I
В 1825 году совершенно неожиданно устроилось замужество Грушеньки. Вот как это случилось.
У нас были дальние родственники Лихачевы, с которыми, однако, мы могли счесться еще родством по Новосильцевым и Соковниным. Родная тетка моей свекрови Анны Ивановны Яньковой -- Дарья Алексеевна (рожденная Новосильцева) была за Петром Алексеевичем Соковниным; у них было несколько сыновей и дочерей, из которых одна, Елизавета Петровна, и была за Иваном Васильевичем Лихачевым; сын этой, Василий Иванович, был женат на Елизавете Николаевне Гурьевой. Яньковы с Лихачевыми, будучи в родстве, были и в дружбе: Лихачев приходился моему мужу внучатым братом, и мы с Елизаветой Николаевной были приятельницы и почти что одних лет: я была немного постарше, а дочь ее Анна Васильевна, помоложе моих старших дочерей, была с ними также дружна. Лихачев -- и сам по себе, и по жене своей, Гурьевой -- очень достаточный и даже богатый человек, мало живал в Москве, а все_больше у себя в поместьях, вместе с женой в Ярославле и в особенности за Кашином, где у них была прекрасная усадьба, село Устиново: лихачевское ли это было имение, или гурьевское -- заподлинно не знаю. Они приезживали иногда на зиму и в Москву и проводили по нескольку месяцев. Кроме дочери у Елизаветы Николаевны были еще три сына: Григорий Васильевич, Иван Васильевич, оба рослые и видные молодцы, служившие в гвардии; третий, Петр, умер в юности. Благочестивая и добрая была женщина Елизавета Николаевна, но не имевшая ни малейшего понятия о столичных обычаях, а спросить-то, верно, не хотела, что ли, или не умела, но только все как-то делала по-своему, а не по-нашему, как было вообще принято. Так, например, приедет осенью в Москву, разрядит свою дочь в бальное платье, очень дорогое, хорошее и богатое, и в бриллиантах, в жемчугах возит девочку с собою и делает визиты поутру. Очень бывало мне жаль бедняжки, что мать по простоте своей и по незнанию, что принято, так ее конфузит; ну, а сказать как-то совестно, Бог весть, еще как примет: иногда непрошенный совет -- хуже обиды.
В 1825 году мне что-то не пожилось осенью в деревне, и я ранехонько переехала в город. В начале октября приехала из Кашина и Лихачева с дочерью (она была уже вдова), и мы виделись. Как-то она и говорит мне:
-- Елизавета Петровна, у меня есть племянник, который просил меня познакомить его с вами...
-- Кто же это такой по фамилии? -- спрашиваю я.
-- Зовут его Дмитрий Калинович Благово, -- говорит она.
-- Что же, родня, что ли Мухановым? Это у них только в семье и бывали Ипатьичи да Калинычи, а то этого имени я никогда и не слыхивала в порядочных семьях; фамилия тоже для меня незнакомая...
-- Он мне родня по Козловым, его мать урожденная Зыкова, а родня ли он Мухановым -- я, право, этого не знаю; ему за сорок лет, собою недурен и, может быть, и пригодился бы...
-- Познакомь, пожалуй; только, разумеется, не прямо же его ко мне в дом привози, -- уж это было бы слишком по-старинному или совсем по-купеческому -- точно смотрины; как-нибудь поладнее, при случае, у себя устрой нам встречу.
Так она и сделала. Чрез несколько дней спустя пригласила меня Лихачева к себе вечером запросто, и я с Грушенькой поехала. Немного погодя пришел и родственник Лихачевой -- Дмитрий Калинович Благово. На вид лет сорока пяти, мужчина степенный, лицом не очень взрачен, но, впрочем, не то чтобы совсем дурен или безобразен, а не красавец, и не в обиду будь ему сказано -- немного мешковат. По разговору мне он понравился: не таратор, не краснобай, а говорит ладно и умно. Он был мне отрекомендован, и когда я собралась уезжать, он просил у меня позволения ко мне приехать.
-- Можете, -- говорю, -- посетите.
Так он и стал у меня бывать, и хотя он не был такой балагур и лихой молодец, как мой зять Посников, я нашла его очень приличным и по его летам для Грушеньки подходящим. Вот что от Лихачевой и впоследствии от него самого я узнала про его род и об его семье.
Б лаговые и Благие, которые потом стали почему-то писаться Благово (как некоторые и другие роды, например, Хитрово, Дурново, Белаго), считают родоначальниками своими князей Смоленских и Заболоцких, из которых один, по прозвищу Благой, так и стал называться и князем уже не писался. Один из предков Дмитрия Калиновича был воеводой в Сибири, {Афанасий Иванович -- воевода в Березове при царе Феодоре Ивановиче 1594 года.} а пращур -- послом в Царьграде, {Борис Петрович -- посол в Царьграде в 1584 году.} бывали у них в семье и еще воеводы {Иван Владимирович -- воевода в Сургуте 1610 года.} и стольники, {Афанасий Феодорович -- 1627--1629 годы стольник патриарха Филарета Никитича; Василий Алексеевич -- стольник царицы Натальи Кирилловны; Петр Васильевич -- стольник царицы Прасковьи Феодоровны.} но до больших чинов никто не дослуживался, и особым богатством они никогда не отличались.
Дед Дмитрия Калиновича Александр Алексеевич был женат два раза и от первой жены Авдотьи (кто она была -- мне этого не умели сказать) имел двух сыновей, Александра и Иосифа, а от второй жены Марьи Онисимовны (дочери полковника Александрова) оставил малолетнего сына Калину, которого воспитывала мать. По разделу из отцовского имения ему досталась какая-то деревенька в Клину да другая еще где-то в Твери, где было имение и у матери; а родовое имение -- село Воронино, около Клина (неподалеку от татищевского имения Болдина), осталось за старшим в роде -- Иосифом; этот имел одну только дочь Екатерину, вышедшую за князя Петра Петровича Волконского. Калина Александрович служил недолго и, выйдя в отставку с маленьким чином, женился на Елизавете Ивановне Зыковой. Она имела несколько сестер. Их отец, старик Зыков Иван Иванович, будучи восьмидесяти лет, пошел в монастырь к Николе на Пешношу, где вел строго монашескую жизнь, удостоился пострижения, там скончался и был погребен в начале 1800-х годов. Под конец он ослеп и за свое глубокое смирение, кротость и доброту был всеми в монастыре уважаем и любим. Он жил при известном в свое время николопешношском архимандрите Макарии, который и постриг его и любил; в монашестве он был назван Ионою.
Калина Александрович имел двух сыновей -- Дмитрия и Владимира -- и четырех дочерей: Марью (за Зверевым), Екатерину (за Рудаковым), Александру и Варвару, оставшихся в девицах. Дмитрий воспитывался в Петербурге в том же кадетском корпусе, в котором был и покойный мой муж, но только уже не при известном Иване Ивановиче Бецком, а при графе Ангальте, двоюродном брате Екатерины Второй, и выпущен был в какой-то армейский полк; выходил в отставку и потом, снова определившись на службу, находился в комиссариате до самой своей кончины. В 1812 году его постигло несчастье: у него украли из полковой казны деньги (сколько, где и как это случилось, я не знаю), и за это он поплатился своим имением в Клинском уезде (сельцо Ярюхино), которое конфисковали и продали с торгов. Старушка Елизавета Ивановна, его мать, жившая там с двумя дочерями, Варварой и Александрой, горько плакала, когда им пришлось выезжать, и, выехав из своего собственного угла, не захотела жить ни у которой из замужних дочерей, а отправилась в Кашин, где в молодости живала, потому что там служил ее отец у воеводы, и вступила в Сретенский монастырь со своею дочерью Варварой. Они обе там жили послушницами, и сперва умерла дочь, а потом в 1825 или 1826 году и сама старушка Елизавета Ивановна, будучи уже рясофорною монахиней.
Владимир Калинович был хромоногий и ходил на костыле; великий картежник, и все, что имел, спустил, говорят, в карты, но потом ему досталось имение от тетки, а брату его -- дом в Москве и имение в Карчеве от дяди Козлова Павла Никитича.
Вот все, что я знаю о Дмитрии Калиновиче Благово и об его родстве. Он Грушеньке нравился, и, когда сделал предложение, она его приняла, и я дала свое согласие. Помолвка была 1 ноября, а свадьба 8 ноября. У жениха была посаженою матерью Елизавета Николаевна Лихачева, а вместо отца сидел дядя его, весьма почтенный старик Козлов, который был, кажется, и крестным его отцом.
Я сама обеих своих дочерей возила к венцу, а посаженым отцом у Груши был брат Михаил Петрович. Шаферами у невесты были мои племянники Вяземские и Вячеслав Волконский, а у жениха -- оба брата Лихачевы. Венчали в домовой церкви Алексея Ивановича Бахметева в Старой Конюшенной, а ужин был у меня в пречистенском моем доме, и я уступила молодым свою спальню.
На свадьбе с нашей стороны кроме нас домашних был брат Михаил со своею женой, брат князь Владимир Михайлович Волконский, князь Андрей и князь Александр Вяземские, князь Вячеслав Волконский, моя племянница Александра Григорьевна Колошина, Павел Михайлович Балк и жена его Надежда Васильевна. Этой превеликое спасибо: она выручила меня из затруднения и избавила от больших хлопот; она мастерица была и охотница покупать и заказывать, она мне все о приданом и обхлопотала. Обеим дочерям я определила по двадцати пяти тысяч ассигнациями от себя, кроме отцовского имения по 250 душ. Анночка сделала себе на пятнадцать тысяч приданого, а Грушенька -- только на десять, а остальное они получили деньгами. В то время платья были пребезобразные: узки как дудки, коротки, вся нога видна, и оттого под цвет каждого платья были шелковые башмаки из той же материи, а талия так коротка, что пояс приходился чуть не под мышками. А на голове носили токи и береты, точно лукошки какие, с целым ворохом перьев и цветов, перепутанных блондами. Уродливее ничего и быть не могло; в особенности противны были шляпки, что называли кибитками (chapeau Kibick). Изо всех мод, какие только я застала, самые лучшие, по-моему, были в 1780--1790-х годах и в 1840--1850-х годах -- платье полное, пышное, длинное, лиф с мысом, а на головах наколки небольшие.
Со стороны жениха, между прочим, была одна моя старинная знакомая, а его тетка Варвара Андреевна Новосильцева. Она была рожденная Наумова; ее мать Марья Кирилловна (сама по себе Сафонова) была большая приятельница покойной бабушки княгини Анны Ивановны Щербатовой; я часто встречалась с ними у тетушки графини Толстой. Наумова была очень почтенная, благочестивая и умная старушка, которая окончила свою жизнь в глубокой старости в московском Рождественском монастыре монахиней и, кажется, даже в схиме. Она много имела скорбей на своем веку и была добродетельнейшая женщина. И дочь ее Новосильцева была тоже очень хорошая и благочестивая женщина, достойная всякого уважения. Ростом она была очень мала, лицом некрасива -- вся в веснушках, точно под сеткой, но очень умная и рассудительная, а главное -- предобрая... У Наумовой были сыновья и кроме Новосильцевой -- еще дочь незамужняя Авдотья Андреевна, смолоду пребойкая особа, большая скопидомка и великая тараторка.
Дочь Лихачевой, бывшая у Груши на свадьбе еще девицей, в скором времени после того тоже вышла замуж за Льва Васильевича Давыдова, брата известного в двенадцатом году партизана -- Дениса Васильевича...
Родство зятя моего Благово было хорошее и почтенное, но люди не светские, мало выезжавшие в публику и с которыми я до тех пор совсем не встречалась, кроме Новосильцевой и Наумовых. Очень была почтенная, представительная старушка -- княгиня Катерина Осиповна Волконская, двоюродная сестра Дмитрия Калиновича, дочь старшего его дяди; она имела сына и дочь Марью Петровну, вышедшую за Неронова, и так как ее брат был бездетным, то к ней и перешло родовое благовское имение, село Воронино. Еще познакомилась я с другою родственницей зятя, с его дальнею теткой Анной Лаврентьевной Благово. Умная была старушка. Она имела нескольких сыновей и дочерей, из которых две были красавицы -- Екатерина Сергеевна за Баташевым, очень богатым человеком, имевшим золотые прииски и литейные заводы; другая, Анна Сергеевна, за Арбеньевым. Обе сестры Моего зятя -- замужняя Зверева и Александра девица, которых я только и знала, -- были красавицы писаные: белизна лица и румянец во всю щеку, просто на диво. Зверева была милая, умная и рассудительная женщина, с которой брат ее был очень дружен; она мало жила в Москве, больше все у себя в Кашине, в деревне. А незамужняя Александра -- пребойкая и преумная и великая советодательница и тараторка, настоящая золовка-колотовка. Я про нее и говорила ее брату: "Ты, мой любезный, гостить ее к себе приглашай, но в доме у себя не давай ей располагаться, -- видишь, какая она командирша, закомандует и хоть кого заклюет, а заговорит до дурноты". Уж чересчур много и слишком громко она говорила.
II
В самый год кончины государя Александра Павловича был в Петербурге поединок, об котором шли тогда большие толки: государев флигель-адъютант Новосильцев дрался с Черновым и был убит. Он был единственный сын Екатерины Владимировны, урожденной графини Орловой (дочери Владимира Григорьевича, женатого на Елизавете Ивановне Стакельбер), от брака с Дмитрием Александровичем Новосильцевым. У них этот сын только и был. Екатерина Владимировна (сестра графини Софьи Владимировны Паниной и Натальи Владимировны Давыдовой) была во всех отношениях достойная, благочестивая и добрейшая женщина, но мужем не очень счастливая: он с нею жил недолгое время вместе, имея посторонние привязанности и несколько человек детей с "левой стороны".1 Сын Новосильцевой по имени Владимир был прекрасный молодой человек, которого мать любила и лелеяла, ожидая от него много хорошего, и он точно подавал ей великие надежды. Видный собою, красавец, очень умный и воспитанный как нельзя лучше, он попал во флигель-адъютанты к государю, не имея еще и двадцати лет. Мать была этим очень утешена, и так как он был богат и на хорошем счету при дворе, все ожидали, что он со временем сделает блестящую партию. Знатные маменьки, имевшие дочерей, ласкали его и с ним нянчились, да только он сам не сумел воспользоваться благоприятством своих обстоятельств. Познакомился он с какими-то Черновыми; 2 что это были за люди -- ничего не могу сказать. У этих Черновых была дочь, особенно хороша собою,3 и молодому человеку очень приглянулась; он завлекся и, должно быть, зашел так далеко, что должен был обещаться на ней жениться. Стал он просить благословения у матери, та и слышать не хочет: "Могу ли я согласиться, чтобы мой сын, Новосильцев, женился на какой-нибудь Черновой, да еще вдобавок на Пахомовне: никогда этому не бывать". Как сын ни упрашивал мать -- та стояла на своем: "Не хочу иметь невесткой Чернову Пахомовну, -- экой срам!" Видно, орловская спесь брала верх над материнскою любовью. Молодой человек возвратился в Петербург, объявил брату Пахомовны, Чернову, что мать его не дает согласия. Чернов вызвал его на дуэль.4
-- Ты обещался жениться -- женись или дерись со мной за бесчестие моей сестры.
Для дуэли назначили место на одном из петербургских островов,5 и Новосильцев был убит. Когда несчастная мать получила это ужасное известие, она тотчас отправилась в Петербург, горько, может статься, упрекая себя в смерти сына. На месте том, где он умер, она пожелала выстроить церковь и, испросив на то позволение, выстроила.6 Тело молодого человека бальзамировали, а сердце, закупоренное в серебрянном ковчеге, несчастная виновница сыновней смерти повезла с собою в карете в Москву. Схоронили его в Новоспасском монастыре. Лишившись единственного детища, Новосильцева вся предалась Богу и делам милосердия и, надев черное платье и чепец, до своей кончины траура не снимала. Кроме церкви, митрополита Филарета, которого очень уважала, и самых близких родных, она нигде не бывала, а первое время никого и видеть не хотела. Она была в отчаянии и говорила Филарету: "Я убийца моего сына; помолитесь, владыка, чтоб я скорее умерла". -- "Ежели вы почитаете себя виновною, то благодарите Бога, что он оставил вас жить, дабы вы могли замаливать ваш грех и делами милосердия испросили упокоение душе своей и вашего сына; желайте не скорее умереть, но просите Господа продлить вашу жизнь, чтоб иметь время молиться за сына и за себя".
Она часто бывала у Филарета на Троицком подворье и всегда стояла во время службы в темной комнатке, смежной с церковью, и молилась у окошечка, проделанного в церковь. Лет десять спустя после смерти сына она овдовела и в память сына старалась благотворить не только посторонним, но и детям своего мужа и была ко всем его родственникам хорошо расположена и приветлива. Она скончалась в конце 1840-х годов, имея около восьмидесяти лет от роду. Так как она была последняя в роде Орловых (двоюродная ее сестра, графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, умерла за год или за два до нее), то ее племянник и наследник -- Давыдов (сын ее сестры) выхлопотал высочайшее позволение прибавить к своей фамилии фамилию Орлова и получил графский титул. Новосильцева из дочерей графа Владимира Григорьевича была самая старшая; жила в своем доме на Страстном бульваре с правой стороны напротив Страстного монастыря; {Ныне дом графа Владимира Петровича Орлова-Давыдова.} оставила после себя очень большое состояние, ценимое не в один миллион.
III
В Екатеринин день 7 1825 года был большой бал у Апраксиных, которые и после замужества своих дочерей все еще тешили Москву, молодую невестку, а главное, сам Степан Степанович был охотник давать праздники.
Мои молодые собрались ехать на бал, и там Грушеньке Екатерина Сергеевна Герард и шепчет на ухо: "Savez-vous ce que l'on dit que l'empereure n'est plus". {"Знаете ли вы, что, говорят, будто государя не стало" (франц.). -- Ред. } Известие это пришло в Москву почти пред самым балом. Что было тут делать? Князь Дмитрий Владимирович был в большом затруднении: бал у сестры, а получено известие, что государя не стало. Рассылать по всему городу и отказывать приглашенным было поздно; так и промолчали в этот вечер, но Голицын на бал не поехал, и это все заметили и смекнем, что это значит, и на бале шепотом передавали друг другу, что государь кончил жизнь.
На другой день печальное известие было возвещено всему городу. Рассказывать, что сделал в свое царствование Александр Благословенный, 8 как жил и как скончался -- дело истории, но про государя как человека может рассказывать и старуха, которая жила в его время.
Когда государь родился 12 декабря 1777 года, государыня Екатерина Алексеевна была, говорят, вне себя от радости, что у нее родился внук, а главное -- наследник престола, и по этому случаю в ту пору были большие празднества, маскарады и разные веселости при дворе. Все это происходило в Петербурге в 1777 году. Я была тогда еще ребенком и только впоследствии слыхала об этом времени от людей, близких ко двору. Было много милостей. Императрица с первых дней отняла внука у отца и матери и воспитывала его по своему желанию. "Вы свое дело сделали, -- говаривала она им, -- вы мне родили внука, а воспитывать его предоставьте уж мне: это касается не вас, а меня". Так они не смели и пикнуть. Бабушка нянчилась с ним и как только он стал мыслить и начал ходить, был почти неотлучно при ней и рос на ее глазах. Она очень им утешалась, видя, что мальчик смышлен и красоты неописанной. Императрица придумала для него какую-то особенную, замысловатую азбуку; 9 разумеется, все ахали, кричали: разве то, что делает царствующая императрица, может быть нехорошо! Все накинулись на эту азбуку для своих детей; сперва стали раскупать ее придворные, а там, глядя на них, и другие, и в несколько дней книги и купить уж было нельзя: пришлось опять ее печатать.
Великий князь Александр Павлович был весьма любознателен, кроток, послушлив и со всеми обходителен, а меньшой брат его, Константин, годами двумя его моложе, тоже преумный и пресмышленый, горяч и запальчив и собою очень непригляден. В конце 1780-х годов, Не припомню, в котором именно, государыня была в Москве, и мне довелось тогда ее видеть вблизи: она ехала в карете, а пред нею сидели ее внуки -- Александр и Константин, мальчики лет 10 и 8. Старший брат был удивительно красив.
Воспитание их было поручено императрицею Николаю Ивановичу Салтыкову, который потом был графом и светлейшим князем, а учителя выписали из Швейцарии, очень ученого человека -- Лагарпа.10
Не было еще и пятнадцати лет Александру Павловичу, как стали говорить, что ему выбирают невесту. Вызваны были в Петербург две баденские принцессы, из которых старшая и полюбилась императрице и великому князю; в 1793 году в конце сентября было венчание: новобрачному было 16 лет, а молодой года на полтора менее.
Такая поспешность всех удивляла, и об этом различно толковали, а люди, приближенные к императрице, зная, что она не очень нежна к сыну, выводили из этого важные заключения. Передавали даже шепотом друг другу, будто бы у императрицы не раз вырывалось в самом коротком ее кружке об Александре Павловиче: "Сперва его обвенчаю, а потом увенчаю". Не мог не знать этого великий князь Павел Петрович, и это его еще более, конечно, раздражало против матери, пристрастной ко внуку, и заметно охладило к старшему сыну и к невестке.
Женив старшего внука, императрица поспешала женить и второго на принцессе кобургской Анне Федоровне,11 -- это было уже в самый год кончины императрицы: свадьба была в начале февраля 1796 года, а 6 ноября государыни не стало.
Александр Павлович был так хорош собой и привлекателен, что на придворных балах он всех мужчин превосходил красотою, и императрица не могла на него налюбоваться. Но он имел два недостатка: голову как-то вытягивал вперед и, как его ни уговаривали, не мог отстать от этой привычки, и был туг на одно ухо. Его посылали с Салтыковым лечиться в чужие края к минеральным водам, собирали знаменитых врачей, но вылечить не могли. Он имел много примет и был довольно суеверен. В его привычках были некоторые особенности: так, поутру, вставая, он всегда обувал левую ногу и непременно на нее становился, потом подходил к окну (как бы холодно на дворе ни было) и, отворив окно, с четверть часа стоял, освежаясь воздухом; он называл это брать воздушную ванну (prendre un bain d'air).
Он не внушал страха, но располагал к себе сердца; такое имел лицо, что глаз оторвать от него не хотелось, так все и смотрел бы на него. Императрица тоже была в первой молодости очень хороша, потом подурнела от красных пятен на лице, но по своей доброте и простоте в обращении она была любима всеми приближенными и ее окружавшими. В отношении ее добродетельной жизни ей нельзя сделать ни малейшего упрека: она была как те благоверные царицы древнего времени, которые причислены к лику праведных.
Были люди, которые обвиняли Александра Павловича в неискренности. В этом я не судья. Знаю только, что, несмотря на свои сердечные увлечения, он был все-таки нравственным и благочестивым человеком. Набожен он был с молодых лет и иногда говорил своим приближенным, что желал бы оставить все и сделаться монахом. В 1817 или 1818 году приехала в Петербург одна баронесса Крюднер,13 жена бывшего нашего посла при прусском дворе.14 Во время пребывания государя в Париже она очень его привлекала своим умным и живым разговором и предсказала ему, что Бонапарт не усидит на острове Эльбе, и, когда это сбылось, государь к ней стал иметь особенное доверие. Она была какая-то восторженная проповедница, вроде миссионерки-просветительницы, которая всюду бродила и проповедовала обращение ко Христу Спасителю, словом, была презагадочная личность, пророчица не пророчица, а иллюминатка, 15 и была почитаема некоторыми за вдохновенную распространительницу христианства. Другие ее гоняли и досаждали ей, но она всякие оскорбления переносила с терпением и кротостью. Государь часто видался с нею, бывал нередко у нее и просиживал по целым вечерам. Сначала ее опасались, видя в ней что-то необыкновенное; но когда государь показал к ней расположение, около нее собрался целый кружок поклонников и последователей ее учения. Ей хотелось было ходить по улицам в Петербурге и проповедовать, но ей этого не дозволили. Она имела сильное влияние на государя: старалась сблизить его с императрицей, которая тоже к ней имела немалое доверие, и это многим не нравилось, в особенности сторонникам известной Марьи Антоновны.16 Крюднерша и ее было хотела поймать на свою удочку, да только та не поддалась. Года три или четыре она прожила в Петербурге, будучи в большом доверии и фаворе, да только не сумела удержаться -- проболталась, говорят, насчет некоторых предположений касательно Греции,17 про которые государь передавал ей с глазу на глаз. Этим воспользовались люди, опасавшиеся ее влияния и расположения к ней государя, поспешили посеять в его уме к ней недоверие и, наконец, достигли того, что ей велено было даже выехать из Петербурга; это случилось в 1822 году, в то время, как мы там были. Она отправилась куда-то в Одессу или в Крым проповедовать Евангелие татарам; не раз была в опасности сделаться мученицей и там умерла незадолго до кончины государя. Но, несмотря на немилость, в которую она впала, ее влияние и после ее отъезда было заметно: государь стал особенно богомолен, оказывал необыкновенное уважение к духовенству и монашеству. Графиня Орлова этим воспользовалась и старалась втереть ко двору известного отца Фотия; он не раз бывал у государя, который с ним подолгу беседовал и целовал его руку, и будь Фотий помягче и пообщительнее с вельможами, может быть, сделался бы он лицом влиятельным. Но он был крут и неподатлив, да и слишком прям в разговоре: это многих встревожило; к тому же он был в большой контре с князем Голицыным, тогдашним министром народного просвещения. Фотий обвинял его в неправославии, громко порицал книги духовного содержания, тогда печатавшиеся, и называл их бесовщиной и масонством; все это государя мало-помалу охладило к Фотию, к великому прискорбию Орловой, мечтавшей, может статься, видеть его и под белым клобуком.18
Государь любил ездить по монастырям и, если слышал, что где-нибудь есть великие старцы и подвижники, непременно вступал с ними в беседу, просил их благословения и целовал руку. Так, он бывал на Валааме в Свирском монастыре, в Ростове в Яковлевском и благоволил к Амфилохию, которого посетил в келье и долго у него сидел.
Очень заметно было, что государь чувствовал потребность общения с духовными людьми и что его душа жаждала назидательных бесед, каковых, конечно, нечего было ожидать от его окружавших. Странно и непонятно, как государь с такою прекрасною душой и с таким добрым, мягким сердцем, мог быть расположен и иметь своим любимцем человека, подобного Аракчееву. Кто жил в то время, слыхал немало о его крутостях, жестокостях и, можно сказать, бесчеловечии, и всем диковинно было, что при таком добром, истинно благословенном государе мог держаться такой лютый временщик, который делал, что хотел. Что было сделано этим могущественным любимцем, разумеется, со временем позабудется, но люди, жившие при нем, долго не позабудут про ненавистную аракчеевщину, причинившую много скорбей отдельным лицам: и своими переменами и новшествами, как отзывались люди знающие, она наделала больше ломки и хлопот, чем принесла пользы.
Аракчеев был крут, жёсток, самонадеян и оттого упрям и настойчив, а последовательности в своих действиях не имел, и выходило, что он все строился на песке.
IV
Будучи от природы слабого и нежного сложения, императрица Елизавета Алексеевна никогда не могла похвалиться здоровьем, а под конец, в 1820-х годах, она стала все чаще и чаще прихварывать, и врачи решили, что ей непременно нужно жить в теплом климате. Государь, бывший в продолжение многих лет в холодных к ней отношениях, стал под влиянием Крюднерши и других благочестивых советчиков опять с нею видимо сближаться и захотел вместе с нею отправиться на юг России.
Больше года уже императрица сильно кашляла и жаловалась на боль в сердце и груди; медики опасались признаков чахотки, а может быть, уже и находили их. В июле месяце решено было, что в начале сентября государь и государыня отправятся в Таганрог. Сперва поехал государь, а чрез день или дня два спустя -- Елизавета Алексеевна. Рассказывали, что император точно имел предчувствие, что ему не возвратиться, и за несколько дней до отъезда из Царского Села его часто встречали в саду; он прогуливался один и казался печальным и унылым, и, услышав однажды вечером крик совы, он вздохнул и сказал кому-то из бывших с ним: "Cet oiseau de mauvaise augure, que nous présage-t-il?" {"Что сулит нам этот предвестник несчастья?" (франц.). -- Ред. }
Пред самым отъездом из Петербурга он заезжал в Невский монастырь, служил там молебен у мощей, прощался с митрополитом Серафимом и пожелал посетить келью бывшего там схимонаха. Увидев у него гроб, он спросил его: "Для кого это?" -- "Для меня, -- отвечал старец, -- чтоб я не забывал, что все мы гости на земле, и чаще вспоминал бы о смерти". Прощаясь с государем, схимник сказал ему: "Мы более не увидимся..." Уезжая из монастыря, государь был очень печален и при прощании с митрополитом прослезился. Выехав из святых .ворот, он несколько раз оглядывался назад, чтобы посмотреть еще на Невскую лавру. Митрополит стоял у святых ворот и все благословлял его.
Императрица в скором времени последовала за императором и поселилась в Таганроге. Государь ездил делать объезды в ближайших местностях: был на Дону и в Новочеркасске и снова возвращался в Таганрог как на постоянную квартиру. Он предполагал ехать в Астрахань, но, по предложению одесского градоначальника графа Воронцова, поехал в объезд по южному берегу Крыма и во время этого путешествия захворал, -- одни говорили, что от сильных холодов он простудился, другие утверждали, что он схватил крымскую лихорадку, нередко весьма опасную. Граф Воронцов уговорил государя заехать на перепутье в его приморский загородный дом, может быть, ожидая, что после отдыха государю станет легче. Лейб-медиком тогда был Вилье, родом либо ирландец, либо шотландец, пренастойчивый и преупрямый в своих мнениях; он дал государю лекарство, от которого болезнь еще усилилась, и государь, до времени отложив начатое путешествие, пожелал немедленно возвратиться в Таганрог. Императрица ужаснулась, видя перемену в государе, стала настаивать на консилиуме, но Вилье утверждал, что нет никакой опасности и что государь скоро оправится, и едва-едва согласился посоветоваться с лейб-медиком императрицы Штофрегеном. Государь, не получая облегчения от лекарств, перестал их принимать, требовал воды со льдом, чувствуя внутренний необыкновенный жар. Рассердившись на Вилье, не велел его к себе пускать. В Петербурге ничего этого не знали, известили императрицу Марию Феодоровну и великих князей, что государь захворал, но слегка, что сначала нисколько никого не встревожило. Императрицу Елизавету Алексеевну медики тоже успокаивали. Поверила ли она им или нет, но она почти неотлучно находилась при больном, забывая свою собственную болезнь и невзирая на свою слабость. Государя также старались успокоить. Он грустно улыбался, качал головой и говорил обыкновенно: "je sais a quoi m'en tenir", a раза два прибавил еще: "pourtant je ne voulais que du bien à tous, mais que la volonté de Dieu se fasse". {"Я знаю, как мне к этому относиться"... "Однако же я хотел всем лишь добра, но да будет воля Божья" (франц.). -- Ред. } Он был спокоен духом и как будто ожидал неминуемой смерти, когда ему начинали говорить о выздоровлении. Императрица тревожилась, страдала, не отходила от одра болящего. Должно быть, слыша постоянные уверения, что нет опасности, и сама этому поверила или хотела себя уверить и за день или за два до 17 ноября писала вдовствующей императрице: "После тяжелых дней сомнения и опасности есть надежда на скорое и совершенное выздоровление".
Недолго продолжалась эта надежда, потому что на двенадцатый день болезни государь скончался 19 ноября. После успокоительных известий, которые обнадеживали, внезапно полученное извещение о кончине государя всех ошеломило, все были убиты горем и совершенно растерялись. В Москву об этом пришло известие в Екатеринин день довольно поздно вечером, а на другой день печальный звон колокола возвестил его всему городу. Много было различных разговоров и предположений насчет неожиданной для всех кончины государя.
В самый день кончины государя императрица писала письмо к вдовствующей императрице; оно ходило тогда по рукам в списке и начиналось очень умилительными словами: "Наш ангел на небеси, а я еще все томлюсь на земле. Кто же мог бы ожидать, что я, слабая и больная, переживу его?" И оканчивалось так: "Нахожу для себя утешение в этом ужасном несчастье только в надежде, что я его не переживу. Желаю и надеюсь быть вместе с ним скоро и неразлучно".
V
Известие о кончине государя ужасно опечалило Москву: все его любили, о нем горевали и плакали. Особы чиновные по классам облеклись в траур, а мы, бесклассные дворянки,20 тоже сняли с себя цветное и надели черное платье. Разумеется, прекратились всякие увеселения, театры, балы -- все кончилось, и Москва притихла на долгое время; все были в каком-то страхе и ожидании, точно чуяли недоброе. Велено было всему чиновничеству и дворянству собираться в Кремль и присягать новому государю Константину Павловичу. Ходили разные смутные слухи об отречении его от престола. Толковали, что так как у Константина Павловича детей не было и он разошелся с женой и вторично женился,21 то и царствовать не может, а уступит престол младшему своему брату Николаю. Это происходило в 1821--1823 годах.
Конечно, это было дворцовою тайной, но тем не менее кое-что выплывало и доходило и до нас в Москву.
Люди, хорошо извещенные о том, что происходило при дворе, передавали, что известие о кончине государя дошло в Петербург ноября 27. Константин Павлович и Михаил Павлович были тогда в Варшаве, а в Петербурге императрица Мария Феодоровна и Николай Павлович, который помещался в Аничковском дворце. Великий князь Николай Павлович ежедневно получал известия из Таганрога; полученные 25 и 26 числа подавали надежду, и потому 27 числа утром в дворцовой церкви, после обедни, должны были совершать молебствие о здравии государя. Императрица стояла в комнате, смежной с алтарем; тут же находился и великий князь, который дал приказание, что ежели бы фельдъегерь приехал во время службы, то чтоб его вызвали незаметно. Только что отошла обедня и начался молебен, как великий князь увидел, что дверь из передней комнаты немного открылась и опять затворилась. Он поспешил выйти и увидел графа Милорадовича с таким смущенным видом, что и без слов понял, что все кончено. У великого князя от потрясения подкосились ноги, он опустился на стул и послал за государыниным лейб-медиком; когда тот пришел с Милорадовичем, великий князь пошел с ним в ту комнату, где стояла императрица, и, будучи не в силах сказать ни слова, молча поклонился в землю. Императрица, говорят, сразу поняла все и от неожиданности оцепенела; ее почти без чувств провели в ее покои.
Великий князь Николай Павлович пошел в церковь, чтобы немедленно принести присягу цесаревичу Константину Павловичу как законному наследнику престола. Его примеру последовали прочие тут бывшие сановники и находившиеся тогда в Петербурге архиереи. Голицын, князь Александр Николаевич, хотел, говорят, остановить великого князя от присяги, зная распоряжения покойного государя и отречение Константина Павловича, и объявил ему, что есть завещание на этот предмет, но великий князь не послушался. Подробностей больших не припомню: люди придворные все это расскажут как по писаному, а я передаю со слов других, что слышала.
В Варшаву известие о кончине, отправленное в одно время, пришло раньше, чем в Петербург. Константин Павлович был также поражен этим неожиданным ударом. Он тотчас объявил брату Михаилу Павловичу, что давно отказался от престола, запретил называть себя государем и на другой же день поспешил отправить брата в Петербург, объявляя и подтверждая, что наследник престола Николай Павлович, а не он. Пока Михаил Павлович ехал в Петербург, весь город уже присягнул Константину Павловичу и Москва тоже. Новая присяга другому меньшому брату произвела в Петербурге большую смуту, которую старались возбудить заговорщики, что и случилось декабря 14.
В Москве, слава Богу, все обошлось без тревог и волнений.
Ровно за неделю до Рождества Христова, декабря 18, вследствие распоряжений, последовавших из Петербурга, повещено было всем служащим и жителям Москвы, чтобы собрались в Успенский собор. Когда сановники, военные и гражданские, Сенат и множество разных лиц туда съехались, преосвященный Филарет в полном облачении вошел царскими вратами в алтарь, вынес оттуда серебряный ковчег и, поставив его на стол, приготовленный на амвоне, сказал речь, что по воле покойного государя его завещание хранилось в этом ковчеге.
После этой речи преосвященный снял печать с ковчега, вынул из него пакет, надписанный покойным государем и запечатанный его печатью. Когда пакет распечатали, нашли в нем манифест государя о том, что преемник его не Константин, а Николай, и собственноручное отречение от престола Константина Павловича от 16 августа 1823 года. Тайну эту знали только немногие: императрица Мария, князь Александр Николаевич Голицын и архиепископ Филарет, которому поручено было положить конверт в ковчег Успенского собора. Николаю Павловичу это было совершенно неизвестно. Умирая, государь не заблагорассудил открыть эту тайну ни императрице и никому из бывших с ним в Таганроге, очень, впрочем, приближенных и доверенных лиц, ни князю Петру Михайловичу Волконскому, ни Дибичу, ни Чернышеву.
По прочтении манифеста и отречения все стали присягать Николаю Павловичу как законному наследнику.
Многие полагали тогда, что манифест сочинял историк Карамзин, так как знали, что государь к нему особенно благоволил, но потом оказалось, что манифест писал преосвященный Филарет, а после того что-то еще прибавлял князь Александр Николаевич Голицын; пакет этот привез с собою государь в августе 1823 года и через Голицына передал Филарету, который тогда же и вложил его в серебряный ковчег, стоявший на престоле Успенского собора.
VI
Тело императора Александра Павловича отпевали в греческом монастыре во имя св. Александра Невского. Монастырь этот новый, был построен после французов каким-то богатым греком и стоил ему больших денег, чуть ли не до 700 тыс. рублей ассигнациями. После отпевания тело там стояло довольно долго, так что процессия отправилась в путь после Рождества, и по случаю особенно жестоких в тот год холодов, ветров и бурь тело везли медленно, останавливались в разных губернских больших городах по нескольку дней, и везде было стечение народное около гроба неимоверное. По ночам останавливались в селах и гроб ставили в церковь; народ всюду встречал и провожал. Когда стали приближаться к Москве, то на встречу тела несметные толпы народа, духовенство, власти и генералитет отправились в Коломенское, и все это пало на колена, когда показалась печальная колесница. Здесь дорожную колесницу переменили на парадную. У всех церквей была встреча от духовенства; провожавшие пешком и в экипажах тянулись более чем на две версты. В Москву к заставе прибыли к вечеру, и совершенно уже стемнело, когда въехали в Кремль и внесли тело в Архангельский собор. Кто видел трогательное зрелище этого погребального царского торжества, никогда его не позабудет.
В Москве тело стояло только три дня, и сказывают, что днем и ночью народ, не перемежаясь, все толпился в соборе, несмотря на то, что соборы были еще в ту пору холодные; из усердия то и дело ставили перед гробом свечи.
При выезде из Москвы были опять торжественные проводы к Тверской заставе и далее; у Петровского дворца была лития, во Всехсвятском встреча, и так до самого Петербурга. Как там встречали и хоронили -- порядком рассказать не умею; слышала только, что перед тем, как телу туда прибыть, разнесся слух, что под Казанским собором (где оно должно было находиться до перенесения в Петропавловскую крепость) были будто бы подведены мины и что злоумышленники хотели разом взорвать все царское семейство. Доложили об этом государю Николаю Павловичу, он этим нимало не смутился, но приказал произвести осмотр, и оказалось, что все это были пустые слухи и что под собором, где были просторные подвалы, снимаемые каким-то виноторговцем, были точно бочки, но только не с порохом и не с горючими веществами, а просто-напросто с виноградными винами; это всех успокоило.
VII
Умирая, покойный государь Александр Павлович поручил императрицу попечению князя Петра Михайловича Волконского, его жене княгине Софье Григорьевне, сестре его княжне Варваре Михайловне и дочери княжне Александре Петровне. Княгиня Волконская была дочерью князя Григория Семеновича Волконского (родного брата тетушки Марьи Семеновны Римской-Корсаковой) и поэтому приходилась двоюродною сестрой сестре Екатерине Петровне Архаровой. Обе княжны, тетка и племянница, находились при императрице, будучи ее фрейлинами и пользуясь особенным ее расположением. Княжна Александра Петровна была впоследствии замужем за Павлом Дмитриевичем Дурново. Императрица очень порывалась следовать за телом государя, но при стоявших тогда жестоких холодах и.при слабости ее от утомления и горя медики объявили, что ей решительно невозможно тронуться с места, пока не наступит более благоприятное время. И так ей пришлось дожидаться до последних чисел апреля.
В день, назначенный для отъезда императрицы из Таганрога, едва не весь город собрался ее провожать: все со слезами и очень далеко за город провожали ее карету, ехавшую довольно тихо. Государыня заранее известила императрицу Марию Феодоровну о своем выезде и просила ее приехать к ней для свидания в Калугу; оттуда предполагали провезти ее в подмосковное имение князя Волконского, верстах в двадцати от Москвы, {По всей вероятности, село Суханово, от Москвы 18 верст, от уездного города Подольска 12 верст. Там прекрасный дом и обширный парк; версты полторы оттуда мужской монастырь -- Екатерининская пустынь, которую император Александр Павлович и императрица посетили, бывши в гостях у князя Волконского.} где бы она осталась дожидаться коронации, уже назначенной в июле месяце.
Путешествие очень утомляло императрицу, и как ее ни уговаривали Волконские и медики дать себе отдых и побыть где-нибудь подольше на одном месте, она спешила добраться поскорее до Калуги, где императрица Мария Феодоровна уже ее дожидалась. В Орле ей стало еще хуже, то есть она стала еще слабее, но все-таки желала продолжать свой путь, 3 мая приехала в Белев, небольшой город между Орлом и Калугой, и здесь до того ослабела, что сама почувствовала невозможность ехать далее и послала сказать императрице Марии, что просит ее приехать. Волконские ужасно перетревожились, но больная их успокоила и послала их отдыхать, а при себе велела остаться только одной своей камер-медхен и, говорят, ранее обыкновенного пожелала лечь в постель и скоро започивала. Начинало уже рассветать, когда дежурившая в соседней комнате вздумала потихоньку войти в спальную, чтобы посмотреть, что там делается, и, подошедши к постели, нашла такую перемену в лице императрицы, что тотчас поспешила послать за лейб-медиком и Волконскими; едва они успели войти в комнату, как государыня тихо и едва приметно испустила последнее дыхание в ночь с 3 на 4 мая. Тотчас послали эстафету к Марии Феодоровне, которая между тем уже выехала из Калуги и направлялась к Белеву. Это печальное известие настигло ее, кажется, в Перемышле, верстах в тридцати за Калугой. Можно себе представить ее поражение и печаль. Так после кончины государя Александра Павловича его вдова не прожила и полугода. Императрица Мария, пробыв недолгое время в Белеве, поехала в Москву, где находилась тогда меньшая ее невестка, великая княгиня Елена Павловна, бывшая в тягости и со дня на день ожидавшая разрешения; в половине мая она родила дочь, которую в память новопреставленной императрицы и назвали Елизаветою. Искренняя участница всех скорбей и радостей своей царственной семьи, императрица опять отправилась из Москвы встречать тело в бозе почившей государыни. Повелено было преосвященному Филарету сделать встречу на границе Московской губернии, и он для этого ездил в Можайск, где тело было внесено в соборный храм; наутро в присутствии императрицы Марии Филаретом совершена литургия и сказано прекрасное надгробное слово, довольно краткое, но, помнится мне, хорошо и верно изображавшее добродетельную, праведную жизнь благочестивой государыни.
Тело везли на Москву тем же опять порядком и на той же печальной колеснице, как и государя, и так же встречали и провожали.
Недели полторы спустя после этого печального торжества императрица Мария принимала от святой купели внучку свою великую княжну Елизавету Михайловну в Чудовом монастыре, и по сему случаю преосвященным Филаретом там были произнесены два приветственные краткие слова, которые были напечатаны в то время в "Московских ведомостях".
Не помню, где великая княгиня родила дочь, но потом она жила в Кускове и до коронации в Петербург уже не возвращалась, а императрица Мария Феодоровна имела пребывание в доме графа Разумовского на Гороховом поле. Впоследствии великий князь Михаил Павлович купил дом бывший графа Головина {Ныне на этой местности Лицей цесаревича Николая.22} на Остоженке, и после того он и великая княгиня в свои приезды в Москву там уже обыкновенно и пребывали; но это было после первой холеры, кажется, если не ошибаюсь, в 1831 году.
VIII
Вслед за государем Александром Павловичем стали умирать один за другим люди, пользовавшиеся его благорасположением и не дождавшиеся светлых празднеств нового царствования, все люди замечательные, верой и правдой послужившие государю и потрудившиеся для отечества.
Прежде всех умер граф Румянцев,23 сын известного Румянцева-Задунайского.24 Он был женат,25 великий любитель и собиратель древностей, рукописей и вообще разных редкостей и диковинок.26 В Москве он живал неподолгу, служил при дворе, был канцлером до 1812 года и все больше жил в Петербурге; но мне не раз случалось видать его на больших балах -- очень благообразный и представительный вельможа. Под конец, говорят, совсем оглох и вживе уже разрушался.27 Румянцевский дом был на Покровке, и там во многих комнатах на потолках были рисованные и барельефные изображения баталий, где участвовал Задунайский.28 Потом этот дом купил какой-то купец и, конечно, соскоблил и счистил все эти славные воспоминания, а вместо них, пожалуй, велел намалевать разные цацы и по-пряничному разукрасил стены.
Потом умер другой граф -- коротко знакомый нам, жителям Москвы, бывший наш генерал-губернатор, граф Федор Васильевич Ростопчин.29 Я про него хотя кой-что и рассказывала, но многого не пришлось досказать. Что там ни говори про его действия во время французов в Москве, но Москва многим ему обязана, а главное тем, что он поджег ее, чем совершенно сгубил Бонапарта и его скопища, иначе бы мы от хищника и не избавились. Он не пожалел и собственного достояния и прекрасный свой дом в Воронове также поджег,30 чтоб он не достался в добычу врагам. В 1814 году он был сменен как главнокомандующий Москвы, и на место его поступил Тормасов, а он сделан членом государственного совета. После выхода неприятеля из Москвы он, как слышно было, остался не совсем доволен, что его заслуги и пожертвования были приняты холодно и мало оценены. У него осталась на сердце заноза, и он с тех пор не служил, а только числился на службе и подолгу живал за границей. Можно упрекнуть его в двух только случаях: во-первых, зачем он позволил неистовой черни растерзать Верещагина, ни в чем, говорят, не виновного 31 (если это так и он знал это, то отдаст он ответ Богу), а во-вторых, за малодушие, что написал книгу -- "Правду о пожаре Москвы",32 в которой оправдывается от обвинения, что он поджег Москву. Эта книжка была сперва напечатана на французском языке и после того переведена на русский, и тогда говорили, что настоящее ее заглавие -- "Неправда о пожаре Москвы". Извиняться пред врагом не следовало: говори, что хочешь, нечего об этом заботиться, если совесть не корит.33 А что он придумал и поощрил поджечь Москву, в этом все мы были и остались уверены, что он там ни пиши. Дом его был на Лубянке, рядом с домом, принадлежавшим, говорят, князю Пожарскому. После взятия Парижа нашими войсками в 1814 году Ростопчин делал для Москвы у себя большой праздник, и, кажется, это было последним блестящим угощением в жизни этого человека, достойного лучшей участи, испытавшего много превратностей, и величия, и прискорбия. Перестав быть начальником Москвы, он уехал в чужие края и по возвращении своем жил опять в Москве. Но люди, лебезившие пред ним во дни его правления, мало о нем помнили: он жил довольно уединенно, может быть и потому, что был не всегда сдержан в разговорах и суждениях и вообще слыл за человека недовольного, раздраженного и желчного. Жена его, племянница екатерининской камер-фрейлины Протасовой,35 вместе с теткой получившая графство, была ревностная католичка: одну из дочерей своих пристроив за французского графа Сегюра, хотела было и меньшую, девицу лет семнадцати или восемнадцати, обратить в латинство, но девица не поддавалась. Она была собой очень хороша и умерла от чахотки в первой молодости, и как ее ни преследовала мать своими уговариваниями, умерла в православии.36 Тогда много толковали о том, как графиня втихомолку от мужа тарантила около больной со своими аббатами, но, к счастью, не успела в своих интригах.
Не знаю, был ли граф Федор Васильевич особенно богомолен и набожен, но он был привержен ко всему русскому и скончался в духе православия как хороший и настоящий христианин. Он запретил хоронить себя с пышностью и завещал, чтобы тело отпевал только один приходский священник,37 что и было исполнено: его отпевал священник церкви Введения на Лубянке, а схоронили на Пятницком кладбище. {Дом графа Ростопчина, купленный впоследствии графом Орловым-Денисовым, принадлежал последнему и его сыну более пятнадцати лет; после того был куплен Шиповым и совершенно утратил прежний свой вид.}
Третье лицо, вскоре после императора Александра Павловича за ним последовавшее, был известный историк Карамзин. Не будучи ни знатным, ни чиновным, он пользовался особым благоволением покойного государя и обеих императриц, которые были с ним в постоянной переписке и очень его любили.3 Его здоровье давно уже начинало слабеть от многолетних трудов и продолжительных занятий; он прихварывал, но скоро потом оправлялся; лет ему было еще немного -- шестьдесят с чем-нибудь. В начале декабря месяца, стало быть, вскорости после получения в Петербурге известия о кончине государя, он, по обыкновению своему, отправился во дворец к императрице, долго там пробыл, говорил много с жаром и одушевлением и, по возвращении домой, был в лихорадочном состоянии, и это отозвалось на его здоровье. Потом он простудился в день смуты, 14 декабря, потому что отправился на площадь, где находился государь, и после того до вечера пробыл во дворце.39 В начале января он заболел, а в первых числах февраля дошли до нас слухи в Москву, что Карамзин смертельно занемог, что у него воспаление, что его жизнь в опасности. Недели через две или три сказывают, что ему стало легче, но что он кашляет, что опасаются чахотки и потому советуют ему ехать с наступлением весны в Италию. Тут он решился просить себе у нового государя места для службы при итальянском дворе, но государь вместо этого приказал выдать для него особый фрегат40 для путешествия водою. Все были в восхищении от такой внимательности и милости государя к русскому историку, для которого, кроме того, велено было еще отвести помещение в Таврическом дворце, чтобы больной до своего отъезда мог дышать лучшим воздухом, чем в спертых улицах города.
Императрица Мария Феодоровна, собираясь к нам в Москву и потом на встречу к императрице Елизавете Алексеевне, нечаянно приехала к Карамзину, чтоб с ним проститься, и очень его этим порадовала. Но вскоре после того ему стало опять хуже. Она посылала к нему своего лейб-медика (не помню фамилии),41 и он очень ее огорчил, сказав ей, что Карамзин в безнадежном положении, что у него чахотка и что ехать ему в чужие края не придется. В мае стало ему еще хуже, пришло известие о кончине императрицы в Белеве, и это ускорило его смерть: он умер в последних днях мая месяца.42 Государь ездил к его телу и очень плакал. Тяжелы были для России 25-й и 26-й год, велики были для нее потери и потрясения; многие семейства оплакали близких умерших и живых покойников, принимавших участие в мятеже.
IX
Заговор 14 декабря слишком всем известен, и распространяться о нем мне нет нужды, но о некоторых лицах, в нем замешанных, могу и я, может статься, сказать что-нибудь нигде не напечатанное. В числе их были, к несчастью, и мои родственники, родственники моих родных и люди, знакомые мне и близкие.
Давно заваривалась эта каша в разных концах России: в Крыму, в Киеве, в Петербурге и Москве.43 Еще в бытность мою в Петербурге в 1822 году доходили до меня смутные слухи, что есть какие-то тайные общества и что они трактуют о разных переменах в России, и, признаюсь, как многие, считала и я все это глупою выдумкой и пустыми сплетнями. Тогда не обратили на это должного внимания, дали деревцу разрастись в дерево и пустить глубокие корни,44 так что под конец пришлось вступать в борьбу с легионом злоумышленников. Буря разразилась при восшествии на престол нового государя: начались следствия, составлена следственная Верховная комиссия, которая разбирала вины мятежников, и были они разделены на сколько-то классов.46 Донесение комиссии было потом напечатано, как и список лиц виновных;47 мне добыли и то и другое.
Самыми главными коноводами были: Пестель, Каховский, Рылеев, Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин; их всех повесили пред Петропавловскою крепостью июля 13 дня 1826 года. В день казни государя в Петербурге не было: он заранее уехал в Царское Село. Он хотел было, говорят, помиловать от смертной казни и этих зачинщиков, как он сделал в отношении некоторых других мятежников, но люди приближенные, а кто говорит, что и сам митрополит Серафим и другие члены святейшего Синода, прослышав о намерениях государя, восстали против монаршего милосердия и уговорили его показать пример строгости над главными возмутителями, и государь послушался их советов.48 Для всех прочих государь смягчил приговоры Верховной комиссии, и хотя некоторые были обречены на казнь, их только сослали, осужденным на ссылку убавил число лет пребывания в Сибири и сделал всем облегчения.49
Отец Пестеля был при императоре Александре где-то в Сибири губернатором, вследствие беспорядков по управлению и за начеты на него был удален из службы и жил у себя в деревне в великой скудости.50 После казни его сына государь, узнав, что старик в нужде, велел дать ему аренду и послал пятьдесят тысяч деньгами, а меньшого сына, брата повешенного, взял к себе во флигель-адъютанты.51 Это было в то время рассказываемо с восхищением, и все приходили в умиление от царского великодушия и милосердия.
Кто был Рылеев: сын ли или родственник бывшего при императрице Екатерине II петербургского губернатора или убитого в 1812 году генерала и на ком он был женат,52 -- не имею понятия; знаю только, что у него было несколько человек детей, мал-мала меньше.53 Вдова его от горя, что мужа казнили, тронулась в уме. Государь узнал об этом, посылал наведоваться об ней, хотел взять ее на свое попечение, во всем обеспечить, велел ей сказать, что он берет под непосредственное свое покровительство ее детей и позаботится об их судьбе, и велел узнать, не имеет ли она каких нужд. Но она, раздраженная горем, как рассказывали, отвергла милостивую заботливость государя и ничего не захотела принять ни для себя, ни для детей.54
Кроме Муравьева-Апостола, которого повесили (Сергея Ивановича), и двух его братьев 55 были замешаны еще дети Михаила Никитича Муравьева (не Апостола), женатого на Екатерине Федоровне Колоколь-цевой. И муж и жена были люди весьма достойные и уважаемые. Муравьев-отец был некоторое время попечителем Московского университета, потом заведовал Министерством народного просвещения и был сенатором; он умер до двенадцатого года, оставив вдову еще довольно молодых лет.56
Она посвятила себя воспитанию двух мальчиков, жила только для них и полагала в них свое счастье. Старший Никита был очень умен, честолюбив, предприимчив и смел, но благороден. Он учился успешно, служил хорошо и женился на прекрасной собою, знатной и богатой графине Чернышевой, дочери графа Григория Ивановича 57 (двоюродного брата княгини Натальи Петровны Голицыной). Брат этой молодой Муравьевой Захар Григорьевич, единственный сын у отца (имевшего несколько дочерей), был тоже замешан в декабрьский мятеж и вместе с Муравьевыми и другими сослан в Сибирь.58 Родная тетка Никиты Муравьева была за Луниным (родным братом Александра Михайловича), и ее сын, двоюродный брат Муравьевых, тоже попал в этот омут и был сослан.59 Когда граф Григорий Чернышев умер и фамилия его в мужском роде пресеклась (сын его, Захар, будучи сослан, лишен был и графства), то старшая из дочерей Чернышева, вышедшая замуж за Кругликова, приняла титул и фамилию отца, и составилась новая отрасль Чернышевых-Кругликовых.
Несчастная мать двух Муравьевых была в великой горести и в продолжение следствия и заключения сыновей постарела на десяток лет; она обращалась, к кому могла, и просила ходатайствовать. Кажется, что княгиня Наталья Петровна Голицына, близкая к императрице Марии и уважаемая новым государем и императрицею, содействовала помилованию от смертной казни ее племянника Чернышева 60 и Муравьевых; может статься, что просила и за других. Жена Никиты Муравьева не захотела его оставить и последовала за ним в ссылку, где она и умерла в начале 1830-х годов, а лет чрез десять спустя умер и он. Там в Сибири родилась у них дочь, которую по смерти отца привезли к бабушке Екатерине Федоровне, и она должна была нянчиться со внукою на старости лет.61
Много было молодых людей из лучших и известнейших фамилий замешано в эту смуту. Имена некоторых я помню: князь Волконский, князь Щепин-Ростовский, князь Одоевский, князь Оболенский, князь Трубецкой, князь Голицын, граф Коновницын, барон Розен, граф Чернышев 62 и многие другие.
Князь Оболенский Евгений Петрович (сын князя Петра Николаевича, женатого на Кашкиной),63 родной племянник нашего соседа, храбровского князя Алексея Николаевича, принимал участие в мятеже 14 декабря как один из главных зачинщиков; он был сперва осужден на смертную казнь, но государь смягчил приговор, и он был сослан в Сибирь.64 Родная тетка этого Оболенского девица Кашкина была фрейлиною при императрице Марии Феодоровне, а отец ее (у которого было много детей, человек десять или двенадцать) был некоторое время генерал-губернатором у нас в Калуге, уже после моего замужества, и батюшка был с ним знаком и в хороших отношениях. Он губернаторствовал недолго, года два-три, и умер лет шестидесяти или даже моложе. Я слыхала, что в начале царствования императрицы Екатерины II, когда стряслась беда над Мирови-чем и он был отдан под суд,65 то следствие по этому делу было поручено произвести Кашкину, и чрез это ему после того очень повезло, так что он, не имея еще сорока лет и до своего губернаторства в Калуге, был уже генерал-губернатором в других губерниях66 и в последнее время имел Александровскую ленту.
Родной племянник моей невестки Марьи Петровны Римской-Корсаковой, сын ее сестры Елены Петровны, бывшей за Сергеем Васильевичем Толстым, Владимир Сергеевич, тоже был в числе замешанных в заговор, и хотя он был не из главных зачинщиков, однако не миновал ссылки.67 Елены Петровны не было уже в живых, но Сергей Васильевич был еще в живых, и для отца это было большое горе. Очень хлопотали тогда, чтобы выручить молодого человека, которому и двадцати лет еще не было; кого-кого ни просили, отстоять не могли.
По родству с князем Юрием Владимировичем Долгоруковым просили и его принять участие и похлопотать за правнука. Старый вельможа, начавший службу еще при императрице Елизавете Петровне в Семилетнюю войну (в которой участвовал и батюшка), верою и правдою служивший Екатерине, Павлу и Александру, сперва и слышать не хотел о том, чтобы просить за виновных: "Кто противится своему государю, за того я не челобитчик; нечего и жалеть этих крамольников, поделом вору и мука". Потом его, кажется, склонили просить за Толстого, но, однако, без успеха.
И мой родной племянник князь Александр Вяземский запутался в этом деле,68 и, может статься, ему пришлось бы очень худо, ежели бы не ходатайствовал за него старший брат князь Андрей, который не только не участвовал в заговоре, но доказал свою верность государю во время смуты 14 декабря, быв на площади и охраняя государя и наследника.69 Он просил за брата, и его просьбу уважили; однако князя Александра перевели в армию тем же чином и запретили ему на некоторое время въезд в столицы. Отец на него сердился, на первых порах видеть не хотел и лишил было наследства, но брат, скрыв завещание отца, разделил с ним пополам отцовское имение. Во время турецкой кампании князь Александр участвовал в походе, был под Адрианополем 70 и тем немного загладил свой безумный поступок; он всегда резко и язвительно отзывался про государя и государыню, конечно, не при мне и не у меня в доме, а то я бы и принимать его перестала.
Был у меня еще один родственник, муж одной из моих племянниц, который просидел шесть месяцев в крепости,71 и так как он носил фонтанель, чтобы оттягивать приливы крови от головы, а в крепости с этим возиться ему, конечно, было нельзя, то он вскоре после того и ослеп и умер много лет спустя, и ни одного из своих детей, кроме старшего ребенка, родившегося в 1824 году, ему не пришлось видеть. По выходе из крепости он был должен прожить безвыходно десять лет в деревне, не смея выезжать ни в одну из столиц. После 1836 года он живал с семейством в Москве по зимам, но в Петербург не ездил. Старший его брат, более его замешанный, выпутался как-то из беды и не только что вышел сух из воды, но после того служил, был в генеральском чине, имел ленты и умер, кажется, будучи сенатором и на весьма хорошем счету у правительства, потому что его посылали ревизовать губернии.72
Не умею теперь назвать, кто из замешанных в заговоре года за два ли за три до того был в Саровской пустыни, где тогда жил прославившийся своею святою жизнью старец отец Серафим.73 Только вот как было дело: два брата приехали в Саров и пошли к старцу (думается мне, что это были два брата Волконских); он одного из них принял и благословил, а другому и подойти к себе не дал, замахал руками и прогнал. А брату его про него сказал, "что он замышляет недоброе, что смуты не окончатся хорошим и что много будет пролито слез и крови", и советовал образумиться вовремя. И точно, тот из двух братьев, которого он прогнал, -- попал в беду и был сослан.74
Была в Москве одна очень богатая женщина, Анна Ивановна Анненкова.75 Она имела сына, попавшего в заговор, за что он и был приговорен к ссылке. Ему нравилась одна француженка; кто она была -- цветочница ли, торговка ли какая или гувернантка 76 -- порядком не знаю, но только не важная птица, впрочем, державшая себя хорошо и честно.
Когда она узнала, что Анненкова ссылают, она явилась и говорит его матери: "Ваш сын меня любит, и я разделяю его привязанность; выйти за него замуж при прежних его обстоятельствах я не решилась бы, потому что чувствую великую разницу его и моего положения; но теперь, когда он несчастлив и назначен в ссылку, я его не брошу, последую за ним, и ежели вы нам дадите ваше благословение, я буду его женой". Анненкова была очень тронута таким благородным поступком, обняла эту молодую девушку и сказала ей, что как ни горько ей терять сына, но она спокойнее отпустит его, зная, что он будет иметь при себе жену, такую достойную, благородную и любящую женщину. От этого брака у Анненковой были две ли, три ли внучки, которые воспитывались у бабушки,77 жившей на Самотеке на Садовой в своем доме.
У этой Анненковой жила при ее внучках Варвара Афанасьевна Дохтурова, дочь родной сестры дядюшки графа Степана Федоровича Толстого. Это было в 1836 или 1838 году. Муж Варвары Федоровны был генерал и богатый человек, но большой игрок, который проиграл все, что имел, так что после его смерти бедная его жена и две дочери остались ни при чем. Старушка вскорости умерла, а дочери Марья Афанасьевна и Варвара Афанасьевна принуждены были жить в людях. Старшая, Марья, большая мастерица в живописи и рисованье, жила у хорошей моей знакомой Настасьи Владимировны Беер (урожденной Ржевской), двоюродной сестры тетушки Марьи Степановны Татищевой (по себе тоже Ржевской), а Варвара Афанасьевна -- у Анненковой и получала по две тысячи ассигнациями в год жалованья; потом у нее сделалась водянка, и она умерла в 1838 или 1839 году.
Эта Дохтурова много рассказывала про удивительные странности и причуды старухи Анненковой. Так, например, она спала не на перине, не на пуховике или матрасе, а на капотах.
-- Как это -- на капотах? -- спрашиваю я.
-- Да так: ей постилают каждый вечер на кровать ваточные шелковые капоты, которых у ней было более двух десятков, и, постлав один, его разглаживают утюгом, потом стелют другой, третий и сколько понадобится, и каждый разглаживают, чтобы не было ни одной складки, и, постлав простыню, гладят опять утюгами, чтобы постель нагрелась и не остыла. Если старуха ляжет и почувствует где-нибудь складку, зовет горничных, все капоты с постели долой и опять сызнова начинается стилка и глаженье.
Она любила, чтоб у ней было много живущих в доме, и когда случалось, что две или три из приживалок и компаньонок почему-нибудь не обедает за столом, она сердилась: "Куда же это все разошлись, и за столом сегодня так мало?"
У нее была одна пожилая и толстая немка, которой вся обязанность только в том и состояла, чтобы нагревать то кресло, на котором сиживала обыкновенно Анненкова, и потому за полчаса до ее выхода из спальни немка придет и сядет на ее место и уступает, когда та придет.
И много разных других причуд и странностей имела она. Если кто похвалит что-нибудь из ее вещей, тотчас приступит непременно: возьми, и не отстанет, пока не принудит взять. Зная эту ее слабость, многие из окружавших ее тем пользовались и, умышленно хваля, что им нравилось, выпрашивали желаемое.
X
В этом же 1826 году, апреля 20, я лишилась сестры своей, монахини Зачатьевского монастыря матери Афанасии. Она всегда говаривала, что желала бы пред смертью несколько деньков поболеть, успеть исполнить долг христианский и так умереть. По ее желанию Господь послал ей и кончину. Еще на шестой неделе стала она себя плохо чувствовать и говорила мне:
-- Ну, сестра, скоро мы с тобой расстанемся; я не долго наживу, чувствую, что приходит мое последнее время.
-- Да что же ты чувствуешь? -- допрашивала я ее. -- Пошлем за доктором...
-- Нет, милая моя, не нужно, особенного я ничего не чувствую, а знаю, что скоро умру.
Это меня очень тревожило; я очень ее любила. Она через силу все еще ходила в церковь. Я каждый день с нею видалась.
В Великий пяток она до того ослабела, что в церковь не могла уже идти, но перемогалась, чувствуя себя очень нехорошо, и все еще надеялась, что, отдохнув на следующий день, она будет в силах выстоять продолжительную заутреню под Пасху. Я ей не противоречила, чтоб ее не огорчить, но видела, что не в церкви, а в постели придется ей встречать этот светлый праздник, что и случилось... Тут я невольно вспомнила, что она мне за год пред тем говорила в Пасху:
-- Знаешь ли, сестра, мне почему-то кажется, что я в последний раз встретила Пасху в церкви; верно, я не доживу до следующего года.
Предчувствие ее сбылось: она дожила, но в церкви не могла уже быть.
Пасха была 18 апреля, а во вторник, 20 числа, сестра скончалась на пятьдесят первом году от рождения. Она, может статься, скончалась бы и в понедельник, но монахини не дали ей умереть покойно и на целые сутки продлили ее муки. Когда я пришла к ней в понедельник после обеда, она уже совсем кончалась; вдруг монахини притащили к постели рогожу и разостлали на полу.
-- Что это такое? -- спрашиваю я. -- "Это для матушки, -- говорят они, -- она кончается, так следует помереть на рагозине".
Я не вытерпела и ушла в другую комнату, а они взяли больную и стащили на пол на рогожу.
Она было позабылась, вдруг ее берут и кладут на пол, -- каково это?
Может статься, по-ихнему, по-монашескому так это и должно быть; но, признаюсь, близкому человеку видеть это очень тяжело. Бедная сестра стала бредить, от испуга сделались у ней корчи, и она при всем своем смирении и кротости начала роптать, может быть, и в бреду. Я не могла равнодушно смотреть на нее в таком положении, простилась с нею, горько заплакала и отправилась домой, а она еще всю ночь прострадала и скончалась к утру. Отпевали ее в пятницу, и так как это было на Святой неделе, то пели "Христос воскресе",78 а мы, все родные, находившиеся на погребении, были в белом, и непохоже было на похороны.
Схоронить ее мы решили в Данилове монастыре, так как там были уже схоронены некоторые из наших Римских-Корсаковых: тетушка Марья Семеновна, дядюшка Александр Васильевич и другие, а впоследствии там положили и брата Николая Александровича, и его сестру Елизавету Александровну Ржевскую.
Там была схоронена и няня покойной сестры Вера Дементьевна, которую она очень любила, и потому рядом с нею положили и сестру. Эта потеря для меня была очень чувствительна, и я долгое время тосковала, а потому не хотелось мне посмотреть ни на какое торжество из бывших в августе по случаю коронации.
XI
О коронации государя Николая Павловича начинали было поговаривать еще в апреле месяце и думали совершить ее в июне; но когда пришло в Петербург известие о кончине императрицы Елизаветы Алексеевны, велено было прекратить все приготовления к коронованию, и было оно отложено до августа месяца, причем снова наложен глубокий траур на полгода, но потом, по случаю коронации, он был сокращен. В июле месяце, когда окончился суд над заговорщиками и самых главных преступников казнили, то, чтобы скорее изгладить грустное и тяжелое впечатление, которое это на всех произвело, и чтобы положить конец разным глупым и злоумышленным толкам насчет того, кто будет государем, сочли нужным поспешить коронованием, и у нас в Москве начались в Кремле приготовления для этого торжества.
В ту пору были еще люди, которые помнили коронацию императрицы Екатерины (а павловскую и александровскую я и сама помнила), и говорили, что такой торжественности и пышности при прежних не было.
Двор прибыл в Москву около 20 июля, а государь и государыня,79 как это издавна вошло в обычай, по приезде с дороги имели сперва пребывание в Петровском дворце и только чрез несколько дней торжественно в золотых каретах въехали в Москву. Императрица ехала с великим князем наследником 80 в карете, а государь император верхом; с ним был великий князь Михаил Павлович, брат императрицы прусский принц81 и большая свита. Послы от иностранных дворов имели также в этот день торжественный въезд; по обеим сторонам по пути были выстроены войска и, где можно, были устроены подмостки и места для зрителей, чего в прежние коронации, кажется, не бывало.
За несколько дней до самого торжества по улицам начали разъезжать герольды в своих богатых нарядах, останавливались на площадях, на перекрестках, трубили в трубы, читали повестку и раздавали печатные объявления о дне коронования. Сперва хотели совершить его августа 15, в Успеньев день, но потом отложили на неделю: разочли, что это и без того большой праздник и разговенье82 и что потому неудобно, -- назначили на 22 число.
Еще поджидали приезда великого князя Константина Павловича; он прибыл накануне Успения, никого не предупредив о дне приезда, и это вышло неожиданностью. Во время царских приездов Кремль спокон века всегда кишит народом, все надеются, не выйдет ли государь; вот Николай Павлович и вышел на балкон с двумя братьями, Константин направо, Михаил налево, народ закричал "ура" и кричал так громко и так долго, что молодая императрица, сказывают, перетревожилась: свежи были еще в ее памяти происшествия декабря месяца в Петербурге.
При первом свидании цесаревича с братом, которому он уступал престол, когда тот хотел обнять его, он схватил руку его и поцеловал, как подданный у своего государя. Приезд Константина Павловича был очень нужен, чтобы совсем рассеять пустячные толки, будто бы меньшой брат воцаряется без его ведома, а кто говорил -- и вопреки его воле. Видя его с государем, уверились, что пустые речи были сплетнями людей, любящих мутить народ.
Погода установилась хорошая, и когда в навечерии коронования заблаговестили ко всенощному бдению во всей Москве во все большие колокола -- дружно и разом, вслед за Иваном Великим,83 -- отрадно было слушать, точно в Светлое Христово воскресение. Как ни грустно было у меня на душе, а тут и мне стало весело: "Ну, слава Богу, -- думаю, -- дождались государева коронованья: дай Бог много лет ему царствовать".
Мои девицы -- Клеопатра и Авдотья Федоровна -- промыслили себе билеты на местах в Кремле, ранехонько поутру поехали в Кремль и так удачно уселись, что могли видеть всю церемонию шествия в собор и обратно.
Главным распорядителем при короновании, верховным маршалом был назначен князь Николай Борисович Юсупов, а помощником его был князь Александр Михайлович Урусов. Короновали три митрополита: Серафим петербургский, Евгений киевский и наш московский Филарет, к этому дню возведенный в митрополиты.
Князю Андрею Вяземскому довелось все видеть и в соборе и в Грановитой палате, где была потом царская трапеза. Он стоял с обнаженным палашом у ступенек тронной площадки, на которой под балдахином изволили кушать государь император и государыни императрицы.
Много было в этот день милостей и разных пожалований: новых андреевских кавалеров, статс-дам и пр.
Из них некоторые были мне известны лично: княгиня Татьяна Васильевна, жена князя Дмитрия Владимировича, была пожалована статс-дамой, также графиня Марья Алексеевна Толстая, жена графа Петра Александровича и мать молодой Апраксиной; еще Елизавета Петровна Глебова-Стрешнева, последняя из того рода Стрешневых, из которых была вторая жена царя Михаила Феодоровича.84 Старуха графиня Ливен, воспитательница великих княжон, дочерей императора Павла, приятельница императрицы Марии и сестры Катерины Александровны Архаровой, была переименована княгиней с титулом светлости, но в этот ли день или после -- этого не знаю наверно. Андрея получили: брат княгини Голицыной Ларион Васильевич Васильчиков (бывший потом князем), Сергей Ильич Муханов, который-то из двух старших митрополитов, кажется, киевский. Было несколько пожалований деревнями и назначение новых фрейлин. Ожидали, что и Катерина Владимировна Апраксина получит портрет,85 но ее обошли, а получила она уже год спустя, когда была вдовою, и вскоре ее назначили ко двору великой княгини Елены Павловны. С самого дня коронования началась иллюминация города: Кремль, стены кругом, все кремлевские сады, Иван Великий -- все это горело огнями; был особый даровой театр, и пошли балы и праздники один другого лучше: при дворе, у главнокомандующего,86 у графини Орловой, у князя Сергия Михайловича Голицына, у иностранных послов, в Останкине у Шереметева87 (граф тогда был еще молод, но опекуншей и попечительницей его была императрица Мария Феодоровна) и праздник в Архангельском у князя Юсупова -- это, говорят, было выше и лучше всего, что можно себе только вообразить. Кто-то на празднике тогда сказал: "Князь Юсупов побился, верно, об заклад, что перещеголяет покойного князя Потемкина..." Для народа был праздник на Девичьем поле и едва не окончился бедой. Как всегда, расставлены были столы с разными яствами, целые зажаренные быки с золотыми рогами, бараны, фонтаны из разных вин, чаны пива, одним словом, как это всегда водилось в таких случаях. Для высочайших хозяев и для их гостей был особый павильон. Все они в этот день (по Пречистенке) мимо меня проехали, а я, сидя у окна, на всех нагляделась. Когда подан был знак и поднят флаг, народ кинулся на столы и мигом все растащили, осушили фонтаны, и чаны с пивом тоже недолго застоялись -- народу было более ста тысяч. Когда государь и государыня уехали, народ кинулся обдирать павильон и начал подмостки ломать: "Все наше, сказано, все наше; бери, братцы!" Сделалась ужасная суматоха и давка, и, конечно, этим воспользовались фокусники и стали шарить по карманам, вырывали серьги из ушей и скольких-то человек так стиснули, что нашли мертвые тела. Мои барышни едва целы остались: их толпа разлучила, и они кой-как добрались до дома.
Был сожжен чудный фейерверк, каких никто еще и не видывал; стоил нескольких десятков тысяч, и было пущено разных ракеток, бураков, шутих и что там еще бывает -- более ста тысяч штук кроме богатейших щитов и разных вензелей.
Невступно два месяца пробыл в Москве двор, и более месяца продолжались всякие торжества. Потом государь с государыней ездили к преподобному Сергию, как это и прежде всегда бывало после коронации, потом стали все разъезжаться, и Москва опять приутихла.
Коронация прошла не без последствий для жизни в Москве: ужасно вздорожали квартиры и жизненные припасы. Сперва думали, что это только временно и что потом на все будут прежние цены, но хотя цены и поубавились, когда стали все из Москвы разъезжаться, однако против прежнего все вздорожало в полтора раза.
Кроме этого, во всем стало заметно более роскоши: в отделке и убранстве домов, в экипажах и в наших женских туалетах, особенно в бальных. В некоторых знатных дворянских домах с этого времени стали обедать позднее, так что наши поздние часы -- два и три -- оказались ранними; модные люди начали обедать часа в четыре и даже в пять.