Зиму 1887–1888 годов Л. Н-ч проводит в Москве; он с увлечением читает Герцена и пишет об этом Н. Н. Страхову:
«Все последнее время читал и читаю Герцена. Что за удивительный писатель. И наша жизнь русская за последние 20 лет была бы не та, если бы этот писатель, не был скрыт от молодого поколения. А то из организма русского общества вынут насильственно очень важный орган».
Ту же мысль подробнее Л. Н-ч развивает в письме к Черткову:
«Читаю Герцена и очень восхищаюсь и соболезную тому, что его сочинения запрещены: во-первых, это писатель – как писатель художественный – если не выше, то уж, наверное, равный нашим первым писателям; а во-вторых, если бы он вошел в духовную плоть молодых поколений с 50-х годов, то у нас не было бы революционных нигилистов.
Доказывать несостоятельность революционных теорий – нужно только читать Герцена, как казнится всякое насилие именно самим делом, для которого оно делается. Если бы не было запрещения Герцена, не было бы динамита и убийства, и виселиц, и всех расходов, усилий тайной полиции, и всего того ужаса, и всего того зла правительства и консерваторов…
Очень поучительно читать его теперь. И хороший, искренний человек. Человек, – выдающийся по силе, уму, искренности, – случайно мог без помехи дойти по ложному пути до болота и увязнуть и закричать: не ходите! И что ж! Оттого, что человек этот говорит о правительстве правду, говорит, что то, что есть, – не есть то, что должно быть, – опыт и слова этого человека старательно скрывают от тех, которые идут за ним.
Чудно и жалко. А, должно быть, так должно быть, и это только к лучшему».
Я проводил эту зиму в Петербурге, заведуя «Посредником». В скромном помещении, которое занимал тогда «Посредник» на Греческом проспекте, собиралось много друзей, группировавшихся около этого центра нового движения в Петербурге. Время это оставило во мне светлое воспоминание. Было много молодых сил, стремившихся выразиться в новых формах практической жизни.
Нам пришла мысль сорганизоваться в ремесленную кооперацию, совершенно свободную, удовлетворяющую, во-первых, потребности физического труда, а во-вторых, работающую на рынок, для поддержания вырученной суммой всей нашей организации. И мы завели артельные мастерские по трем ремеслам: столярному, сапожному и переплетному. Собирались по вечерам, большею частью учащаяся молодежь, работали, читали, пили чай и беседовали, и на всем этом лежал отпечаток наивной, чистой, молодой мечты. Конечно, Л. Н-ч был в курсе этого дела, и вот одно из его писем того времени, такое же бодрое и жизнерадостное, как и наше молодое дело.
Он писал мне в феврале 1888 года:
«Виноват… винов… вино… вин… ви… в… в… А главное, что все время хотелось вам писать, милый друг П. И. Я все письма от вас получал, но был и теперь продолжаю быть в таком тихом тупоумии, что не только статей, но писем писать не хочется. Мастерские, что устраиваются – это очень, очень хорошо. Чтение о пьянстве тоже; то, что вы приедете в марте, лучше всего. Бондарева хотел напечатать в «Русс. деле», но теперь заробел. «Жизнь» до сих пор в духовной цензуре, и так как нет ответа, то и не посылается еще для печатания за границей. Тогда заодно пошлю и Бондарева. Мисс Hapgood вчера прислала мне статьи и двух американок; и то и другое неинтересно. Вообще, если можно, скажите ей: 1) что статьи ее неинтересны мне, я все знаю об этом, а 2) то, что я боюсь, судя по поправкам французского перевода «О жизни», который я делаю, чтобы в ее переводе не было неточностей. Виноват тут я неясностью своего языка, и потому хорошо бы проверить ее перевод. Это, верно, не отказался бы сделать Страхов.
Теперь я буду делать вопросы. Что статьи Полушина? Отчего не печатаются? Что Гоголь? Что «Семен-сирота» и мн. др.?
Плюшу вчера обвенчали, и свадьба была самая глупая, т. е. настоящая. Никто этого не хотел, и сделалось само».
Вскоре после этого мне пришлось быть в Москве. Как часто бывало, я остановился у Л. Н-ча и был свидетелем одного из самых важных событий его семейной жизни, рождения его последнего сына, Ванечки.
Помню тот вечер, когда я сидел с другими детьми внизу, а наверху в гостиной совершалось великое и таинственное явление – рождение на свет нового человека. Мы все, не отдавая себе отчета в этом, переговаривались как-то шепотом, боясь нарушить величие тайны.
И вдруг пришел к нам Л. Н-ч с взволнованным, заплаканным, но уже радостным лицом и объявил, что все кончилось благополучно. «А было очень страшно!» – прибавил он нам, как бы поясняя и оправдывая свое волнение. И он пригласил меня к родильнице: ему хотелось как-то похвастать передо мной мужеством матери, перенесшей страдания без малейшего крика и даже стона. Софья Андреевна лежала на диване в гостиной, закрытая до головы теплым одеялом, и меня поразило ее лицо, одухотворенное сознанием исполненного долга, сияющее какой-то особенной неповторяемой красотой.
Рядом с ней копошилось завернутое красненькое существо. Вскоре из этого комочка, едва напоминающего человека, развился прекрасный ребенок с небесными стремлениями. Хрупкое тело его не выдержало этих стремлений, и через семь лет мне пришлось по странному совпадению присутствовать и на его похоронах, о чем я буду говорить в своем месте.
Эти события семейной жизни не мешали Л. Н-чу думать об общих наших литературных издательских делах по «Посреднику». Работа эта кипела, это было время расцвета деятельности «Посредника», и у Л. Н-ча уже назревала мысль о расширении его и перенесении деятельности за пределы России. В конце марта Л. Н-ч писал Черткову:
«Пришло в голову издавать «Посредник» международный в Лейпциге без цензуры на 3-х или 4-х языках. Программа: все, что выработал дух человеческий во всех областях – такое, что доступно пониманию рабочих, трудящихся масс, и что непротивно нравственному учению Христа: мудрость, история, поэзия, искусства… Устройства учреждения никакого не нужно: «Посредник» с расширенной программой. Все, что у нас есть не пропускаемое цензурой – статьи Озмидова, «Декларация» Гаррисона и очерки его жизни, легенда Костомарова, Достоевского, Лескова. – все, что есть, печатать в Лейпциге на четырех языках – русском, французском, немецком, английском, и на обертках печатать краткую программу».
С этого времени прошло уже более четверти века, и этот грандиозный проект до сих пор еще не осуществлен. Помню, раз в разговорах со Л. Н-чем я размечтался об этом деле и стал развивать ему план такой организации на средства одного из наших общих друзей. Я спрашивал у Л. Н-ча совета о том, стоит ли мне для этого ехать за границу, чтобы принять участие в этом деле. Враг всяких придуманных организаций, Л. Н-ч сказал мне: «Никуда ехать не надо, ничего не надо устраивать. Вот Черткова вышлют за границу, тогда и станет «Посредник» международным. Л. Н-ч верил в организаторские способности своего друга. Через девять лет после высказанной в письме мысли Черткова действительно выслали за границу. И он действительно основал большую издательскую деятельность, под фирмой «Свободное слово», в которой и мне пришлось принять участие. Но это было только частичное осуществление замысла Л. Н-ча. Чертков издавал по-русски и некоторые из брошюр по-английски. Кроме того, эта деятельность была посвящена почти исключительно распространению сочинений Л. Н-ча. Общечеловеческая мудрость была едва затронута (Паркер, унитарьянцы, Гаррисон и др.). Таким образом, этот великий проект все-таки ждет своего исполнителя.
Следующее письмо Л. Н-ча ко мне, полученное в апреле, полно внутреннего духовного интереса; в ответ на мои вопросы, с которыми я часто обращался к своему старому доброму другу, он писал следующее:
«Дорогой П. И., первое дело о том, что вы пишете: мне думается, что высшее доступное человеку благо жизни это то, когда его личное стремление влечет его к любовной деятельности, т. е. к такой, цель которой не я, а другие, когда нет ни борьбы, ни напоминаний со стороны разума, ни малейшего остатка силы жизни, не поглощенного деятельностью для других. И это состояние бывает (сколько я знаю) только в двух случаях: в любимой работе нужной и разумной и в любви к избранным лицам, в деятельности для них нужной и разумной. Я понимаю вас и сам то же испытывал, боясь деятельности писательской, как бы она не была эгоистичной, но знаю, что в ней, когда она истинная, высшее мое благо и потому и дело. То же и в любви к близким, к семейным, к детям. Лескова легенду прочел в тот же день, как она вышла. Эта еще лучше той. Обе прекрасны. Но та слишком кудрява, а эта проста и прелестна. Помогай ему Бог.
Получаю я письма о сборнике для Гаршина. Помогите мне, милый друг, в том, чтобы не обидеть людей. Не говоря уже о том, что нет никакого повода и причины составлять сборник и собирать на что-то деньги по случаю смерти Г., я никак не могу быть в этом участником, несмотря на мою большую любовь к Г., которую я желал бы выразить. И если бы пришлось написать о нем, что я думаю, то, разумеется, отдал бы в самое приличное для того место – сборник. Если увидите Кузминского или Кони, спросите его (Кони), начал ли он писать обещанный рассказ для П., а если нет, то отдаст ли он мне тему этого рассказа. Очень хороша и нужна. Писать головой очень хочется и знаю, что нужно, а не могу – сердцем не тянет. Колечка не поехал к Ч., а еще у нас. У нас все хорошо; все, исключая Ив., здоровы, и молодые приехали на два дня. Броневского письма не нашел. Остальное все исполню. Попов был здесь и уехал к Озмидову с Залюбовским».
Легенды Лескова, о которых упоминает здесь Л. Н-ч, были: первая «Совестный Данила», вторая «Прекрасная Аза», написанная Лесковым для «Посредника».
Тема, которую Л. Н-ч просит уступить ему, – это сюжет его романа «Воскресение», законченного им через 12 лет.
18 апреля Л. Н-ч собрался в Ясную Поляну и пошел пешком со своим молодым тогда другом Ник. Ник. Ге (сыном), хорошим ходоком. Эти путешествия были для Л. Н-ча, с одной стороны, способом изучения народа, и, с другой стороны, сам он, проходя по городам и селам, разбрасывал то там, то сям искры своей любви. Сохранилось несколько рассказов из этого и другого путешествия. Мы приведем некоторые из них, заимствуя их из книги П. А. Сергеенко «Как живет и работает Толстой».
«В одно из своих путешествий зашел он ночевать на сельский постоялый двор. Хозяин двора, крутой, нравный старик, рассердился за что-то на своего сына-юношу и начал его бить, затем схватил за волосы и поволок из комнаты. Л. Н-ч стал убеждать мужика. Но тот вошел в азарт и не обращал ни на что внимания. Тогда Лев Николаевич сказал ему с укором:
– Стыдись! Ведь этого и зверь над зверем не станет делать. А ты называешься христианином. Как же ты Бога не боишься?
Это задело мужика и он злобно крикнул:
– Так что ж по твоему мудрому разуму, значит не надо и детей учить?
– Надо учить, но не бить, – сказал Лев Николаевич.
– А ты знаешь, что сказал граф Аракчеев? – спросил мужик злым, вызывающим тоном.
– Что?
– Девять человек убей, а десятого выучи…
Не успел мужик договорить всей фразы, как Лев Николаевич подскочил к нему с загоревшимися глазами и закричал:
– Не смей так говорить! Бога в тебе нет, и знай: и тот зверь, кто сказал это…
И в лице его и в голосе было при этом нечто такое, перед чем сразу потухло бешенство жестокого мужика.
В это же или другое путешествие из Москвы в Тулу был такой случай. По дороге, возле кучи щебня, они увидели мужика, который сердито отбивал камнем каблук на сапоге и крепко ругался. Он натер сапогом ногу, и это очень сердило его. Путники подошли к нему, разговорились и затем пошли вместе. У рабочего был недовольный вид и он все время жаловался на людскую несправедливость. Работал он на заводе, а хозяин не заплатил ему «за литье» сколько следовало. Лев Николаевич все время слушал рабочего, затем сказал серьезно:
– Тут что-нибудь не так, Иван Семенов!
– Побей меня Бог, все было, как я говорю! – возразил горячо Иван Семенов и в подтверждение своих слов показал Льву Николаевичу квитки из завода.
Так они прошли вместе около трех суток, останавливаясь по постоялым дворам для отдыха и беседуя уже, как старые приятели.
Очутившись с глазу на глаз со спутником Льва Николаевича, Иван Семенов спросил с любопытством:
– Скажи, пожалуйста, кто такой этот Лев Николаевич?
– Да так себе, старик. А что?
– Божественный старик!
На последнем привале напились путники чаю, Лев Николаевич прощается с Иваном Семеновым и говорит:
– Как хорошо Бог привел нас познакомиться и вместе время провести. А только мне все кажется, Иван Семенов, что ты всей правды о себе не сказал.
У Ивана Семенова показались слезы на глазах.
– Прости меня, Лев Николаевич, соврал я тебе: деньги-то я все дочиста получил от хозяина и пропил их, окаянный.
В другой раз Лев Николаевич со своим спутником догнали на дороге больного мальчика, который был очень слаб, и взяли его с собой. Хозяйка постоялого двора, когда увидала, что мальчик очень плох, рассердилась и закричала:
– Уходите, уходите! Что это вы приведи сюда совсем дохлого. Он еще умрет здесь.
Лев Николаевич помолчал немного и кротко сказал:
– Это не наш мальчик, а чужой. Мы его взяли, потому что он был беспомощен. Подумайте, как бы вам было тяжело, если бы вы были в беспомощном положении и никто не хотел бы помочь вам.
Хозяйка смягчилась, приняла путников, матерински ухаживала за мальчиком и потом все повторяла ему:
«Вот видишь, добрые люди подобрали тебя и привели. А не будь добрых людей… не будь добрых людей на свете, что ж бы это было?»
Этот больной мальчик доставил Л. Н-чу немало хлопот; но все-таки о своем путешествии он сохранил самое хорошее воспоминание. Он пишет С. А-не:
«Путешествие очень удалось. Как я ни стар, и как ни знаю нашу жизнь, всякий раз узнаешь во всех отношениях: и нравственном, и умственном».
Из Ясной Л. Н-ч писал мне:
«Получил ваше письмо, милый Поша, в Ясной, куда мы с Колечкой благополучно, весело и поучительно дошли. Спасибо вам за исполнение моих просьб. Смирягин мне очень понравился. Сейчас с нами Дунаев, он нагнал нас в Серпухове, и с нами шел и Сытин С. Д. Вот кабы удержался в согласии против пьянства, к которому присоединился».
Смирягин, о котором пишет Л. Н-ч, это был только что кончивший петербургскую академию молодой теолог, искренно приближавшийся по своим нравственным воззрениям ко Льву Николаевичу, но оставшийся православным. Он писал докторскую диссертацию о Толстом.
Сергей Дмитриевич Сытин, теперь уже умерший, страдавший страстью к спиртным напиткам, часто как бы воскресал и зарекался под влиянием Л. Н-ча и в эти периоды был светлым, чистым душою человеком. Но плоть снова побарывала его, и он опускался до самого дна жизни, откуда приходилось его выручать его старшему брату Ивану Дмитриевичу…
Об этом путешествии спешит также известить меня и новый преданный друг Л. Н-ча, Марья Александровна Шмидт, как всегда в восторженном тоне:
«Голубчик Павел Иванович, Лев Николаевич с Колечкой Ге и Дунаевым пешком ушел в Тулу 17 апреля, а пришел в Ясную 22-го здоровым и веселым, убрал свой кабинет и сел работать; ужасно я рада за него, Софья Андреевна спешит со всей семьей к нему в Ясную, так что Л. Н. больше не приедет в Москву, маленький Ваня чихает так громко, как отец, и Софья Андреевна уверяет всех, что он похож на Л. Н., все они здоровы и веселы, в конце святой помчусь к ним опять».
Это время в жизни Льва Николаевича следует отметить, как посвященное им борьбе с привычкой к курению. Л. Н-ч еще не переставал курить.
В сознании его давно уже была решена необходимость расстаться с этой вредной привычкой, но сила привычки была так велика, что Льву Николаевичу пришлось тратить значительные силы для борьбы с нею. Он не раз бросал и снова начинал курить; наконец, именно весной этого 1888 года он расстался с папироской окончательно.
Мне вспоминаются эпизоды этой борьбы. Одним из доводов против курения была неделикатность по отношению тех присутствующих, которые по той или иной причине не выносят запаха курения.
И вот Л. Н-ч старался не курить при гостях, а если ему очень хотелось курить, он уходил в прихожую, садился на ларь и закуривал папироску. Но гости, дорожившие беседой со Л. Н-чем, также перекочевывали в переднюю, и там образовывался своего рода клуб.
На этот раз, весной 1888 года, Л. Н-ч бросил курить окончательно.
Л. Н-ч в это время много работал в поле и на деревне. Вот как с наивной восторженностью описывает это время Марья Алекс. Шмидт в письме ко мне:
«В среду вечером с девятичасовым поездом я с О. А. выехали из Москвы и утром часов в 8, в четверг, мы прибежали в Ясную. Маша была вставши, напились мы чаю и помчались на деревню ко Л. Н-чу. Он там работал земляную избу, и сейчас же Маша разулась и стала работать. Н. Н. возил воду, а мы рыли землю и носили ее на носилках, и так работали до их завтрака. Л. Н-ч интересовался о NN, я сказала, что просто дивлюсь на него, и что, главное, меня больше ни к нему, т. е. к NN, ни к С. не тянет, чувствую, что эти два человека мне совершенно чужие. Л. Н-ч сказал на это следующее: «Чтобы вышло дело, человеку надо разуться, без этого ничего не выйдет». Как это верно, и как Л. Н. в двух словах выразил ясно всю путаницу мирской жизни».
Кроме обыденных полевых работ, одним из главных дел в начале лета было для Л. Н-ча постройка избы для вдовы Анисьи Копыловой. В этой постройке принимали участие сосед-крестьянин Прокофий и художник Николай Николаевич Ге, клавший Анисье печь, Марья Львовна, Марья Александровна и я.
Когда я приехал в начале июня гостить в Ясную, я застал избу почти законченной, т. е. стены были выведены. Ге клал печку, Прокофий поправлял стропила и слеги, положенные Л. Н-чем, а Л. Н., М. Л. и М. А. были заняты крышей, и я присоединился к ним. Л. Н-чу хотелось сделать эту крышу несгораемой, и он решил покрыть ее соломенными щитами, вымоченными в глине, по красноуфимскому способу. Хлопот с этим было много. Нужно было на особом большом станке наткать соломенных ковров по сажени длиной. Потом в особой кадке развести глину, вылить ее в особо выкопанную продолговатую по величине ковра яму и опустить туда ковер, стараясь сделать так, чтобы он весь пропитался глиняным раствором. Глину приходилось размешивать особым веслом, а иногда разминать комки босыми ногами. Все это было очень весело. Л. Н-ч веселил всех своими остроумными шутками. Мешая глину в кадке, он приговаривал: «Точно миро варим». Около этого времени, в посту, действительно происходило мироварение в Чудовом монастыре. Л. Н-ч читал описание этого странного обычая в газетах, и мешание глины напомнило ему это варение.
Намоченный и пропитанный глиной ковер мы втаскивали на крышу, приколачивали к слеге чешуей, ряд на ряд.
К сожалению, изба эта через несколько лет сгорела.
Зрителем этой работы в один из дней случайно оказался молодой человек Штандель, корреспондент «Русского курьера», зашедший в Ясную Поляну, чтобы познакомиться со Л. Н-чем. Через несколько дней в его газете появился обширный фельетон с рассказом о виденном и слышанном, причем фантазии был дан широкий простор.
Живо помню то бодрое жизнерадостное настроение, которым заражал всех нас Л. Н-ч. Работая целый день без устали, с небольшим обеденным промежутком, он возвращался вечером потный, усталый, растрепанный, перепачканный глиной, с заступом на плече, а глаза его горели радостью исполненного долга, и он, любуясь чудным весенним вечером, шел, восклицая: «Как хорошо жить на свете!»
Пробыв в Ясной Поляне с неделю, я поехал тогда к себе на хутор в Костромскую губернию, где у меня уже начиналось самостоятельное хозяйство.
Л. Н-ч писал мне туда:
«Что вы поделываете, дорогой друг? Из деревни не было еще от вас писем. Я живу очень хорошо для себя и, думаю, для Бога. Много работаю руками и меньше пером и языком, и потому на совести чище. Ничего не пишу, но не скажу, чтобы не работалось само собой внутри. На днях приехать хочет Ге-старший».
В письме к Черткову Л. Н-ч как бы оправдывается в том, что он мало пишет:
«Вы на меня не сетуйте, милый друг, что я теперь ничего не пишу. Ведь нельзя жать, не посеяв. А кажется мне, что я сею, т. е. живу очень полной радостной жизнью и, не скажу много, но хорошо иногда думаю. Большую же часть времени и энергии употребляю на полевую работу. И не умею вам сказать, как и отчего, но твердо знаю, что я делаю то, что должно».
Так проходило лето, а к осени меня уже опять тянуло в Ясную Поляну.
Особенно после получения от Л. Н-ча такого письма:
«Радуюсь за вас, что вы в деревне. Надолго ли? Верно, заедете опять проездом. Мы здесь, говорят, до ноября. Несмотря на то, или скорее благодаря тому, что веду всю ту же рабочую жизнь, не вижу, как идет время. Крышу только что покрыл с Немым еще одно звено по-уфимски, а остальное просто прикрыл до будущего года. Теперь понемногу подсобляю в лесной постройке Прокофью и Семену. Садами тоже мужицкими начал заниматься. Дела всегда много. Хочется и писать иногда, но думаю, что это соблазн, потому что хочется головой, т. е. говорю себе: как бы приятно по примеру прежних лет иметь работу, в которую бы уходить по уши, хочется головой, а не всем существом. И потому думаю, что это соблазн. Вообще я с нынешнего года ступил на новую ступеньку, – может быть, она покажется вниз для других, потому что не хочется писать и говорить не хочется и засыпаешь часто – старческое ослабление, но для меня оно вверх, потому что меньше зла к людям и радостнее жить и умирать».
Интересным событием в эту осень было посещение Ясной Поляны Фетом, поэтом и другом Л. Н-ча.
Фет в это время писал свои воспоминания о Л. Н-че, Тургеневе, Боткине и других своих литературных сверстниках. Для этого он перечитывал бережно хранимые письма Л. Н-ча. Перед приездом в Ясную он так писал об этих письмах Софье Андреевне:
«Боже мой, как это молодо, могуче, гениально и правдиво. Это точно вырвавшийся чистокровный годовик, который и косится на вас своим агатовым глазом, и скачет молниеносно, лягаясь и становясь на дыбы, и вот готов, как птица, перенестись через 2-аршинный забор».
И об одном из писем он замечает особо:
«Самый тупой человек увидит в этом письме не сдачу экзамена по заграничному тексту, а действительно родник всех самобытных мыслей, какими питается до сих пор наша русская умственная жизнь во всех своих проявлениях».
Приехав осенью в Ясную, Фет читал в присутствии Л. Н-ча свои интересные записки.
Я же приехал в Ясную в сентябре с большим багажом. Привез с собой большой волшебный фонарь с картинами и показывал его в темный, теплый осенний вечер в саду, отражая картины на белой стене яснополянского дома, в том месте, где теперь выстроена терраса. Картины получались большие, фигуры человеческие в натуральную величину, и производили большое впечатление на собравшуюся толпу яснополянских крестьян, взрослых и детей. Подбор картин у меня был умышленный. Серия картин из Нового завета, причем я объяснил так, как эти события толкуются Л. Н-чем в его переводе Евангелия. Затем шла серия естественнонаучных, несколько комических картин и световых эффектов.
Все были довольны, включая Л. Н-ча. Перед моим отъездом из Ясной туда приехал известный английский журналист Стед, с которым я познакомился еще в Петербурге. Он пробыл после меня в Ясной Поляне несколько дней, но в этот раз он не оставил после себя хорошего впечатления.
А Лев Николаевич тогда усердно шил сапоги, и его дочери уже носили отцовскую работу.
Число друзей и единомышленников Л. Н-ча в разных степенях все возрастало, а вместе с этим росла и переписка Л. Н-ча с этими друзьями-единомышленниками, обращавшимися к нему за разрешением всевозможных вопросов, от чисто личных или семейных, самых интимных до вопросов общего философского характера.
Л. Н-ч всегда был очень аккуратным корреспондентом. Если только он чувствовал, что тон письма серьезный и искренний и думал, что его ответ может помочь тому человеку, он непременно ему отвечал, стараясь входить в малейшие известные ему обстоятельства жизни.
Вот пример такого письма, написанного Е. И. Попову, его новому другу:
«Много, много любя думал о вас и о вашем положении и духовном, и материальном, которое есть ничто иное, как последствие духовного. Не хорошо мне кажется одно: это то, что вы недовольны не собой, а своим положением. Кто вы и что вы? Вы молодой муж богатой, и милой, и доброй любящей жены. В этом положении вас застает сознание того, что есть требования главные жизни истинной, и что требования эти несовместимы с жизнью широкой, т. е. роскошной, богатой и эгоистической жизнью, поедающей жизнь других. Что надо делать такому человеку? Коротко и грубо, но существенно верно, в практическом приложении можно сказать: уменьшить сколько возможно требования на себя труда других людей, т. е. свои потребности, и увеличивать, или если не был, начинать свой труд для других людей. Делать же все это с чистотой, т. е. избегая пороков, оскверняющих тело и душу (пьянство, разврат) и любовно, т. е. делая это, не делать больно людям, связанным со мною или стоящим на дороге моего дела.
Что же, сколько я знаю, вы не сделали все это, но делали, что умели в этом направлении. Если вы нагрешили в чем, то покайтесь и исправляйте. И каяться, и исправлять легко, потому что то, что вы делали, делали не для себя. Если бы вы, как вы писали раз, делали бы для славы людской, то это все-таки не для себя, а это есть тот соблазн, который угрожает при всяком добром деле.
Вот что, милый друг. Проверьте себя на основании этой программы, чего вы не сделали, что переделали, в чем ошиблись, а ошиблись вы, как мне кажется, в том, в чем все склонны ошибаться, о чем третьего дня я рассуждал с Н. и многими другими молодыми, желающими жить по божьи. Да, надо освободиться от рабовладельчества, т. е. денег, главное, нужды в деньгах, от многих потребностей, и надо увеличить свой труд, труд самый простой, презираемый, такой труд – черная работа. Все это правда, и все это хорошо. Но ведь дело не в том, чтобы во что бы то ни стало пахать, чистить нужники и никогда не переменять рубашку, если сам ее не вымоешь.
Все это то самое, к чему нельзя не стремиться тому, кто не на словах только признает людей братьями, но, стремясь к этому, нельзя отступать от других двух требований совести – чистоты и любовности. Можно и должно подвигаться, не нарушая этих требований.
Мирской человек считает, что хорошо быть богатым, но по законам мирским нельзя вдруг сделаться богатым, украв, т. е. нарушив ту безопасность богатства, без которой богатство не впрок. То же самое и с богатством духовным: достичь того, чтобы не жить трудами других, а самому служить – хорошо, но нельзя достигнуть этого, как делал Алексей Божий человек, уйдя и заставляя мучаться и страдать и жену, и родителей.
Если допустить нечистоту и жестокость или нелюбовность при достижении справедливого положения между людьми, то положение это уже несправедливо, и вот я боюсь, что вы ошиблись в этом. Вам так хотелось (этим мы все страдаем) достичь такого положения, в котором бы вы могли сказать: «Смотрите, я чист перед людьми», что, достигая его, вы нарушили любовь, сделали больно. Помогай вам Бог поправить то, что нарушено. Главное, не думайте о своем положении: похоже ли оно на то, что люди считают справедливым для вас при ваших убеждениях, а думайте об одном, чтобы не отступить, достигая цели, не переставая никогда достигать ее, – от чистоты и любви. А о людях надо помириться с тою мыслью, что как бы ни жили по Христу, люди, не следующие Христу, будут осуждать вас».
Интересны письма того времени, в которых Л. Н-ч дает советы житейской мудрости, конечно, выводя их из собственного душевного опыта.
Так, он писал одному другу:
«Знаете, как кубики с картинками укладывают?
Один поймет картинку по одной паре кубиков, другой – по другой паре. Но только бы удалось ему сложить первую пару, – то доберется и до всей. Я опытом знаю и умею теперь различать людей, которые переставляют кубики наобум, от тех, которые сложили осмысленно два, и потому наверное узнают всю картину, – узнают ее не нынче, так завтра, и все ту же единственную вечную картину.
И потому я, читая ваши разногласия со мной, даже не волнуюсь, а наперед знаю, что у нас одна неизбежная и вечная картина.
И потому я во всем согласен с вами, не оттого, что нарочно хочу согласиться, а оттого, что разногласия наши происходят только оттого, что вы с одной стороны сводите кубики, а я с другой, но кубики те же.
С теми, которые не начали сводить еще и которые уверяют, что они то-то и то-то видят, я вперед не согласен. С теми же, которые вперед говорят, что ничего не выйдет и не может выйти, с теми мне больно, на тех мне сердиться хочется, и я сдерживаюсь».
В эту же осень Л. Н-ч пишет Черткову полное глубокого смысла письмо по вопросу о благе и страдании:
«Вопрос о том, что Христово учение дает благо, и потому, кто следует ему, тот не может мучиться; а борьба есть мучение – вопрос, действительно, многих вводящий в заблуждение. Оправдание верою в искупление, причащение и исповедь, – все это попытки уничтожить борьбу. Христианское учение требует совершенства подобного совершенству Отца, а мы все исполнены грехов, и потому приближение к совершенству есть борьба, а борьба представляется всегда как страдание, мучение, а потому христианское учение ведет к страданиям, к мучениям. Так и понимают его многие. С другой стороны, христианское учение и есть благодать, откровение блага, и Христос избавил людей от страданий и мучений; как это соединить? Все исповедания христианские суть попытки разрешения этого противоречия.
А разрешение одно только и возможно, то самое, которое в приводимом вами месте Паскаля (жаль, что нет у меня и не помню верно), разрешение одно: благо в борьбе, т. е. в движении вперед к совершенству, подобному совершенству Отца. Тут происходит нечто подобное тому, что происходит по отношению работы, телесной, грубой работы. Благо человека в том, чтобы кормиться, а кормиться нельзя без борьбы, без усилий, представляющихся страданиями, мучениями. И вот люди придумывают средства, как бы кормиться без труда, как в раю, как с себя на других свалить труд, как бы так машины выдумать, чтобы они за нас работали. И, разумеется, ничего не выходит и не выйдет до тех пор, пока люди не догадаются, что благо телесное и состоит в том, чтобы, трудясь, кормиться, что благо главное в труде. То же и с нашими грехами и потребностью блаженства. Сколько ни придумывай такие состояния, в которых не было или не будет грехов, сколько ни уверяй себя, что Христос или таинства через Христа очистили нас, грехи все грехи, и мы их знаем в себе, и с ними не можем быть блаженны. И, разумеется, ничего не выйдет до тех пор, пока мы не поймем, что блаженство наше и состоит в освобождении от грехов и в движении к совершенству. И в этом христианское учение; оно освобождает от греха и дает возможность приближения к совершенству.
Со мною по крайней мере так было и есть. Прежде мне казался так мучителен разлад моей греховности с совершенством Отца, что я хотел во что бы то ни стало сразу достигнуть этого совершенства, и, разумеется, не достигал и ослабевал. Точно так же, как и в работе. Прежде бросался на работу, желая как можно скорее кончить, и ослабевал и бросал, и только недавно, как я в работе узнал, что дело не в том, чтобы кончить, а в том, напротив, чтобы иметь счастье работать (часто я жалею теперь о том, что работа кончается). Так и в христианской жизни я начинаю чувствовать радость в самой работе над своими грехами и над приближением к Отцу. Не думайте, читая эту нескладицу, что я пишу, что попало. Нет, я очень знаю, что хочу сказать, только не умею, может быть. Я описываю очень определенную разницу, происшедшую в моей жизни: прежде бороться хоть с самым главным грехом своим – злость недоброжелательства к людям было мучением, а теперь это самое дело (эта борьба) есть лучшая радость моей жизни. Только что поднимается на кого злость, а я себе скажу: «Неправда, я его люблю за то, за то», и злость стихает и делается радостно опять, точно так же, как работа косить, пахать, Пока не умеешь – мука, а потом радость».
Около этого же времени Л. Н-ч пишет старику Ге о своем душевном состоянии:
«Я не пишу и сначала было скучно, а теперь рад. У меня сделалась привычка от жизни уходить в раковину моего писания – пренебрегать жизнью (отношениями с людьми) из-за писания, и это нехорошо. Теперь не пишешь, некуда спрятаться и серьезнее относишься к жизни, всякую минуту ее стараешься прожить вовсю – лучше, и этак лучше».
Вскоре я получил от него письмо, свидетельствующее о целом ряде отношений с людьми, заботами о которых была полна его жизнь. Вот что между прочим он пишет мне 6 ноября:
«Спасибо, что написали, милый друг. Мы еще в деревне. Жену задержали холода, но теперь оттепель, и послезавтра она хочет ехать, мы же останемся еще на несколько дней. Я все в том же состоянии, как и при вас: писать по рассуждению хочу и надобно, да не пишется. Письмо французу два раза еще принимался, да не идет. Пусть печатает так. Нынче только я расписался и Черткову написал длинное письмо, но бестолковое, все о том же предмете – о супружеских отношениях. Хотелось бы внести свою лепту в разъяснение этого страшно запутанного и во всеобщем прогрессе отставшего дела, кажущегося неважным, а, в сущности, самого коренного.
…Получил я от Хилкова хорошее письмо и записку, как бы исповедание веры; посылаю ее вам. Я еще не отвечал ему. А еще поразительные две английские книги «Modern Pharisaism» от англичанина Albert Blake, письмо которого, помните, мы вместе читали: христианство, отрицающее (с слишком большой злобой) все церковное и требующее не только непротивления злу, но и нищеты. Только недостаточно ясно, слишком задорно и в некоторых пунктах, как, напр., о супружестве, для которого он допускает расторжимость брака, необдуманно. Надо ему написать. Очевидно, он в Англии забит, и раздражен, и больше боец за свою партию, чем христианин. Постараюсь написать, но знаменательно и радостно. Да, да, нельзя стоять на том пути, на котором мы стали: движет вперед. Напишите про Булыгина, про Броневского. Он написал очень возбужденное письмо, тоже отвечу, а вы повидайте. Ив. Ив. целую. Хорошо вы устроились, помогай вам Бог. Наши все вам кланяются. Нынче пришла пешком Марья Алекс, из Тулы и теперь сидит с Машами, проверяет «О жизни», а я рядом, в комнате француза, куда я перешел».
В дневнике своем от 23 ноября он записывает мысль, указывающую на непрестанную внутреннюю борьбу.
«Все не пишу, – нет потребности такой, которая протиснула бы к столу, а нарочно не могу. Состояние спокойствия – того, что не делаю против совести – дает тихую радость и готовность к смерти, т. е. жизни».
Через несколько времени, уже в декабре, у него записана такая мысль:
«Никто не уживается…
Одна причина, что все преграды приличия, законов, которые облегчали сожитие – устранена; но этого мало, утешаться можно этим, но это неправда.
Это ужасное доказательство того, что люди эти, считающие себя лучше других (из которых первый я) оказываются, когда дело дошло до поверки, до экзамена, ни на волос не лучше.
…все: бедность жизни, воздержание, труд, смирение даже, все это нужно только для того, чтобы уметь жить с людьми, т. е. любить их, а коли нет любви, так и это все ничего не стоит».
И как бы внушая себе самому осторожность в сношениях с людьми, он далее записывает так:
«Немного помогает мне правило: желать, сходясь с людьми, чтобы они тебя унизили, оскорбили, поставили в неловкое положение, а ты был бы добр к ним…»
В начале декабря он снова пишет старику Ге уже из Москвы, и опять главная мысль письма его – отношение к своему писанию. Видно, какая происходила в нем непрестанная борьба высоких нравственных требований со старыми привычками. Он пишет между прочим:
«Я с неделю, как переехал в Москву. Как в деревне, так и здесь продолжаю не работать пером, и это воздержание, представьте себе, удовлетворяет, радует меня. Хочется по привычке, по себялюбию, по желанию отуманиться, уйти от жизни, по этим причинам хочется, но нет той непреодолимой силы, которая привлекла бы меня к писанию, нет того снисходительного суда к себе, который, как прежде, одобрял все, и не пишешь и чувствуешь какую-то чистоту, вроде как от некурения. Продолжаете ли курить? Я не нарадуюсь на то, что избавился от этого. Так мы отвыкли от естественного понимания жизни».
В Москве Л. Н-ч старается создать себе трудовую обстановку: он возит воду, колет дрова, шьет кожаные калоши и, наконец, задумывает заняться педагогической деятельностью, к которой всегда чувствовал склонность.
И вот он посещает городскую хамовническую школу, знакомится с учителем, и чтобы не смущать его своим незаконным присутствием, он подает прошение о разрешении ему преподавать в городской школе. На это прошение вскоре получился категорический отказ.
Так трудно ему было с его радикальными взглядами приобщиться к общественной деятельности.
Город все так же был ему тяжел, и в его дневнике того времени попадается такая запись: «Магазины Пассажа – хуже сифилитической больницы».
В Москве, как всегда, Л. Н-ч становился центром большого кружка лиц, серьезно стремившихся к разрешению основных вопросов жизни.
Среди этих, большею частью молодых людей, были люди беззаветно преданные взглядам, выраженным их учителем, были скептики, улыбавшиеся этим несбыточным иллюзиям, были и люди прямо враждебно к ним настроенные. Эти люди причиняли Л. Н-чу много огорчения и служили пробным камнем его терпения. Об одном из таких кружков рассказывает в своих воспоминаниях врач В. В. Рахманов, мы заимствуем оттуда несколько страниц.
«В ту зиму как-то вошло в обыкновение собираться по вторникам у Толстого. Приходил и весь наш кружок, за исключением лишь Л. Н. М. и И. А. К, которые не разделяли воззрений Толстого и не хотели с ним знакомиться.
В эти дни происходили жаркие споры между Толстым и нами. Застрельщиками были обыкновенно М. и А. В. А.
Как сейчас я помню Л. Н-ча, выпрямившегося во весь рост, со сверкающими глазами, упорно отстаивающего свою точку зрения против наших нападений. Как поразителен он был в эти мгновения и как жаль, что тут не было художника, который бы его срисовал в это время.
В Толстом совмещается вместе, с одной стороны, народник и политический мыслитель с оттенком анархизма и, с другой стороны, философ-моралист, отыскивающий пути для новой, очищенной от всех суеверий религии. Сам Толстой более всего ценил свои религиозно-философские идеи. Народнические и политические воззрения лишь вытекали у него из его религиозного миросозерцания и не были на первом плане. Для нас же в то время важнее всего были именно эти народнические и анархические идеи. Его же религиозным воззрениям мы не придавали особенно большого значения. Эта-то разница и служила причиною всех наших споров. Мы, со своей точки зрения, не могли допустить, чтобы последователь Толстого, сделавшись таковым, продолжал жить прежнею барскою жизнью. Лев Николаевич отстаивал ту точку зрения, что важнее всего сохранить хорошее отношение к окружающим тебя в данный момент людям, и если для этого требуется остаться в условиях прежней богатой жизни, то следует лучше принести в жертву свой душевный покой, чем причинить зло и огорчение окружающим тебя близким людям. А. В. с особенной резкостью возражал Толстому. «Враги человеку близкие его», – приводил он текст Евангелия. «А если для спокойствия этих близких людей понадобится, чтобы я участвовал в разбое, неужели же я должен в нем участвовать?» – задавал он негодующий вопрос. Напрасно возражал Толстой, что все определяется степенью религиозного сознания. Мы оставались при прежнем воззрении, и при каждой новой встрече спор возгорался с новой силой.
Таким образом, все яснее намечались два течения в толстовстве. Одно, на стороне которого стоял наш кружок, собиравшийся у Л. Н., можно было назвать народническим. Другое было скорее религиозное.
Сторонники этого последнего течения были духовно ближе к Толстому: он считал, что они лучше его понимают, чем сторонники первого течения. В свою очередь, и представители религиозного течения относились к Толстому с большим уважением, доходящим до благоговения. Для них была бесспорной, истинной почти всякая мысль, выраженная Л. Н-чем.
В то время как народники-толстовцы, невзирая ни на какие трудности, сделали все от них зависящее, чтобы воплотить в жизнь учение Толстого, представители другого направления по большей части не изменяли своей прежней внешней жизненной обстановки, за исключением лишь того, что те, кто служили в военной службе, вышли в отставку. Зато они очень много сделали для распространения идей Толстого. Я не буду в дальнейшем изложении говорить о толстовцах этого направления: их жизнь, с внешней стороны, мало отличалась от жизни заурядных обывателей, а в их писаниях на все лады варьировались мысли, уже высказанные Толстым.
Прежде чем перейти к дальнейшему рассказу, замечу, что последователи Толстого, близкие к нему по его религиозно-философским воззрениям, и до сих пор остались верны своим взглядам; не так обстоит дело с народниками-толстовцами: лишь немногие из них и теперь еще стоят на том же пути, по которому пошли 20 лет тому назад, большинство же изменило свои воззрения и пошло другими путями.
В это же время, – продолжает Рахманов, – один из посетителей Л. Н-ча, М. Н., был арестован за издание на гектографе статьи Л. Н-ча «Николай Палкин». Его мать была этим страшно потрясена. Она со слезами на глазах просила меня сходить к Толстому и попросить его, чтобы он показал, если его спросят, что брошюра была издана с его согласия. Я знал, что этого не было: М. Н. письменно обращался к Л. Н. с просьбой разрешить издание брошюры, но ответа на свое письмо не дождался и издал брошюру, не получив согласия Толстого. Поручение было тяжелое. Но я все же пошел к Толстому и передал ему просьбу матери М. Н. С замечательной мягкостью и тактичностью Л. Н. поспешил рассеять мое смущение. «Конечно, с моего согласия, – заявил он, – я всегда рад, когда распространяют мои сочинения. Передайте матери П., что я так и скажу, если кто-нибудь меня спросит». Через несколько дней Толстой получил приглашение явиться к какому-то высокому сановнику (не помню, к какому именно), Л. Н. ответил, что у него нет никакого дела к этому господину, и что если тот хочет его видеть, то он сам может к нему прийти. Сановное лицо само не пошло, а послало своего чиновника, молодого человека. Последний был принят любезно, как и всякий посетитель, причем Толстой все время говорил ему о безнравственности его службы.
Вскоре М. Н. был освобожден, но ему был запрещен въезд в Москву, и он уехал в Тверскую губернию искать подходящего для общины имения».
В заключение этой главы приведем два письма Л. Н-ча, относящиеся к 1888 году и указывающие нам на то влияние посредством писем, которое исходило лучами из Л. Н-ча на окружающих его близких и дальних и светило всему миру. Вот первое письмо:
«Не могу и не хочу ответить вам двумя словами: предмет, о котором вы пишете, слишком важен. Человек, мужчина или женщина, – женщина особенно, – который пойдет в деревню, поселится среди народа, в условиях жизни народа и поставит себе хоть не исключительной, но главной целью следить за воспитанием, уходом, кормлением младенцев и детей и будет помогать правильному воспитанию словом и делом, разумным советом и присмотром, обмывкой, расческой заброшенных, такой человек будет делать такое дело, лучше, нужнее, важнее которого нет и не может быть, и будет чувствовать это. Дело это очень трудное с точки зрения эгоистической и барской, и самое легкое (потому что исключает всякую возможность сомнения в важности и полезности дела и несет с собой свою награду), и радостное с точки зрения человека, имеющего нравственные требования, и нет ничего легче, как приняться за него. Стоит только приехать из города в первую попавшуюся деревню, и если не имеешь средств, то избрать какое-нибудь ремесло, чтобы кормиться (шить, переплетать, переписывать, переводить, учительствовать), и свободное время посвящать на это дело. С некоторою смелостью и малыми потребностями можно даже и рискнуть на то, что родители, детям которых лицо будет служить, будут кормить. Но это было бы уже исключение. С некоторым же ремеслом это очень легко и естественно. Я счастлив тем, что знал и знаю таких женщин. Ведь для этого ни перед кем из тех, которым вы думаете посвятить себя этому делу, не стоит никаких препятствий, ведь все, что нужно, это только желание и грамотность, чтобы перечесть книжку о детской гигиене. Так зачем же дело стало: пускай они идут. Пойдя теперь, они покажут, что ими руководит искреннее желание служения людям, а не жалованье (какое бы скромное оно ни было, получение определенного обеспеченного жалованья есть великий соблазн), не положение, не мода. Вы скажете, что люди не знают, как взяться, никогда не слышали про возможность такой деятельности, и я соглашусь с вами. Вам пришла эта благая мысль, и надо распространять, уяснять ее, развивать подробности ее исполнения. И давайте это делать. Я по крайней мере лично очень вам благодарен за сообщение мне вашей мысли, которая уяснила мне одну из форм служения людям, и готов служить, как умею, к ее распространению, но не только не желаю того, чтобы земство учреждало что-нибудь, но боюсь этого; как только земство возьмется, напечатает первый циркуляр, так этот зародыш добра будет убит. Так вот вам мое мнение, пожалуйста, примите его с тем же чувством доброжелательства, с которым я принял ваше, и верьте, что я сказал от всей души все, что умею и мог сказать».
Письмо второе:
«Я прочел те печатные рассказы, которые вы мне прислали, и прочел местами (конец, начало) и пробежал всю рукопись, которую вы мне прислали, и как ни неприятно мне это говорить, я должен сказать, что и в том и в другом я не заметил и признака того, что называют неправильно талантом, и что я называю самобытностью. Все это не нужно. Я, должен вам сказать, не признаю деления людей с талантом и без него: все люди одинаково могут и физически, и духовно служить людям, когда они к этому призваны. Дело в том, что физически мы знаем, что люди служат другим бесчисленно разнообразными способами; в духовном же служении у нас установилось мнение, что мы можем служить другим только наукой, искусством (литературой). Это все равно, как если бы люди вообразили себе, что физически можно служить людям только тем, чтобы делать телеги и чемоданы. Очевидно, что их наделали бы столько, что они бы не употреблялись и потому сделались бы плохи, и, главное, что они были бы никому не нужны. То же самое происходит вообще с произведениями так называемых наук и искусств вообще и с литературой и повестями, романами – в особенности. Если бы вы знали, как я, сколько пишется этих никому не нужных и разнообразно-однообразных пустяков. Бросьте это занятие. Старайтесь быть хорошим человеком, живущим сообразно с тем светом, который есть в вас, т. е. с совестью, и тогда вы неизбежно будете действовать духовно на других людей – жизнью, речами или даже писаньем, я не знаю, но будете действовать. Таков закон человеческой жизни, что человек, как губка, только сам насытившись вполне добром, может изливать его на других, и не только может, но неизбежно будет. А то что ж? Зачем не называть вещи по имени? Ведь я прошел через это, не говоря о тех пишущих, которые прямо пишут для репутации и денег, и даже самих себя не обманывают, самые искренние писатели, если пишут и печатают, то кроме потребности высказаться, иногда желания добра, они все-таки желают славы и денег. И эти два желания так скверны, особенно в соединении с духовным делом, что отравляют своим ядом все. Писатель делается тщеславным, жадным, не переносящим осуждения, озлобляется не только на хулителя, но на нехвалителя, делается равнодушным к важнейшим явлениям внутренней жизни в отношениях к людям, гордость, злость, зависть, – все дьяволы поднимаются. Скверное состояние, я его испытал, и зачем вступать в него! Так вот вам мое мнение, высказанное любя».
Осенью Л. Н-ч писал между прочим Попову, выражая свое душевное состояние следующими словами:
«Я живу сейчас очень хорошо, никогда так много не работал, как нынешнее лето, и так легко и радостно. Любить есть кого и работать есть над чем – над своими грехами, и людей любящих меня все больше и больше, так что жить очень хорошо и умирать не хочется».