I

Возвратившись к себе в село Горки, мы нашли детей наших здоровыми по милости Божьей и очень благодарили Федосью Федоровну за то, что она без нас с ними нянчилась. Она осталась у нас гостить еще.

Соседи наши Титовы, узнав, что мы приехали, не дожидаясь нашего посла, тотчас к нам сами поспешили и были очень рады нашему возвращению. От них мы узнали, что во время нашего отсутствия произошла перемена в нашем соседстве.

В Ольгово приехали на жительство Апраксины; в Храброве стал жить сын старика Оболенского, князь Алексей Николаевич; Горушки принадлежали Обольянинову вместо Власова; в Дьякове поселился Жуков, в Шихове Бахметев, сын с женою.

Апраксины графы и просто Апраксины хотя и одного поколения, но родством счесться не могут. Самый известный из Апраксиных был старший брат царицы Марфы Матвеевны, невестки Петра I, граф Федор Матвеевич. Он был фельдмаршалом, и под его начальством начал свою службу дед моего мужа, первый из Яньковых, Даниил Иванович. У этого Апраксина было два брата, тоже графы, и от них пошли графы, а у Федора Матвеевича, который был женат на Хрущевой, детей не было; он умер при Петре II и схоронен в московском Златоустовом монастыре. Батюшка служил под начальством Степана Федоровича Апраксина, тоже фельдмаршала, и этот приходился Федору Матвеевичу и царице (умершей задолго до его рождения) правнучатым внуком, то есть только слава, что родня.

Степан Федорович был единственный сын Федора Карповича, женатого на Кокошкиной, которая потом вышла за графа Ушакова Андрея Ивановича. Одна из их дочерей, графиня Екатерина Андреевна, была за графом Петром Григорьевичем Чернышевым, отцом княгини Натальи Петровны Голицыной и дедом Екатерины Владимировны Апраксиной. Стало быть, по своей матери Степан Федорович и графиня Чернышева были родные брат и сестра; сын Степана Федоровича, Степан Степанович, был двоюродным братом княгини Натальи Петровны Голицыной (урожденной графини Чернышевой) и, женившись на ее дочери, был, стало быть, женат на своей двоюродной племяннице.

Степан Федорович был женат на Аграфене Леонтьевне Соймоновой, которой мать была урожденная Кокошкина, а как звали -- не знаю. Так как он служил и бывал в отлучках и походах, то всем заведовала его жена, и, должно быть, она была скупенька; как понадобятся деньги, вот он и придет к ней: "Ну-ка, Леонтьевна, распоясывайся, расставайся с заветными, давай-ка денежек".

У Степана Федоровича было две дочери и только один сын, Степан Степанович. Он был младший изо всех детей и был крестником покойной императрицы, почему и был пожалован при крещении чином капитана. Когда отец его умер, он был еще ребенком, и очень молод, когда лишился своей матери. Старшей сестры его, княгини Куракиной, тогда тоже не было уже в живых, и он остался на попечении своей сестры Талызиной Марьи Степановны, которой муж, кажется, в то время был еще в живых. Марья Степановна была фрейлиной при императрице Елизавете Петровне, и известный граф Шувалов, Петр Иванович, за нею, говорят, очень ухаживал, потому что в молодости она была очень хороша. Когда, я стала знать ее, в первые годы моего замужества, ей было лет около 60, и то еще была видная женщина.

Брат ее Степан Степанович был лет на двадцать моложе ее и родился, думаю, около 1758 или 1757 года, а женился он на княжне Голицыной Екатерине Владимировне или в 94, или в 95 году. Апраксина была годом старее меня или годом моложе, стало быть, родилась или в 1767 или в 1769 году. У нее было три брата: Петр, Борис и Дмитрий Владимировичи и сестра Софья Владимировна за графом Строгановым; все они были моложе Апраксиной, и все умерли прежде ее. Отец ее Владимир Борисович был только бригадир, человек очень богатый, но, как сказывали знавшие его, очень посредственного ума; жена его, княгиня Наталья Петровна, напротив того, была женщина очень умная, любимая императрицами Екатериною и Мариею Федоровною, с которою была весьма коротка, и уважаемая всем Петербургом, где большею частью всегда жила при дворе, потому что была статс-дамою и чуть ли не имела Екатерининской ленты первой степени.1 Она много путешествовала и была в Париже при Людовике XVI, была очень хорошо принята несчастною королевой Мариею-Антуанеттой 2 и выехала из Парижа незадолго до начала революции.3 Она была собою очень нехороша: с большими усами и с бородой, отчего ее называли le princesse Moustache. {княгиня Усатая (франц.). -- Ред. }4 Хотя она и была довольно надменна с людьми знатными, равными ей по положению, но вообще она была приветлива. Муж ее был сын Бориса Васильевича, женатого на Екатерине Ивановне Стрешневой, внук Василия Борисовича и правнук Бориса Алексеевича, воспитателя Петра I; по крайней мере, так я всегда слыхала, а верно ли это -- этого я уж не знаю. Екатерина Владимировна была очень хороша собою, но имела черты резкие и выражение лица довольно суровое, и поэтому в молодости, когда она была в Париже, ее называли французы Venus en courroux, {разгневанная Венера (франц.). -- Ред. } потому что походила на разгневанную богиню. Она была фрейлиной при императрице Екатерине II, потом, когда овдовела, при императоре Николае Павловиче была сделана статс-дамою и, как это называется, гофмейстериною, кажется, при дворе Елены Павловны,5 а в последние годы своей жизни была кавалерственною дамой большого креста.6

С самого первого времени своего жительства в Москве и в нашем соседстве Апраксины заняли почетное, первое место; не знаю, был ли дом, подобный их дому, до их переселения в Москву, но что после них не было подобного, это я могу сказать по всей справедливости. Отчасти можно еще сравнить жизнь князя Юрия Владимировича Долгорукова,7 но и то дом его, при всей своей вельможественности, был далеко не дом Апраксиных.

Не застала я того времени в Москве, когда граф Орлов Алексей Григорьевич жил под Донским и тешил весь город своими праздниками,8 но думаю, что и это были дорого стоившие празднества, но не с таким умением и не с таким вкусом устроенные, как у Апраксиных.

Эти имели все, чего человек мог только пожелать: оба были молоды, хороши собою, знатные, богатые, любимы и уважаемы. Вся их жизнь проходила в постоянном веселии и была продолжительным пиршеством.9

Когда они живали в Ольгове, куда приходилось из Москвы ехать мимо нас, то не проходило дня, чтобы не проехало двух-трех экипажей туда или обратно. Бывало, видишь с балкона или из гостиной, что едет к мосту экипаж, вот и пошлешь садом человека узнать: кто едет? И окажется, что это Гедеонов, Яковлев, Кокошкин 10 или кто-нибудь из Голицыных едут в Ольгово. Теперь некому и нечем так весело жить, как в то время. Чего только не бывало в Ольгове: был отдельный театр, свои актеры и музыканты, балы, фейерверки, охоты. Эти 20 или 25 лет, которые провели Апраксины у нас в соседстве, в летнее время и по зимам в Москве, было самое веселое время моей жизни, и хотя я сама не была никогда большою охотницей до рассеянной жизни, но тут мне приходилось поневоле тешиться для моих дочерей, и скажу без хвастовства и лести, что то, что нам пришлось видеть на нашем веку, мне и дочерям моим, того ни дети их, ни внуки, конечно, уже не увидят.

Тогда было совсем другое время, и жизнь проводили иначе, чем теперь: кто имел средства, не скупился и не сидел на своем сундуке, а жил открыто, тешил других и сам чрез то тешился; а теперь только и думают о себе, самим бы лишь было хорошо да достаточно. Впрочем, надобно и то сказать, что теперь у всех средства далеко не такие, как тогда, и все несравненно дороже стало, и люди требовательнее, потому что больше во всем роскоши.

При нашем знакомстве Апраксиной было лет 35 или немного более: она была небольшого роста, очень статная и стройная. Лицом была очень красива: прекрасный профиль, взгляд выразительный, но общее выражение лица суровое, даже и во время веселости и смеха. По прежней привычке Екатерина Владимировна продолжала густо румяниться, когда уже другие переставали употреблять румяны. Одевалась она всегда хорошо и к лицу и более всего старалась нравиться своему мужу, у которого на совести было немало грешков против жены; но об этом лучше и не говорить. Она это знала, потому что многое слишком явно бросалось в глаза, но никогда не подавала и виду, что знает что-нибудь или догадывается. Вообще нельзя не подивиться, как она умела владеть собой и как она была всегда одинаково хороша со своим мужем. Чувствуя всю добродетель жены, Степан Степанович ее очень уважал, и, отдавая полную справедливость ей, он выстроил у себя в Ольгове в саду беседку наподобие древнего храма, посредине, на высоком пьедестале, поставил мраморную статую своей жены, а над входом в храм золотыми словами была надпись: "Hommage à la Vertu". {Дань уважения к добродетели" (франц.) -- Ред. }

Апраксина была примерная и почтительная дочь, верная и добродетельная жена и заботливая и хорошая мать.

Степан Степанович был годами 12-ю старее своей жены, но по живости и веселости, скажу -- даже ветрености своего характера всегда казался моложе ее. Он был добрый, милый и любезный человек, очень общительный и готовый для каждого на всевозможные услуги.

При императоре Александре I он вышел в отставку и служил только по выборам: был очень долгое время московским губернским предводителем и был всеми очень любим; имел он чин генерала от кавалерии и Александровскую ленту.11 Не сумею я толком рассказать и подробностей не помню, но слышала я, что он повредил себе по службе своим легкомыслием: служил он в Польше и имел какое-то секретное, очень важное поручение, которое требовало большой осторожности и тайны.12 Польские паны как-то это почуяли и, зная, что Апраксин очень пылок сердцем к хорошеньким женщинам, подослали к нему таких, которые его очаровали и незаметно для него выведали тайну и чрез то помешали ему исполнить секретное поручение. Это я рассказываю в общих словах, потому что подробностей не знаю; слышала только, что если б это сделал другой кто-нибудь без такой сильной протекции, как Апраксин, то не только был бы уволен от службы, но и подвергся бы военному суду. Не злой умысел, но легкомыслие было причиной его оплошности, и вследствие этого он оставил службу, уехал из Петербурга и жил в Москве как совершенный вельможа; без лести, он был у нас в Москве последним истинным вельможей по своему образу жизни.

Состояние Апраксиных позволяло им жить по-барски, потому что имели они 13 или 14 тысяч душ крестьян. Самое любимое их место жительства было село Ольгово, которое они привели в цветущее положение; а дом их в Москве, на углу Знаменки, рядом с церковью через переулок, был в свое время совершенным дворцом и по обширности одним из самых больших домов в Москве. В этом доме бывали такие празднества, каких Москва уже не увидит.13

В 1818 году, когда двор был в Москве, Апраксины давали бал, и вся царская фамилия и какие-то принцы иностранные были на этом празднике, а званых гостей было, я думаю, 800 ежели не 1000 человек.

Ужин был приготовлен в манеже, который был для этого вечера весь заставлен растениями и цветами, было несколько клумб, между ними битые дорожки. На возвышении в несколько ступенек приготовлен стол для государя, императрицы, двух великих князей и принцев, а направо и налево, вдоль всего манежа, множество маленьких столов для прочих гостей. Государь вел к ужину хозяйку дома, которая-то из императриц подала руку Степану Степановичу, а великие князья и принцы вели дочерей и невестку, молодую Апраксину, Софью Петровну, урожденную графиню Толстую, дочь графа Петра Александровича, бывшего одно время послом при Бонапарте. Графиня Марья Алексеевна, жена его, была урожденная княжна Голицына и приходилась Екатерине Владимировне двоюродною сестрой, потому что была дочь родного ее дяди, князя Алексея Борисовича, женатого на княжне Грузинской.

Молодая Апраксина была прекрасная собой: свежа и румяна, совершенная роза. На ней была белая атласная юбка в клетку, шитая бусами, а на тех местах, где клетки пересекались, крупные солитеры, лиф бархатный, ярко-красный, также шитый бусами и солитерами...

Во время бала вдовствующей императрице м угодно было обойти всю залу и приветствовать дам и девиц милостивым словом.

За ужином мне пришлось сидеть неподалеку от царского стола, и хотя не все было слышно, что там говорили, но все видно, что делалось. На конце царского стола сидела графиня Разумовская Марья Григорьевна, урожденная княжна Вяземская. Она была сперва за князем Александром Николаевичем Голицыным, потом его оставила и при его жизни вышла за графа Льва Кирилловича Разумовского, и пока ее первый муж был жив, брак ее с Разумовским не был признаваем. Голицын умер или в 1817 или в этом же 1818 году. За ужином государь обратился к ней с каким-то вопросом, она отвечала, и потом, слышу, она спрашивает вполголоса у своей соседки по-французски:

-- Вы слышали, что государь меня назвал графинею?

-- Да, как же...

-- Вы хорошо слышали?

-- Конечно, Боже мой, слышала...

-- Так он меня назвал графинею? Ах, слава Богу, слава Богу... Это потому так порадовало Разумовскую, что ее брак был, стало быть, признан по смерти ее первого мужа...

Впоследствии эта графиня Разумовская была при дворе и, не имея никакого придворного чина, очень часто посещала императриц как знакомая. {Скончалась в шестидесятых годах, имея более от рождения 90 лет; до конца жизни одевалась по моде, и после ее смерти осталось несколько сот платьев и сундуки с кружевами и лентами.}

В доме Апраксиных был отдельный театр с ложами в несколько ярусов, и когда в Москву приезжала итальянская опера, то итальянцы в этом театре и давали свои представления,15 и помнится мне, что в 1818 или 1819 году как будто тут же видела известную мамзель Жорж.16

Все знатные певцы, музыканты и певицы, которые бывали в Москве, непременно попоют и поиграют у Апраксиных, и много хорошего наслушалась я на своем веку в их доме.

Не припомню, в котором именно году, добрые наши соседи Титовы продали свою деревню Сокольники, которую и купил Степан Степанович Апраксин, а когда его старшая дочь Наталья Степановна вышла замуж за князя Сергея Сергеевича Голицына, то он ей и отдал это имение, и Голицыны несколько лет тут прожили. Жаль нам было Титовых, потому что мы с ними свыклись, но соседство Голицыных было приятно потому, что князь Сергей Сергеевич был очень веселый и милый человек, весьма любезный и приветливый и очень хороший музыкант и сочинитель многих романсов.17 Потом Голицыны переехали жить в Петербург, и когда мы туда ездили в 1822 году и там прожили целый год, с ними часто видались; он умер в скором времени после холеры,18 помнится, что в один год с Владимиром Степановичем Апраксиным, стало быть, в 1832 или 1833 году; детей у Голицыных не было.

Вторая дочь, Софья Степановна, вышла за князя Щербатова Алексея Григорьевича, который потом был в Москве, генерал-губернатором.

II

Дом Обольяниновых был совершенно в другом роде, чем дом Апраксиных, чувствовалась великая разница: один был природный вельможа, другой человек случайный и временщик.

Петр Хрисанфович Обольянинов был очень небогатый порховский дворянин, который служил в военной службе в Гатчинском полку, умел снискать расположение великого князя Павла Петровича, а когда тот вступил на престол, сделался важным человеком и получил пожалование от государя более 3000 душ крестьян и в четыре года Павлова царствования очень шагнул вперед. Он один из первых после кончины императрицы получил Анненскую ленту,19 был потом генерал-прокурором и пользовался неограниченною доверенностью государя.

От природы Обольянинов был очень умный человек, с быстрым соображением, но мало учен и по нашему времени, так что едва-едва умел писать, а был, однако, человеком государственным, и не последним.

Он не знал иностранных языков, не говорил и даже не понимал, и вообще не любил ничего иноземного. Находившись долгое время при дворе и в обществе людей высшего круга, он немного понатерся: умел себя держать очень прилично своему званию, но в разговоре заметно было, что он не получил настоящего обучения. Характером он был крут, был честен, благороден, но жестковат и очень настойчив. Вот ничтожный случай, который может показать, до чего он был требователен, чтобы его воля была исполнена безоговорочно. Он был охотник до цветов и, когда купил Горушки, очень занимался своим садом и любил, чтобы было много цветов, и строго запрещал их рвать. Какая-то соседка приехала к нему в деревню со своим сыном, мальчиком лет 10 или 12. Пред обедом мальчик просится идти погулять в саду. Обольянинов и говорит ему: "Иди, гуляй, сколько угодно, но, сохрани тебя Бог, ежели ты у меня сорвешь цветок -- заставлю съесть, слышишь, уговор лучше денег". Пошел мальчик в сад и, нагулявшись вдоволь, возвращается оттуда. Обольянинов подозвал его к себе. "Ну что, голубчик, набегался, натешился? И цветов не рвал?"

-- Нет-с...

После обеда пошли в сад гулять все гости и сам Обольянинов, и тут он, где-то в кустах, подсмотрел пучок нарванных садовых цветов. Ему тотчас пришла мысль, что, верно, мальчик-гость нарвал и потом бросил, струсив... Он поднял цветы и, держа в руках, подошел к гостям и пристально и строго посмотрел на мальчика; тот весь так и посоловел.

Обольянинов подозвал мальчика и спросил его: "Что говорил я тебе, когда ты просился гулять в сад?".

Мальчик молчит, опустив голову. Он опять его спрашивает -- нельзя не отвечать.

-- Чтоб я не рвал цветов.

-- А это что? Кто это рвал? Пришлось признаться.

-- Я обещал тебе, что заставлю тебя съесть, -- так ешь же сейчас все, что нарвал.

Все думали, что он хочет пугнуть мальчика и постращать за ослушание, и засмеялись, видя испуг мальчика, но каково же было удивление всех, когда увидели, что хозяин не шутит и настоятельно требует, чтобы ребенок ел цветы.

-- Петр Хрисанфович, простите моему сыну, он виноват, более не будет этого делать, -- говорила мать...

-- Может быть, тут вредные цветы, -- сказал кто-то из гостей.

Что же? поставил на своем: заставил мальчика все съесть до последнего листика и, кроме того, выдрал еще за уши, приговаривая: "Это за то, что ты солгал и запирался".

Мальчика стало рвать.

-- Ничего, -- говорил Обольянинов, -- вперед будет умнее; не беспокойтесь, не умрет.

Однако, говорят, у бедного мальчика была потом горячка от испуга, что ль, или от вредных цветов. {Этот рассказ я много раз слышал и от бабушки, и от матушки, которая почти всегда мне его повторяла, когда мы ехали в Горушки к Обольянинову, и я в детстве на него всегда смотрел с ужасом и страхом и, конечно, никогда и не подумал посягнуть на его цветы. Внук. }

Лицом Обольянинов был очень некрасив: худощав, большой нос луковицей, впалые глаза со строгим взглядом, волосы очень редкие на всей голове и так плотно выстрижены, что ухватить нельзя. Он был бы довольно высок, если бы не держал себя согнутым; думаю, что это было от привычки, а под старость, когда он не мог уже ходить и его возили по комнатам в креслах, голова его до того нагнулась, что чуть не на коленях лежала; это была уже немощь.

Жена его Анна Александровна, урожденная Ермолаева, была в первом замужестве за Нащокиным,20 который был гораздо старее, чем она, и потому, как сама рассказывала, она одевалась старше своих лет, а когда вышла за Обольянинова, лет на пять или шесть моложе ее, она стала молодиться, чтобы казаться моложавее.

Была очень добрая и приветливая женщина, собою красавица, но очень простовата и без всякого образования, и так как она была великая охотница до собак, которых держала премножество, то и разговор был только что про ее собак. "Милка сделала вот то-то, а Фиделька или Амишка вот это-то". Самая любимая собака Милка была предурная собачонка, вроде дворняжки и вдобавок презлая, того и гляди, что схватит за ногу. Приедешь, бывало, к ним в дом: в передней чувствуешь, что есть собаки, так и охватит запахом, а войдешь в гостиную -- поднимется лай и визготня. Для собак была особая горничная, и ежели в чем провинится которая из собак, виновата не она, а девушка -- зачем не доглядела. На ночь все эти собачонки взберутся на постель и забьются под одеяло, а ежели вздумается, так и на подушки, и тогда Анна Александровна уступает им место и сама кое-как лепится на краю постели, а ежели собаки станут проситься из комнаты, то Петр Хрисанфович должен встать, выпускать их и впускать, и это несколько раз во время ночи. Ежели кто приласкает которую-нибудь из собак или похвалит, то хозяйка готова того человека расцеловать, так ей этим можно было удружить; а собаку согнать с колен, ежели ей вздумается к гостю вскочить, -- значило хозяйку разобидеть донельзя: хочешь не хочешь держи, а ежели и укусит--молчи, а то Обольянинова тотчас надуется.

Раз кто-то из людей на собаку топнул, собака завизжала и бросилась бежать к хозяйке; из-за этого вышла целая история: Обольянинов возвратился домой, жена ему нажаловалась, -- человека выбранили и рассчитали, потому что был наемный, а своему было бы и того хуже.

Словом сказать, у Обольяниновых в доме хозяева были не они сами, а их собаки; все им угождало, все их ласкали, и хозяйка все это внимание принимала на свой счет.

Детей у Обольяниновых не было. Он имел брата и сестру.

Кто был брат его Михаил Хрисанфович -- я совсем не знаю; он был небогатый псковский дворянин, женат на Евфимии Ефимовне и имел сына Михаила, которого я помню еще Мишенькой. Потом он служил в военной службе; в двенадцатом году ему оторвало ногу, и он ходил на деревянной ноге: был он, кажется, полковником в отставке. Добрый, хороший человек, очень умный, но ужасно боявшийся дяди: в его присутствии он все более молчал. Собой он был бы недурен, но лицо его от оспы было очень испорчено. Он был женат впоследствии на княжне Горчаковой Елизавете Михайловне, дочери князя Михаила Алексеевича, женатого на баронессе Остен-Сакен, урожденной Ферзен. Не умею сказать, отчего Горчаков жил в Ревеле, и княжны, прекрасно воспитанные, были совершенные немки, и когда Обольянинова, вспоминая свое детство, хвалила что-нибудь немецкое, старику-дяде это было как нож острый, -- он, который любил одно только русское.

Анне Александровне Господь не судил видеть Мишу женатым: она скончалась в 1822 году, а племянник ее мужа женился в 25 или 26 году. Петр Хрисанфович очень был огорчен кончиной жены и до самой своей смерти спал на ее кровати, на ее подушках и покрывался тем одеялом, под которым она умерла. Судя по наружности, нельзя бы, казалось, и ожидать от него такой нежной любви.

Нас в Москве не было, когда умерла его жена; мы в тот год жили в Петербурге и не видали его в первое время его вдовства, а он, говорят, был неутешен и плакал как ребенок.

У Михаила Михайловича были три дочери: Анночка, Еленочка и Катенька, и все три умерли в 1831 или 1832 году от скарлатины, в одну неделю; это старика тоже очень огорчило. Потом у них родились еще две дочери, вторые Анна и Елена, {Анна Михайловна за графом Адамом Васильевичем Олсуфьевым; Елена Михайловна за Владимиром Алексеевичем Всеволожским (вторая его жена, первая была Суровщикова).} и они пережили свою мать, дедушку и отца: Елизавета Михайловна умерла родами в 1840 году. Я ездила навещать Петра Хрисанфовича и сама была свидетельницей того, как этот старик, по-видимому черствый и суровый, горько плакал. Ему тогда было за 80 лет.

-- Благодарю вас, матушка Елизавета Петровна, что вы меня вспомнили и посетили старика в великой скорби: я лишаюсь не племянницы, а дочери, и она оставляет трех сирот -- двух дочерей да меня. Я надеялся, что она мне глаза закроет и меня схоронит, а вот приходится мне видеть ее в гробу.

И очень, очень плакал старик.

Впрочем, ему недолго приходилось сиротеть, потому что чрез год или полтора {Умер в 1842 году, 22 сентября, в Москве, погребен вместе с женою в своем имении в Тверской губернии.} и сам успокоился.

По вступлении на престол императора Александра I Обольянинов вышел в отставку. Он во всеуслышанье говорил:

"Я всею душой был предан покойному государю (императору Павлу) и чувствую, что служить опять так другому я не могу: и он легко остался бы недоволен, а главное, и я сам, и потому лучше с честью идти на покой".

Он был многр лет московским губернским предводителем, и всею Москвой был высоко чтим, и во время своего служения по выборам получил Владимирскую ленту,21 а Андреевскую 22 он имел уже при императоре Павле. Дом его был на углу Тверской и Садовой, к Тверской-Ямской; до 1812 года дом был на дворе с большим садом и двумя флигелями; в двенадцатом году большой дом и один из флигелей сгорели, а другой флигель уцелел, и в нем-то он потом и жил до своей кончины. У него в доме была домовая церковь, которую после его кончины упразднили.

Сестра Петра Хрисанфовича, Марья Хрисанфовна, была замужем за полковником Симоновым. По смерти мужа она осталась с очень скромным состоянием, и по ходатайству брата ей было пожаловано имение в 300 душ. У нее было два сына, Федор и Александр, и дочь Наталья Андреевна, которая в девицах. В 1822 году, в бытность нашу в Петербурге, Марья Хрисанфовна Симонова была еще в живых, а когда умерла, достоверно этого не знаю.

В Дьякове, в шести верстах от нас, поселился Жуков Никифор Иванович. Он был средних лет, небольшого роста, плотен, плечист и лицом весьма некрасив. Прежде он был очень небогат: имел душ 150 или 200 крестьян и жил скромно и расчетливо. Вдруг ему досталось после отца имение в 1000 душ, у него закружилась голова; он думал, что его состоянию не будет конца, и видя, как жил Апраксин от 13 000 душ или Обольянинов, тоже богатый человек, вот он и вздумал тянуться за ними. Завел охоту, музыкантов, певчих, и мало ли каких еще прихотей он себе не позволял...

Он у нас бывал довольно часто и нас очень забавлял своим хвастовством и лганьем; вот уж точно можно было про него сказать: не любо -- не слушай, а лгать не мешай. Когда он начинает что рассказывать -- говорит сперва, как и все порядочные люди, а там и пойдет прилыгать, и все пуще, и пуще врет и, наконец, до того заврется, что и сам почувствует, что далеко заехал, и вдруг остановится и скажет: "Вы, я вижу, не верите, а оно правда так было..."

Один раз стал рассказывать при нас у Апраксиных, что у него в Дьякове такой урожай этот год, такая рожь, что войдет человек -- так и не видать его во ржи.

-- Высока и густа у меня рожь в тамбовской деревне, -- говорит Дмитрий Александрович, -- а такой я все-таки не видывал. Вы не верите, ну, хорошо же, пришлю вам показать...

Прошло несколько дней, и точно присылает целый сноп: предлинная солома, пожалуй, без малого в сажень; но только потом нам сказывали, что он посылал по всему полю собирать самые высокие стебли.

Однажды у нас гостила сестра моя Анна Петровна, вот мы и сговорились -- мой муж, она и я -- по очереди подстрекать Жукова. Чуть беды мы не сделали: когда он лжет, то весь раскраснеется и с него пот градом; он лгал, лгал -- смотрим, покраснел, весь багровый, того и гляди, с ним будет удар.

Потом еще раз привозит нам корзину яблок прекрупных и говорит: отгадайте, с какой яблони эти яблоки?

Ему и говорят, что это такой-то сорт.

-- Ничуть не бывало... Еду я раз лесом, смотрю -- яблоня в цвету, велел я заметить, пересадить ее в сад, и вот с нее эти яблоки, а яблоня-то дикая.

Он плохо знал по-французски, а любил щегольнуть своим знанием, и выходило всегда пресмешно.

Так он говаривал: "J'avais connu un demoiselle franèais, j'ai des pommiers féroces dans la bois", {"Я знавал один французский барышня, в моя лес растут хищные яблони" (франц. искаж.). -- Ред. } и в этом роде.

Что потом с ним сделалось, я не знаю: он продал свое имение, переехал в Москву, и так я потеряла его из виду.

В Храброве, вместо старика Оболенского, стали жить его сын, князь Алексей Николаевич, с женой. Она была по себе Магницкая Александра Леонтьевна, внука известного Магницкого, составителя первой русской арифметики.23 Она была очень милая, добрая и любезная женщина, очень недурна собой и приятного обращения. У нее было четверо детей: два сына -- Николай и Михаил, и две дочери -- Екатерина и Варвара. С Оболенскою жила и сестра ее, Анастасия Леонтьевна Магницкая, пожилая девица. В Москве у них был дом под Новинским, а другой рядом, в переулке, каменный, что на бульваре, был куплен Колошиным в 1837 или 38 году и заплачен 35 000 ассигнациями.

Кроме этих ближайших соседей мы езжали в Новое к двоюродной сестре мужа, к Неклюдовой, и по пути заезжали в Храброво к Оболенским, потом к обеду приедем в Новое, там отдохнем и возвратимся домой к вечеру, а то отправимся далее, в село Болдино, к бабушке Аграфене Федотовне Татищевой, у нее переночуем, иногда гостим день и два. Случалось, что мы ездили к ее именинам, 23 июня; тогда и свою именинницу -- Грушеньку, ее крестницу, берем с собою. Бабушка очень ее любила и была к ней весьма милостива.

Бабушка скончалась в 1811 году. До самой ее смерти мы бывали у нее раз или два в лето; в иной год и она приезжала к нам; иногда дядюшка Ростислав Евграфович Татищев, тоже на перепутье из Москвы в свою тверскую деревню (село Дубны), заезжал к нам, и это почти каждое лето раз, а иногда два раза.

Евграф Васильевич не ездил к себе в деревню, как обыкновенно ездят другие; он терпеть не мог останавливаться на постоялых дворах или в избах, а останавливался, где ему приглянется место и когда вздумается. За ним всегда ездила фура, в которой ехала дорожная поварня, буфет и палатка. Вдруг ему понравится место и закричит: "Стой, палатку!" Тотчас разобьют палатку, расстелят ковры, расставят складной стол, походные кресла, и он выйдет из кареты и сидит себе в палатке, жуирует, а в другой палатке люди, а лошадей кормят в это время. Он был очень умный человек, и сердцем не то чтобы злой человек, но превзбалмошный и прегорячий: чуть что не по нем сделает человек, того и гляди, что закричит: "Плетей" -- и живо велит отодрать на конюшне. В ту пору, к сожалению, это водилось, и зачастую, что пороли людей, и по-тогдашнему это не считалось предосудительным, не казалось даже и жестоким. Но бывали и ужасные случаи: так вот, например, граф Каменский был очень жесток в обращении со своими людьми, и кончилось тем, что люди его сговорились и в деревне его зарезали.24 Да, бывали такие случаи!

К слову о Каменских: вспомнила я еще одну мелочь о бабушке Агра-фене Федотовне Татищевой.

Она нюхала табак, как почти все в наше время, потому что любили пощеголять богатыми табакерками, и у бабушки были прекрасные, золотые, с эмалью и с бриллиантами. И что же? какая странность: позвонит, бывало, человека, даст ему грош или пять копеек и скажет: "Пошли взять у будочника мне табаку". Немного погодя и несут ей на серебряном подносе табак от будочника в прегрязнейшей бумаге, и она, не брезгая, сама развернет и насыпает этот зеленый противный табак в свои дорогие золотые табакерки. И это много раз случалось при мне, и я не могла надивиться, как ей это только не было гадко покупать свой табак у будочника.

В наше время редкий не нюхал, а курить считали весьма предосудительным, а чтобы женщины курили, этого и не слыхивали; и мужчины курили у себя в кабинетах или на воздухе, и ежели при дамах, то всегда не иначе, как спросят сперва: "Позвольте".

В гостиной и в зале никогда никто не куривал даже и без гостей в своей семье, чтобы, сохрани Бог, как-нибудь не осталось этого запаху и чтобы мебель не провоняла.

Каждое время имеет свои особые привычки и понятия.

Курение стало распространяться заметным образом после 1812 года, а в особенности в 1820-х годах: стали привозить сигарки, о которых мы не имели и понятия, и первые, которые привезли нам, показывали за диковинку.

И много бывало таких вещей, которые нам казались странными и которые потом сделались совершенно обыкновенными. Как сейчас помню, что в начале 1800-х годов Дмитрий Александрович читал однажды газеты, остановился, да и говорит мне: "Представь себе, какой вздор печатают: будто в Америке англичане хотят устроить дорогу, по которой будут ездить без лошадей, а посредством силы паров:25 это значит, как в сказке будет ковер-самолет. Каких глупостей не печатают!" Тогда это казалось невероятным, а прошло 30 или 40 лет, и у нас у самих стали кататься по железным дорогам,26 и что тогда мы считали вздором, теперь оказывается возможным и становится самою обыкновенною вещью. Пароходам тоже как дивились в первое время, и серные спички, которые сами зажигаются, совсем не редкость и не диковинка, а за сто лет все это сочлось бы едва ли не колдовством.