам, имела еще значение широкого и свободного общения с народом; общение это всегда давало духовную пищу ему самому и потом отражалось в художественных образах, становившихся достоянием всего человечества.
На этот раз он с радостью мог наблюдать плоды своих трудов по народной литературе. Они сошлись дорогой со стариком-странником, который пошел с ними и рассказывал им "Чем люди живы". Он узнал этот рассказ от кого-то, прочитавшего книжки "Посредника". Таким образом, эта легенда, вышедшая из народа, вернулась к нему в художественной переработке литературного гения и снова стала народной.
В эту прогулку судьба натолкнула его еще на одного человека, давшего ему материал для нового сильного литературного произведения, известного под названием "Николай Палкин". Мы заимствуем описание этой встречи из его записной книжки. Описание это сохранило всю свежесть непосредственного впечатления и в этом отношении гораздо сильнее литературной его обработки. В этой первоначальной версии оно еще не появлялось в печати.
"Мы ночевали у 95-летнего солдата. Он служил еще при Александре I и Николае.
-- Что, умереть хочешь?
-- Умереть! Еще как хочу. Прежде боялся, а теперь об одном прошу Бога, только бы причаститься, покаяться, а то грехов много.
-- Какие же грехи?
-- Как какие? Тогда служба была не такая. Александра хвалили солдаты, милостив был. А мне пришлось служить при Николае Палкине. Так его солдаты прозвали. Тогда что было! -- заговорил он оживляясь. -- Тогда на 50 палок и порток не снимали, а 150, 200, 300 -- насмерть запарывали. Дело подначальное. Тебе всыпят 150 палок за солдата (отставной солдат был унтер-офицер, а теперь кандидат), а ты ему 200. У тебя не заживет от того, а его мучаешь, вот и грех. Тогда что было! До смерти унтер-офицеры убивали. Прикладом или кулаком. Он и умрет, а начальство говорит: "Властью Божьего помре".
Он начал рассказывать про "сквозь строй". Известное, ужасное дело. Ведут, сзади штыки, и все бьют, и сзади строя ходят офицеры и их бьют. "Бей больней". Подушка кровяная во всю спину и в страшных мучениях смерть. Все палачи и никто не виноват. Кандидат так и сказал, что не считает себя виноватым. "Это по суду".
И стал я вспоминать все, что я знаю из истории о жестокостях человека в русский истории, о жестокостях этого христианского, кроткого, доброго, русского человека. К счастью или несчастью, я знаю много. Всегда в истории и в действительности: "Как кричит?", "Когда?". Меня притягивало к этим жестокостям, я читал, слыхал или видел их и замирал, вдумываясь, вслушиваясь, вглядываясь в них. Чего мне нужно было от них, я не знал, но мне неизбежно нужно было знать, слышать, видеть это.
Иоанн Грозный топит, жжет, казнит, как зверь. Это страшно. Но отчего-то дела Иоанна Грозного для меня что-то далекое, вроде басни. Я не видел всего этого. То же с временами междуцарствия, Михаила. Алексея. Но с Петра, так называемого "великого", началось для меня что-то новое, живое. Я чувствовал, читая ужасы этого беснующегося, пьяного, распутного зверя, что это касается меня, что все его дела к чему-то обязывают меня. Сначала это было чувство злобы, потом презрения, желание унизить его, но все это было не то. Чего-то от меня требовало мое чувство, как оно требует чего-то того, когда при вас оскорбляют и мучают родного, да и не родного, а просто человека. Но я не мог найти и понять того, чего от меня требовало и почему меня тянуло к этому. Еще сильнее было во мне это чувство негодования и омерзения при чтении ужасов его бляди, ставшей царицей, еще сильней при чтении ужасов Анны Иоан., Елизаветы и сильнее и отвратительнее всего при описании жизни истинной блудницы и всей подлости окружавших ее -- подлости, до сих пор остающейся в их потомках. Потом Павел (он почему-то не возбуждал во мне негодования). Потом отцеубийца и аракчеевщина и палки, палки... Забивание живых людей живыми людьми, христианами, обманутыми своими вожаками. И потом Николай Палкин, которого я застал, вместе с его ужасными делами.
Только очень недавно я понял, наконец, что мне нужно было в этих ужасах, почему они притягивали меня. Почему я чувствовал себя ответственным в них, и что мне нужно сделать по отношению их. Мне нужно сорвать с глаз людей завесу, которая скрывает от них их человеческие обязанности и призывает их к служению дьяволу. Не захотят они видеть, пересилит меня дьявол, они -- большинство из них -- будут продолжать служить дьяволу и губить свою душу и души братьев своих, но хоть кто-нибудь увидит: семя будет брошено и оно вырастет, потому что оно семя Божье. Дело идет вот как: заблудились люди, слуги дьявола, т. е. зла и обмана. Для достижения своих маленьких, ничтожных целей -- вроде пожара Рима Нерона -- делают ужасные жестокости над своими. Люди жестокие, заблудшие всегда были, но люди, про жестокость которых я говорю, сделали свою жестокость наследственною: то, что делает один, другой от того не отрекается. Время, т. е. общее состояние людей, идет вперед и оказывается, что то, что делал Петр, не может делать Екатерина; то, что делал Павел, не может делать Александр. То, что делал Александр, не может делать Палкин, не может сделать его сын. Но если он не может делать то же, он может делать другое. И он делает это другое, и он и помощники его говорят: зачем поминать старое и озлоблять народ. И старое забывается -- не только забывается, но стирается из памяти, а новое, такое же, как старое, начинает делаться и делается, пока возможно, в той же форме, когда становится невозможным, переменяет форму, но остается тем же.
Зло в том, что люди полагают, что может быть необходимым делать зло людям, что может не быть греха в том, чтобы делать зло людям, в том, что от зла людей может произойти добро людям.
Был Ник. Палкин, зачем это поминать? Только старый солдат перед смертью помянул. Зачем раздражать народ? Так же говорили при Палкине про Александра и аракчеевшину, зачем поминать? Так же про Павла, так же про Екатерину и закрепощение Малороссии, и убийство мужа и Иоанна, и все ее ужасы. Также про Бирона, Елизавету, Петра. И так теперь говорят о крепостном праве, о всех перевешенных (в числе их 15 и 16-летние мальчики). Так же будут говорить и про теперешнее время, про убиваемых в одиночных заключениях и в крепостях тысячах и так же про мрущий голодной смертью народ. Зачем поминать? Как зачем поминать? Если у меня была лихая болезнь или опасная и я излечился и стал чистым от нее, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и все также и еще хуже и мне хочется обмануть себя. А мы больны и все также больны. Болезнь изменила форму, но болезнь все та же, только ее иначе зовут. Le roi est mort, vive le roi! [Король умер. Да здравствует король! (лат.)] Болезнь, которою мы больны, есть убийство людей. Но убийство еще не все. Пускай бы Палкин мучил, убивал в 10 раз больше людей, только бы он делал это сам, а не развращал людей, заставляя их убивать и мучить людей, давая им за это награды и уверяя их смолоду и до старости, от школы до церкви, что в этом святая обязанность человеческая.
Мы знаем про пытки, про весь ужас и бессмысленность их и знаем, что люди, которые пытали людей, были умные, ученые по тому времени люди. И такие-то люди не могли видеть той бессмыслицы, понятной теперь малому ребенку, что дыбой можно затемнеть, но нельзя узнать правду. И такие дела, как пытка, всегда были между людьми -- рабство, инквизиция и др. Такие дела не переводятся. Как же те дела нашего времени, которых бессмысленность и жестокость будет так же видна нашим потомкам, как нам пытки? Они есть, надо только подумать про них, поискать и не говорить, что не будем поминать про старое. Если мы вспомним старое и прямо взглянем ему в лицо, тогда и новое наше теперешнее насилие откроется. Откроется потому, что оно все и всегда одно и то же. Мучительство и убийство людей для пользы людей.
Если мы только назовем настоящим именем костры, клейма, пытки, плахи, служилых людей, стрельцов, рекрутский набор, то мы найдем и настоящее имя для тюрем, острогов, войск с общей воинской повинностью, прокуроров, жандармов. Если нам ясно, что нелепо и жестоко рубить головы на плахе по суду с пыткой, то так же ясно, что едва ли не более нелепо и жестоко вешать людей или сажать в одиночное заключение, равное иди худшее смерти, по суду прокуроров и сословных представителей. Если нелепо и жестоко было казнить, то еще нелепее сажать в острог, чтобы развращать; если нелепо и жестоко ловить мужиков в солдаты и клеймить в руки, то то же с обшей воинской повинностью. Если нелепы и жестоки опричники, то же с гвардией и войском.
1880 лет тому назад на вопрос фарисеев, давать ли подати, сказано: Кесарю -- Кесарево, а Богу -- Богово. Если бы была какая-нибудь вера у людей, то они хоть что-нибудь считали должным Богу, и прежде всего то, чему учил Бог-человек -- не убивать. Тогда бы обман перестал быть возможным. Царю или кому еще -- все, что хочешь, сказал бы верующий человек, но не то, что противно воле Бога. А мучительство и убийство противны воле Бога.
Опомнитесь, люди! Ведь можно было отговариваться незнанием и попадать в обман, пока неизвестна была воля Бога, пока не понят был обман, но как только она выражена ясно, нельзя уже отговариваться. После этого ваши поступки получают уже другое, страшное значение. Нельзя человеку, не хотящему быть животным, носить мундир, орудия убийства, нельзя ходить в суд, нельзя набирать солдат, устраивать тюрьмы, суды. Опомнитесь люди!" [Архив княгини М. Л. Оболенской. Москва. Толстовский музей.]
На этот раз Л. Н-ч пробыл в Ясной недолго. Он вернулся в Москву, но оттуда его снова потянуло в Ясную; в конце апреля он уже там. В первых числах мая он пишет оттуда жене:
"Дома было много приходивших мужиков. Всегда была бедность, но все эти года она шла усиливаясь, и нынешний год она дошла до ужасающего и волей-неволей тревожащего богатых люден. Невозможно есть спокойно даже кашу и калач с чаем, когда знаешь, что тут рядом знакомые мне люди -- дети (как дети Чиликиных в Телятликах, кормилица Матрена Таниного Сани) ложатся спать без хлеба, которого они просят и которого нет. И таких много. Не говоря уже об овсе на семена, отсутствие которых мучает этих людей за будущее, т. е. ясно показывает им, что и в будущем, если поле не посеется и отдастся другому, то ждать нечего, кроме продажи последнего и сумы. Закрывать глаза можно, как можно закрывать глаза тому, кто катится в пропасть; но положение от этого не переменяется. Прежде жаловались на бедность, но изредка, некоторые; а теперь это общий один стон. На дороге, в кабаке, в церкви, по домам, -- все говорят об одном: о нужде. Ты спросишь: что делать? Как помочь? Помочь семенами, хлебом тем, кто просит -- можно; но это не помощь, эта капля в море, а кроме того сама по себе эта помощь себя отрицает: дал одному, трем... почему же не 20-ти, не 1000, миллиону? Что же делать? Чем помочь? Только одним: доброй жизнью. Все зло не от того, что богатые забрали у бедных; это маленькая часть причины. Причина та, что люди и богатые, и средние, и бедные живут по-зверски, каждый для себя, каждый наступая на другого. От этого горе и бедность. Спасенье от этого только в том, чтобы вносить в жизнь свою и потому других людей другое: уважение ко всем людям, любовь к ним, заботу о других и наибольшее возможное отречение от себя, от своих эгоистических радостей. Я не тебе внушаю или проповедую, я только пишу то, что думаю -- вслух с тобою думаю. Я знаю, и ты знаешь, и всякий знает, что зло человеческое уничтожится людьми, что в этом одном -- задача людей, смысл жизни. Люди будут работать и работают для этого, почему же мы не будем для этого самого работать? Расписался бы я с тобой об этом, да почему-то мне кажется, что ты, читая это, скажешь какое-нибудь жестокое слово, и рука не идет писать дальше".
Все лето 1886 года Л. Н-ч напряженно работал тяжелую полевую, крестьянскую работу. Он взял на себя тягло вдовы Анисьи Копыловой, впрягся в эту работу и дотянул ее до конца. Ближайшими помощницами его были дочери его Татьяна и Марья Львовны, особенно последняя, своей энергией и уменьем работать не уступавшая крестьянским девкам. Иногда жизнерадостность и бодрость Л. Н-ча увлекала в работу и его семейных. Ясная Поляна в то время была полна молодых сил. В обеих родственных семьях, Толстых и Кузьминских, росли молодые люди и девицы, к ним приезжали товарищи и подруги, и дым стоял коромыслом. Когда вся эта ватага набрасывалась на работу, то, несмотря на неуменье работать, получался ощутительный результат от приложения всей этой могучей, большею частью праздно гуляющей силы. Но увлечение проходило, и Л. Н-ч снова оставался один с Марьей Львовной.
Вот два отрывка из письма Л. Н-ча к его другу-художнику Н. Н. Ге, в которых ярко выражается его настроение и ход мыслей в это лето:
21 мая 1886 г. "Радуюсь, что у вас все хорошо и вы за своей работой. Хорошо и косить, и пахать, но нет лучше, как в своем ремесле привычном удаляться работать на пользу людям. Количку встретил мельком, но и то осталось самое радостное впечатление. Мы 4 дня, как переехали. Работы у нас по горло, и я этим счастлив. Льщусь мыслью, что работа не бесполезная: и продолжение статьи Ч. Н. Д., и пишу для лубочных изданий. А начатых еще работ, до которых руки не доходят, пропасть. Посмотришь на нашу жизнь, на мою, на вашу (думаю о вашей со всей вашей семьей и различными настроениями в ней), и голова кругом пойдет, если думать о том, как это все будет, как это все лучше устроить. Но стоит только посмотреть на то же, но только с той мыслью, как мне сейчас сделать наилучшее для А, для Б, для В, с которыми я прихожу в соприкосновение, и все представлявшиеся трудности разрываются, как паутина, и все слагается так, как бы и не придумал. Ищите Царствия Божия и правды его, и остальное все приложится вам; а мы начинаем искать того, что должно приложиться. И того не найдем ни за что (потому что оно дается только как последствие искания Царствия), и Царствие потеряем. Вы-то знаете это, но как хорошо бы было, если бы все знали, что это не красивые слова, а самое из практических практическое правило. Я уже опытом знаю. Делаешь a jour le jour [Изо дни в день. (фр.)], -- только бы худого не делать, хлоп! такое вырастает большущее, хорошее, доброе, приятное дело!"
В следующем письме от 18 июля он пишет:
"Вчера получил ваше радостное письмо, милый друг, радостное потому, что от вас, и оттого, что пишете про ваши работы. Больше всего мне нравится по замыслу "Искушение", потом "Вот спаситель мира", но, разумеется, судить и понять можно, только увидав. Большая бы была радость для всех наших, -- все вас любят, -- а, главное, для меня, если бы вы приехали к нам, но не смею и не хочу вас звать, отрывать, расстраивать течение вашей работы, т. е. жизни. У нас все было совсем с внешней стороны хорошо, но недели две тому назад С. А. заболела воспалением мочевого пузыря и теперь лежит ["Надорвалась на покосе". Замечание С. А. при просм. рукописи.]. Ей гораздо лучше, и она лежит только из предосторожности. Дети, начиная с Сережи и кончая Машей, много работали в поле крестьянскую работу. Сережа и Таня уехали теперь на несколько дней к Олсуфьевым, остальные продолжают, и я с ними по силам. С внутренней стороны все хорошо. Отчаиваешься часто, грустишь и все напрасно. Если есть в душе, и когда он есть, ключ воды живой, то он не останавливается и не может не производить последствий; только не надо рассчитывать на них, оглядываться. Я ничего не пишу, но не перестаю жить, слава Богу, т. е. двигаться в том направлении, в котором я так же, как и вы, радостно чувствую, что я всегда с вами".
Летом этого же года Ясную Поляну посетил интересный иностранный гость; несмотря на важность, которую он приписывал своей миссии, все яснополянские жители приняли его с некоторым комическим удивлением. Это был француз Поль Дерулед.
Л. Н-ч сам рассказывает об этом посещении в своей статье "Христианство и патриотизм", написанной по поводу заключения франко-русского союза и тулонских торжеств.
"Года четыре [Надо бы было сказать "восемь", так как статья "Христианство и патриотизм" написана Л. Н-чем в 1894 г. Последнее время жизни Л. Н-ч часто забывал точные дата событий.] тому назад -- первая ласточка тулонской весны -- один известный французский агитатор в пользу войны с Германией приезжал в Россию для подготовления франко-русского союза и был у нас в деревне. Он приехал к нам в то время, как мы работали на покосе. Во время завтрака мы, вернувшись домой, познакомились с гостем, и он тотчас же рассказал нам, как он воевал, был в плену, бежал из него, и как дал себе патриотический обет, которым он, очевидно, гордился: не переставать агитировать для войны против Германии до тех пор, пока не восстановится целость и слава Франции.
В нашем кругу все убеждения нашего гостя о том, как необходим союз России с Францией для восстановления прежних границ Франции и ее могущества и славы и для обеспечения нас от зловредных замыслов Германии, не имели успеха.
После беседы с ним мы пошли на покос, и там он, надеясь найти в народе больше сочувствия своим мыслям, попросил меня перевести старому уже, болезненному, с огромной грыжей и все-таки затяжному в труде мужику, нашему товарищу по работе, крестьянину Прокофию, свой план воздействия на немцев, состоящий в том, чтобы с двух сторон сжать находящегося в середине между русскими и французами немца. Француз в лицах представил это Прокофию, своими белыми пальцами прикасаясь с обеих сторон к потной посконной рубахе Прокофия. Помню добродушно-насмешливое удивление Прокофия, когда я объяснил ему слова и жест француза. Предложение о сжатии немца с двух сторон Прокофий, очевидно, принял за шутку, не допуская мысли о том, чтобы взрослый и ученый человек мог со спокойным духом и в трезвом состоянии говорить о том, чтобы желательно было воевать.
-- Что же, как мы его с обеих сторон зажмем, -- сказал он, отвечая шуткой, как он думал на шутку, -- ему и податься некуда будет, надо ему тоже простор дать.
Я перевел этот ответ моему гостю.
-- Dites lui que nous aimons les Russes (скажите ему, что мы любим русских), -- сказал он.
Слова эти поразили Прокофия, очевидно, более, чем предложение о сжатии немца, и вызвали некоторое чувство подозрения.
-- Чей же он будет? -- спросил меня Прокофий, с недоверием указывая головой на моего гостя.
Я сказал, что он француз, богатый человек.
-- Что же он, по какому делу? -- спросил Прокофий.
Когда, я ему объяснил, что он приехал для того, чтобы вызвать русских на союз с Францией в случае войны с немцами, Прокофий, очевидно, остался вполне недоволен и, обратившись к бабам, сидевшим у копны, строгим голосом, невольно выражавшим чувства, вызванные в нем этим разговором, крикнул на них, чтобы они заходили сгребать в копны недогребенное сено.
-- Ну, вы, вороны, задремали. Заходи! Пора тут немца жать. Вон еще покос не убрали, а похоже, что с середы жать пойдут, -- сказал он.
И потом, как будто боясь оскорбить таким замечанием приезжего чужого человека, он прибавил, оскаливая в добрую улыбку свои до половины съеденные зубы:
-- Приходи лучше с нами работать, да и немца присылай. А отработаемся, гулять будем. И немца возьмем. Такие же люди.
И, сказав это, Прокофий вынул свою жилистую руку из развилины вил, на которые он опирался, вскинул их на плечи и пошел к бабам.
-- Oh le brave homme! (О, добрый человек!) -- воскликнул, смеясь, учтивый француз.
И на этом закончил тогда свою дипломатическую миссию к русскому народу".
Осень этого года принесла новые важные события, и горе и радость, последствия которых никто не мог предвидеть, а между тем они нашли отклик во всем образованном мире.