Возвратившись из-за границы, Лев Николаевич проехал через Петербург и в начале мая был уже в Москве и вскоре потом в Ясной Поляне.
Россия праздновала наступление новой эры – освобождения крестьян от крепостной зависимости.
Все, что было в России передового, интеллигентного, честного, бросилось в общественную деятельность. Одним из первых пошел туда и Лев Николаевич.
Однако мы должны оговориться, чтобы не ввести читателя в заблуждение: Л. Н. не был увлечен общим потоком возбужденной общественной жизни. Его самобытная, непокорная природа не позволяла ему идти по течению и заставляла его выбирать новые, особые пути.
Боясь ошибиться в этой трудной оценке отношения Льва Николаевича к так называемой «эпохе 60-х годов» и проводя параллель с теперешним общественным настроением, мы запросили об этом Льва Николаевича и получили следующий ответ:
«Что касается до моего отношения тогда к возбужденному состоянию всего общества, то должен сказать (и это моя хорошая или дурная черта, но всегда мне бывшая свойственной), что я всегда противился невольно влияниям извне, эпидемическим, и что если тогда я был возбужден и радостен, то своими особенными, личными, внутренними мотивами, теми, которые привели меня к школе и общению с народом.
Вообще я теперь узнаю в себе то же чувство отпора против всеобщего увлечения, которое было и тогда, но проявлялось в робких формах».
Со вступлением его в общественную деятельность, жизнь его становится столь многосторонней, что нам приходится несколько уклониться от принятого нами строго хронологического порядка изложения и перейти в параллельному описанию главнейших родов его одновременной деятельности. Каждый род общественной деятельности переплетается, конечно, с фактами его личной и семейной жизни.
Общественная деятельность Льва Николаевича проявлялась в начале 60-х годов главным образом в двух сферах: в сфере административной – в должности мирового посредника, и в сфере педагогической как учителя, устроителя народных школ и педагога-писателя.
Мы намерены рассказать отдельно о каждой из этих деятельностей, но прежде приведем некоторые факты из его личной жизни.
По приезде домой Лев Николаевич поспешил навестить своих добрых соседей, Фета и Тургенева. По этому поводу у них завязалась переписка. Тургенев писал Фету из Спасского:
«Fetti carissime! Посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтобы он непременно приехал сюда в начале будущей недели для того, чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока еще поют соловьи и весна улыбается «светла, блаженно равнодушна». Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае, ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гете: «Ohne Hast, Ohne Rast», и хотя одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу».
В письмо была вложена следующая записка Л. Толстого:
«Обнимаю вас от души, любезный друг Афан. Афан., за ваше письмо, и за вашу дружбу, и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про нее. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать. Друг – хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой женился посредством купчей крепости или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь – все в нее же уйдешь. Я, впрочем, теперь меньше предаюсь этому другу. – У меня другие дела, втянувшие меня; но все, без этого сознания, что она тут, как повихнулся, есть за кого ухватиться – плохо бы было жить. Дай вам Бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенное будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю».
«Невзирая на любезные обещания, – рассказывает Фет в своих воспоминаниях, – показавшаяся из-за рощи коляска, быстро повернувшая с проселка к нам под крыльцо, была для нас неожиданностью; и мы несказанно обрадовались, обнимая Тургенева и Толстого. Неудивительно, что при тогдашней скудости хозяйственных строений Тургенев с изумлением, раскидывая свои громадные ладони, восклицал: «все мы смотрим, где же это Степановка, и оказывается, что есть только жирный блин и на нем шиш, и это и есть Степановка».
Когда гости оправились от дороги, и хозяйка воспользовалась двумя часами, оставшимися до обеда, чтобы придать последнему более основательный и приветливый вид, мы пустились в самую оживленную беседу, на какую способны бывают только люди, еще не утомленные жизнью».
В это посещение Толстым и Тургеневым Фета произошло печальное событие, ссора между Тургеневым и Толстым. Описание этого события довольно подробно изложено в воспоминаниях Фета, откуда мы заимствуем большую часть этого описания, дополняя некоторые пробелы и исправляя неточности по другим собранным нами материалам.
«Утром, в наше обыкновенное время, – рассказывает Фет, – т. е. в восемь часов, гости наши вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я, в ожидании кофея, поместился на другом конце. Тургенев сея по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую Тургенев в это время придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английской пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.
– Теперь, – сказал Тургенев, – англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.
– И вы это считаете хорошим? – спросил Толстой.
– Конечно, это очень сближает благотворительницу с насущною нуждою.
– А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
– Я вас прошу этого не говорить! – воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
– Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, – отвечал Толстой.
Тургенев сказал: «Стало быть, вы находите, что я дурно воспитываю дочь?» Лев Николаевич отвечал на это, что он думает то, что говорит, и что, не касаясь личностей, просто выражает свою мысль».
– Не успел Фет крикнуть Тургеневу: перестаньте! – как, бледный от злобы, он сказал: «А если вы будете так говорить, я вам дам в рожу». С этими словами он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся и сказал, обращаясь к жене Фета: «Ради Бога, извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь». С этим вместе он снова ушел. После этого гости разъехались.
Толстой, отъехав станцию, из имения П. Н. Борисова, Новоселок, написал Тургеневу письмо с требованием удовлетворения. Затем поехал дальше в Богослов, на станцию, находившуюся на полдороге между имением Фета и имением Толстого, Никольским. Оттуда он послал в Никольское за ружьями и пулями, а Тургеневу, не дождавшись ответа на первое письмо, послал второе уж с вызовом за оскорбление.
В письме этом он писал Тургеневу, что не желает стреляться пошлым образом, т. е. чтобы два литератора приехали с третьим литератором, с пистолетами, и дуэль бы кончилась шампанским, а желает стреляться по настоящему, и просил Тургенева приехать в Богослов к опушке леса с ружьями.
Всю ночь Лев Николаевич не спал и ждал. Наконец пришло письмо, ответ от Тургенева на первое письмо. Тургенев писал:
«Милостивый государь, Лев Николаевич! В ответ на ваше письмо я могу повторить только то, что я сам своей обязанностью почел объявить вам у Фета: увлеченный чувством невольной неприязни, в причины которой теперь входить не место, я оскорбил вас без всякого положительного повода с вашей стороны и попросил у вас извинения. Происшедшее сегодня утром доказало ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому тем охотнее исполняю мой долг перед вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами. От души желаю, чтобы оно вас удовлетворило, и заранее объявляю согласие на употребление, которое вам заблагорассудится сделать из него. С совершенным уважением имею честь оставаться, милостивый государь, ваш покорнейший слуга Ив. Тургенев ».
27 мая 1861 г. Спасское.
Тут же следует приписка:
10 час. ноч.
«Иван Петрович сейчас привез мне мое письмо, которое мой человек по глупости отправил в Новоселки, вместо того, чтобы отослать его в Богослов. Покорнейше прошу вас извинить эту нечаянную неприятную оплошность; надеюсь, что мой посланный застанет вас еще в Богослове».
Вероятно, в тот же день Толстой писал Фету:
«Я не удержался, распечатал еще письмо от г. Тургенева в ответ на мое. Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком, но я его презираю, я ему написал и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет, удовлетворения. Несмотря на все мое видимое спокойствие, в душе у меня было неладно, и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г. Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Вот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по которым я извиняю его, не противоположности натур, а такие, которые он сам понять может. Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое и с вызовом, на которое не получил ответа; но ежели и получу, не распечатав возвращу назад. Итак, вот конец грустной истории, которая, ежели перейдет порог вашего дома, то пусть перейдет и с этим дополнением. Л. Толстой ».
А между тем Тургенев так отвечал на вызов:
«Ваш человек говорит, что вы желаете получить ответ на ваше письмо; но я не вижу, что бы я мог прибавить к тому, что я написал. Разве то, что я признаю за вами право потребовать от меня удовлетворения вооруженной рукой: вы предпочли удовольствоваться высказанным и повторенным моим извинением. Это было в вашей воле. Скажу без фразы, что охотно бы выдержал ваш огонь, чтобы тем загладить мое действительно безумное слово. То, что я его высказал, так далеко от привычек всей моей жизни, что я могу приписать это ничему иному, как раздражению, вызванному крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений. Это не извинение, я хочу сказать не оправдание, а объяснение. И потому, расставаясь с вами навсегда, – подобные происшествия неизгладимы, невозвратимы, – считаю долгом повторить еще раз, что в этом деле правы были вы, а виноват я. Прибавляю, что тут вопрос не в храбрости, которую я хочу или не хочу показывать, а в признании за вами права привести меня на поединок, разумеется, в принятых формах (с секундантами), так и права меня извинить. Вы избрали, что вам было угодно, и мне остается покориться вашему решению. Снова прошу вас принять уверение в моем совершенном уважении. Ив. Тургенев ».
Вероятно, Фет, от души желая примирения своих друзей, делал к этому какие-нибудь попытки, так как в своих воспоминаниях он рассказывает следующее:
«Л. Толстой прислал мне следующую записку:
«Тургенев – … что я прошу вас передать ему так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить.
Гр. Л. Толстой.
И прошу вас не писать ко мне больше, ибо я ваших, так же как и Тургенева, писем распечатывать не буду»».
«Нечего говорить, – продолжает Фет, – что, отправившись в Спасское, я употребил все усилия привести дело, возникшее, к несчастью, в нашем доме, к какому бы то ни было ясному исходу.
Помню, в какое неописанно ироническое раздражение пришел незабвенный здравомысл Ник. Ник. Тургенев. «Что за неслыханное баловство, – восклицает он, – требовать, чтобы все были нашего мнения! А попался, так доводи дело до конца, с пистолетами в руках требуй формального извинения». Так говорил дядя мне, а что он говорил Ивану Сергеевичу – мне неизвестно. Все же мои попытки уладить дело кончились, как видно, формальным моим разрывом с Толстым, и в настоящую минуту я даже не могу припомнить, каким образом возобновились наши дружеские отношения».
«Прошло несколько времени, – рассказывает гр. С. А. Толстая. – Лев Николаевич, живя в Москве, как-то раз пришел в одно из тех прелестных расположений духа, которые в жизни его находили на него иногда, – смирения, любви, желания и стремления к добру и всему высокому. И в этом расположении ему стало невыносимо иметь врага. И вот 25 сентября 1861 г. он написал Тургеневу письмо, в котором жалел, что их отношения враждебны. Писал, что «если я оскорбил вас, простите меня, мне невыносимо грустно думать, что я имею врага». Письмо было послано в Петербург, книгопродавцу Давыдову, у которого были дела с Тургеневым. Письмо это почему-то не тотчас же было переслано Тургеневу, а он тем временем был встревожен какими-то нелепыми слухами, о чем так рассказывает в своем письме к Фету от 8-го ноября из Парижа:
«Кстати, «еще одно последнее сказание» о несчастной истории с Толстым. Проезжая через Петербург, я узнал от «верных людей» (ох, уж эти мне верные люди), что по Москве ходят списки с последнего письма Толстого ко мне (того письма, где он меня «презирает»), списки, будто бы распущенные самим Толстым. Это меня взбесило, и я послал ему отсюда вызов на время моего возвращения в Россию. Толстой отвечал мне, что это распространение списков – чистая выдумка, и тут же прислал мне письмо, в котором, повторив, что и как я его оскорбил, просит у меня извинения и отказывается от вызова. Разумеется, на этом дело и должно покончиться, и я только прошу вас сообщить ему (так как он пишет мне, что всякое новое обращение к нему от моего лица он сочтет за оскорбление), что я сам отказываюсь от всякого вызова и т. п. и надеюсь, что все это похоронено навек. Письмо его (извинительное) я уничтожил, а другое письмо, которое, по его словам, было послано ко мне через книгопродавца Давыдова, я не получил вовсе. А теперь всему этому делу de profundis».
Об этом письме к Толстому, упоминаемом в письме к Фету, мы находим такую запись в дневнике Льва Николаевича:
«Октябрь. Вчера получил письмо от Тургенева, в котором он обвиняет меня в том, что я рассказываю, что он трус, и распространяю копии с моего письма. Написал ему, что это вздор, и послал сверх того письмо:
«Вы называете мой поступок бесчестным, вы прежде хотели мне дать в рожу, а я считаю себя виноватым, прошу извинения и от вызова отказываюсь».
Письмо это, – прибавляет гр. Толстая в своих записках, – было написано под влиянием чувства, что если у Тургенева нет личной настоящей чести, а нужна честь для публики, то вот ему для этого это письмо; но что Лев Николаевич стоит выше этого и мнение публики презирает. И на это Тургенев сумел быть слаб; он отвечал, что считает себя удовлетворенным».
В другом письме к Фету, от 7-го января 1862 года, Тургенев снова пишет о том же:
«А теперь без пунктов: видели ли вы Толстого? Я сегодня только получил письмо, посланное им в сентябре через книжный магазин Давыдова (хороша исправность гг. купцов русских) ко мне. В этом письме он говорит о своем намерении оскорбить меня, извиняется и т. д. А я почти в то же самое время, вследствие других сплетен, о которых я, кажется, писал вам, послал ему вызов и т. д. Из всего этого должно вывести заключение, что наши созвездия решительно враждебно двигаются в эфире, и потому нам лучше всего, как он сам предлагает, избегать свидания. Но вы можете написать ему или сказать (если вы увидите), что я (без всяких фраз и каламбуров) издали его очень люблю, уважаю и с участием слежу за его судьбой, но что вблизи все принимает другой оборот. Что делать! нам следует жить, как будто мы существуем на различных планетах или в различных столетиях».
Вероятно, Фет что-нибудь говорил Толстому по поручению Тургенева и вызвал в нем снова раздражение даже против себя, о чем и сообщил Тургеневу, потому что тот писал ему, между прочим, следующее:
14 января 1862 года. Париж.
«Любезнейший Афанасий Афанасьевич, прежде всего я чувствую потребность извиниться перед вами в той совершенно неожиданной черепице (tuile, как говорят французы), которая вам свалилась на голову по милости моего письма. Одно, что меня утешает несколько, это то, что я никак не мог предвидеть подобную выходку Толстого и думал все устроить к лучшему; оказывается, что это такая рана, до которой уже лучше не прикасаться. Еще раз прошу у вас извинения в моем невольном грехе».
Этим мы и закончим рассказ о печальном событии, которое, подобно грозовому удару, разрядило напряженную атмосферу между двумя великими людьми и потом, быть может, послужило к их более искреннему и более правдивому сближению.
Прибавим к этому, что рассказ об этом же событии, помещенный в воспоминаниях Е. Гаршина о Тургеневе, напечатанных в «Историческом вестнике» за ноябрь 1883 года, изобилует искажениями и места, и времени и, вероятно, был слышан им не из первых рук.
Прежде чем перейти к рассказу о деятельности Льва Николаевича Толстого как мирового посредника, скажем несколько слов об отношении Льва Николаевича к крестьянам до освобождения. На наш запрос Льву Николаевичу, были ли им приняты какие-либо меры по облегчению участи его крестьян до освобождения и во время надела землей, мы получили от него следующий ответ:
«До освобождения, года за четыре или за три, я отпустил крестьян на оброк. При составлении уставной грамоты я оставил у крестьян, как следовало по положению, ту землю, которая была в их пользовании, – это было несколько менее трех десятин на душу, и, к стыду своему, ничего не прибавил. Одно, что я сделал, или не сделал дурного, это то, что не переселял крестьян, как мне советовали, и оставил в их пользовании выгон; вообще не проявил тогда никаких бескорыстных чувств на деле».
В 1861 и 1862 гг. Лев Николаевич Толстой состоял мировым посредником четвертого участка Крапивенского уезда. Деятельность Толстого в должности мирового посредника мало известна в литературе; к счастью, память о ней еще жива среди некоторых старожилов, близко стоявших в то время к Толстому. Отзывы этих лиц, несомненно, представляют собою значительный интерес.
Репутация Толстого как человека, ведущего хозяйство на новых началах, т. е. попросту не угнетающего и не обирающего своих крестьян, чуть было не стала сразу препятствием к назначению его мировым посредником. Возникла переписка и доносы на него по этому делу. Мы помещаем здесь наиболее характерные выдержки из доставленного нам по этому делу материала.
Губернский предводитель дворянства, В. П. Минин, писал об этом министру внутренних дел Валуеву, жалуясь на тульского губернатора Дарагана по поводу назначения мировым посредником Л. Н. Толстого, в таких выражениях:
«Зная несочувствие к нему крапивенского дворянства за распоряжения его в своем собственном хозяйстве, г. предводитель опасается, чтобы при вступлении графа в эту должность не встретились какие-либо неприятные столкновения, могущие повредить мирному устройству столь важного дела».
Затем он указывает на нарушение губернатором некоторых формальностей процесса назначения, желая тем самым кассировать это назначение.
Министр внутренних дел отвечал предводителю дворянства, что тут, вероятно, есть какое-нибудь недоразумение, и что он напишет об этом губернатору.
На запрос министра внутренних дел губернатор отвечал следующим интересным конфиденциальным донесением, показывающим, что в то время высшие правительственные сферы шли впереди еще не проснувшегося среднего русского общества:
Конфиденциально.
«К этому считаю долгом присовокупить, что поводом к возбуждению настоящей переписки может служит назначение в мировые посредники Крапивенского уезда отставного поручика графа Льва Николаевича Толстого, вопреки мнению как губернского, так и уездного предводителя дворянства, которые отстраняли его под предлогом несочувствия к нему местных дворян.
Зная лично графа Толстого как человека образованного и горячо сочувствующего настоящему делу и приняв в соображение изъявленное мне некоторыми помещиками Крапивенского уезда желание иметь графа Толстого посредником, я не мог заменить его другим, мне не известным лицом. Тем более, что граф Толстой был указан мне и предместником вашего высокопревосходительства в числе некоторых других лиц, пользующихся лучшею известностью.
Генерал-лейтенант Дараган ».
Затем последовало утверждение сенатом Льва Николаевича Толстого в должности мирового посредника.
Недавно опубликованы интересные материалы, касающиеся деятельности Льва Николаевича Толстого в качестве мирового посредника.
Эти материалы бросают новый свет на характер личности Льва Николаевича, который во всех делах, копии с которых приводятся в материалах, является истинным народным заступником от грубого произвола помещиков и полицейских чинов, и позволяют думать, что опасения предводителя дворянства были небезосновательны.
Из 15 дел, приведенных в этих материалах, мы выбираем наиболее характерные.
Так, например, помещица Артюхова жаловалась на своего бывшего дворового, Марка Григорьева, что он ушел от нее, считая себя человеком «совершенно свободным». Толстой, между прочим, писал помещице:
«Марк немедленно, по моему приказанию, уйдет с женою, куда ему угодно, вас же я покорнейше прошу: 1) удовлетворить его за прослуженные у вас противозаконно со времени объявления положений три месяца с половиной и 2) за побои, нанесенные его жене, еще более противозаконно. Ежели вам не нравится мое решение, то вы имеете право жаловаться в мировой съезд и в губернское присутствие. Я же по этому предмету более объясняться не буду. С совершенным почтением имею честь быть ваш покорный слуга гр. Л. Толстой».
Помещица жаловалась в съезд; так как съезд состоял из мировых посредников, которым не по нутру была деятельность Толстого, то в этом случае, как и во многих других, решение Толстого отменялось, съезд брал сторону помещицы, и затем дело переносилось в губернское присутствие. К счастью, в губернском присутствии к деятельности Толстого относились сочувственно, и во многих случаях, как и в этом, оно утверждало постановленные Толстым решения.
Таким образом, Марк Григорьев был освобожден, и жена его получила удовлетворение за нанесенные ей Артюховой побои. Интересно дело о потраве луга крестьянами у помещика Михайловского. Крестьяне пахали помещичье поле и во время отдыха потравили своими лошадьми соседний помещичий луг. Помещик пожаловался Толстому. Толстой прежде всего предложил помещику простить крестьянам этот проступок, надеясь, вероятно, этим самым несколько уладить отношения между помещиком и крестьянами, имевшими повод быть им очень недовольными. Помещик не соглашался простить и требовал оценки потравы и взыскания штрафа. И сам назначил цену штрафа 80 рублей.
По этому делу возникла целая литература. Помещик Михайловский, жалуясь в съезд, так описывал действия Толстого:
«Вслед за сим гр. Толстой прибыл в село Панино, собрал трех крестьян ближайшего села Бородина в качестве добросовестных и с ними отправился на место потравленного луга. Добросовестные, коим гр. Толстой предложил оценить луг, объявили, что потравленного луга должно быть десятины 3, и что цену потравы они полагают назначить за каждую десятину по 10 рублей серебром. Гр. Толстой с оценкою этою не согласился и предложил добросовестным ценить десятину в 5 рублей, не более. Добросовестные гр. Толстому не противоречили в этом. Таким образом, дело о набеге крестьян села Панино на господские луга порешилось гр. Толстым тем, что крестьяне должны заплатить помещице, г-же Михайловской, за 3 десятины по 5 руб. за каждую».
Признавая это и другие действия гр. Толстого незаконными, Михайловский говорит:
«Смело уверен в том, что правосудное правительство, озабоченное улучшением быта крестьян, не потерпит, чтобы улучшение это, обогащение крестьян шло путем, указываемым мировым посредником гр. Толстым».
Уездный мировой съезд по прошению Михайловского потребовал было от гр. Толстого сведения, но Толстой, от 16 сентября 1861 года № 323, ответил съезду, что «не считает нужным давать никаких сведений по жалобе г. Михайловского на основании ст. 29, 31 и 32 Полож. о губернск, и уездн. по крестьянским делам учреждениях». Последовавшее за сим по настоящему делу представление уездного съезда в губернское присутствие последним, без всякого письменного доклада, помечено: «к делу».
Еще одно, хотя и незначительное, дело ясно показывает нам, насколько чужд был Л. Н-ч в этих делах всякого честолюбия, готовый всегда признать свою ошибку, руководясь в своих поступках только самым искренним желанием справедливости.
Помещица Заслонина пожаловалась в съезд на Толстого за его незаконную выдачу увольнительного паспорта ее дворовому человеку. Толстой, присутствуя на съезде при разборе этого дела, сознался в сделанной им ошибке и предложил вознаградить помещицу за понесенные убытки. Но не все дела кончались так благополучно. Толстому, отстаивавшему права народа, приходилось вести борьбу с целой компанией крепостников, всеми силами отстаивавших свои старые права и произволы. Так, между помещиком Осиповичем и его бывшими крестьянами возникло следующее дело: часть деревни сгорела, и помещик не позволял крестьянам строиться на прежних местах, требовал перенесения их усадеб, не давал им достаточно пособия на постройку и не освобождал их от обязательных работ на время восстановления их разоренных хозяйств.
Толстой, с одной стороны, находил законными требования крестьян, с другой стороны, видел бедственное положение разорившегося мелкого помещика и не считал его в состоянии удовлетворить все требования крестьян. Тогда он обратился к дворянам с просьбою помочь своему разорившемуся собрату, чтобы он мог выручить из беды крестьян или просто оказать пособие крестьянам помимо помещика. И в том, и другом ему было отказано, а крестьян стали принуждать выполнить все требования помещика.
Долго тянулось дело, переходя из одной инстанции в другую. Толстой заметил, что дело клонится не в пользу крестьян и что его мнением хотят пренебречь. Тогда он заявил снова свой протест, и на заседании съезда, когда снова разбиралось это дело, он, видя, что члены съезда намеренно извращают дело и что он уже не имеет силы дать делу надлежащий ход, демонстративно оставляет заседание, не подписав постановления по делам, которые слушались в его присутствии. Съезд жаловался на него в губернское присутствие, но жалоба эта была оставлена без последствий.
Далее видим, как помещик Костомаров оттягал у крестьян наделы, переименовывая их из крестьян в дворовых, т. е. Безземельных. Толстой заступился за них и, после многих мытарств, настоял на том, чтобы крестьяне остались при земле.
Помещики, стесненные в средствах, придумывали всякие хитрости, чтобы дать крестьянам земли как можно меньше и как можно хуже. Как только Толстой замечал подобные стремления, он не утверждал уставных грамот и добивался их уничтожения.
Конечно, симпатии Толстого к крестьянам были крайне неприятны для помещиков. Помещики заявляли, что Толстой бросил между крестьянами и помещиками «семя раздора» и окончательно разрушил «патриархальные» отношения между ними, что он производит волнения среди крестьян, которые допускают массу незаконных действий по его внушению и приказанию; будто бы и должностные лица крестьянского управления, с целью приобрести благоволение Толстого, не исполняют обязанностей, возложенных на них законом, и поэтому в деревне воцаряется совершенное безначалие и развитие беспорядков в виде воровства, своеволия и т. д.
Конечно, подобное поведение мирового посредника вызывало в народе большое доверие к нему, и это отношение к нему народа еще больше злило дворян-помещиков. Толстому становилось все труднее и труднее вести свою линию, и вскоре он должен был сложить оружие в этой непосильной борьбе.
И сам Толстой чувствовал крайнее неудовлетворение. Еще в июле 1861 года он уже писал в своем дневнике:
«Посредничество дало мало материала, поссорило меня со всеми помещиками окончательно и расстроило здоровье».
От 12 февраля 1862 г. Толстой писал в губернское по крестьянским делам присутствие:
«Так как представленные на меня в губернское присутствие жалобы: г. Костомарова о перечислении его людей в крестьяне, г. Заслонина о невведении в действие его уставных грамот, г. Бранд и г-жи Артюховой о магазейном хлебе и купца Борхунова о проданном быке и другие – не имеют никакого законного основания, а вместе с тем дела эти и многие другие продолжают быть решенными противно моим постановлениям, так что почти каждое постановление во вверенном мне участке отменяется, и даже старшины сменяются мировым съездом, – и так как, при таких условиях, возбуждающих недоверие к мировому посреднику как крестьян, так и помещиков, деятельность мирового посредника не только не может быть успешна, но становится невозможна, я покорно прошу губернское присутствие поспешить произведением дознания чрез одного из своих членов о вышеупомянутых жалобах и вместе с тем считаю нужным уведомить губернское присутствие, что до произведения такого дознания я не считаю удобным вступать в исправление сданной старшему кандидату должности».
Хотя девятого марта Толстой и вступил в исправление должности, но исправлял таковую лишь до 30 апреля, когда он, под предлогом болезни, передал исправление должности старшему кандидату мирового посредника по 4-му участку. Наконец, правительствующий сенат, от 26 мая 1862 г. за № 24124, дал знать тульскому губернатору, что «он определил артиллерии поручика графа Льва Толстого по болезни уволить от предоставленной ему по утверждении правительствующего сената должности мирового посредника Крапивенского уезда».
Как неосновательны были заявления помещиков о несправедливом пристрастии Л. Н-ча к крестьянам, мы видим из следующего рассказа, приводимого биографом Левенфельдом. Из этого рассказа видно, что Л. Н-ч с одинаковой добросовестностью защищал и требования помещиков, если находил их справедливыми:
«Очевидец деятельности Толстого в качестве мирового посредника, управляющий одного помещика Тульской губернии, балтийский немец, рисует нам наглядным образом его обхождение с людьми. Г. Т. в качестве представителя своего патрона навестил по делу Льва Николаевича в его Ясной Поляне. Причиной этого визита послужили спорные вопросы о наделе крестьян землей. Этот деловой вопрос мог разрешиться только на месте; и поэтому мировой посредник в апреле месяце отправился в имение своего соседа, в сопровождении, 12-летнего крестьянского мальчика, его маленького землемера, как называл его в шутку граф, потому что он всюду возил с собою межевую цепь. Толстой принял крестьянскую депутацию, состоявшую из двух волостных старшин и одного члена схода. Все они пришли к мировому посреднику переговорить с ним о крестьянском наделе землей.
– Ну, ребята, что же вы хотите? – приветствовал их граф.
Выборный изложил просьбу сельского схода. Они хотели вместо предназначенного для них выгона получить другой клочок земли для увеличения их надела.
– Мне очень жалко, что я не могу исполнить вашей просьбы, – сказал граф, – если бы я так сделал, то причинил бы большой ущерб вашему помещику.
И тут начал он ясно излагать им сущность дела.
– Ну, как-нибудь сделайте, батюшка, – сказал выборный.
– Нет, я сделать ничего не могу, – подтвердил граф.
Мужики переглянулись, почесали затылки и упрямо твердили свое: «уж как-нибудь, батюшка!»
– Если захочешь, батюшка, – снова заговорил выборный, – то уже непременно сделаешь!
Остальные депутаты в знак одобрения закивали головами.
Граф перекрестился и сказал:
– Как Бог свят, клянусь вам всем, что я ни в чем вам помочь не могу.
Но когда и после этого мужики твердили свое: «уж как-нибудь сделай, батюшка, смилуйся!» – граф гневно обернулся к управляющему и сказал ему:
– Можно быть Амфионом и скорее двинуть горы и леса, чем убедить в чем-нибудь крестьян!
В продолжение всей беседы, тянувшейся почти час, – говорит рассказчик, – граф был воплощением терпения и дружественной ласки. Упорство крестьян не вызвало у него ни одного жесткого слова».
К этому же времени относятся и воспоминания приятеля Л. Н., кн. Дмитрия Дмитриевича Оболенского:
«В 1861 г. в Туле были вновь выборы, и состоялся большой обед в честь мировых посредников, находившихся на выборах. И вот, в той же зале, где так недавно Волоцкой и князь Черкасский поссорились и должны были стреляться из-за крестьянского вопроса, первый Волоцкий выразил сочувствие князю Черкасскому как собрату по службе, тоже мировому посреднику… Обед этот мне был очень памятен. Мой дядя И. А. Раевский, как старший, председательствовал. На обед подписались некоторые из помещиков, и я, конечно, в том числе. Пришлось мне сидеть возле графа Льва Николаевича Толстого, тогда мирового посредника, с которым уже в то время я был близко знаком. Первый тост был, конечно, за царя-освободителя и принят с большим энтузиазмом.
– Пью этот тост с особенным удовольствием, – сказал мне граф Лев Николаевич, – Больше бы и не нужно, так как, в сущности, государю одному мы обязаны эмансипацией…
Но пошли и другие тосты. Особенно был удачен тост, предложенный П. Ф. Самариным, за русский народ, – вопрос тогда весьма щекотливый; но Петр Федорович провел очень ловко в своей речи то положение, что почти всюду, в нашей Тульской губернии, отношения к крестьянам установились добровольно и хорошо, потому что помещики умеренно пользовались своею властью, так что отношения были добрые, а теперь сделались еще лучше. И это верно: сравнительно с другими губерниями у нас реформа прошла благополучно.
В год освобождения крестьян Лев Николаевич завел у себя яснополянскую школу, которая меня очень интересовала, – продолжает Оболенский. – Я стал часто посещать графа, а затем иногда осенью ездил с ним и на охоту, в отъезжее поле. Чудное время я проводил тогда! Кто бы узнал теперь в маститом философе дикого охотника, которому было ни по чем перескакивать рвы и канавы, и с которым приходилось полевать целыми днями? Такого собеседника представить себе трудно… Но мировым посредником граф, думается мне, был плохим, именно по своей рассеянности. Я, как теперь, помню первую уставную грамоту, поступившую от него. Подпись на ней буквально была следующая:
«К сей уставной грамоте, по просьбе таких-то, за безграмотностью их, такой-то дворовый человек руку приложил». Ни единого имени!.. Как граф диктовал, что, мол, пиши – за таких-то руку приложил, – так дворовый человек дословно и написал, не обозначив имен ни крестьян, ни своего собственного. А граф и не прочел, что там написал дворовый человек, и отослал грамоту, скрепив ее, в тульское губернское присутствие. Грамоту эту получил мой отчим, который был членом губернского по крестьянским делам присутствия и у которого я жил; он только пожимал плечами, получая такие бумаги».
Л. Н. оказался малоспособным к канцелярской работе, но сердце и разум его в деле посредничества работали превосходно, и потому деятельность его в этой области оставила по себе добрую память. С большим успехом, хотя и с не меньшими препятствиями, Л. Н. подвизался на поприще педагогическом, к описанию которого мы приступаем в следующих главах.