Надо объяснить сцену, происходившую на рыночной площади, окончившуюся появлением принцессы Монпансье с эскадроном прелестных амазонок.
Мазарини уехал в Рюэль, как справедливо сказал коадъютор. Но он пробыл там столько времени, сколько требовалось для отдания приказаний тайным агентам, которые действовали только при важных случаях. Кончив все распоряжения, кардинал вернулся в Париж. На другой день королева послала за ним с таким настойчивым приказанием, что он едва успел одеться.
-- Понимаете ли вы это? -- воскликнула Анна Австрийская, как только показался кардинал. -- Герцог Орлеанский отказывается явиться на свидание, которое я по вашему совету назначила ему.
-- Он отказывается! Это не по своей воле он делает, это коадъютор подносит нам новое блюдо, им приготовленное.
-- Он отвечал де Бриенну, моему посланному, что не может явиться ко мне, прежде чем принцы будут освобождены и вы удалены.
-- Уж и до этого дошло! -- сказал Мазарини, опустив голову.
-- Они теряют всякое благоразумие и обнажают пружины всех своих действий.
-- Но какой же был ответ вашего величества?
-- Бриенн отправился с новым поручением; он должен сказать Гастону, что никто не желает так сильно освобождения принцев, как я, но что они пока не внушают мне доверия, достаточного для общественной безопасности. Что же касается кардинала Мазарини, я намерена иметь его моим первым министром и руководствоваться его советами до тех пор, пока считаю это полезным для короля.
-- Хорошо, очень хорошо! -- сказал Мазарини, удивляясь такой твердости. -- Однако, может быть, вы ошибаетесь и вашей твердостью нанесете ущерб вашим интересам?
-- Вот вы всегда таковы, любезный кардинал. По-вашему, надо терпеть, выжидать более удобного времени, а мое мнение -- разом покончить с этими людьми, пока еще можем с ними сладить. Поздно будет, как наводнение разольется.
-- Я получил известие, что на рынках народ уже закопошился.
-- Вот видите, права ли я?
-- Открытое противодействие герцога Орлеанскою разрушает все мои планы и намерения! Коадъютору непременно хочется вырвать у нас шапку! Вчера он догадался, что мы только убаюкиваем его надеждами!
В эту минуту поспешно вошел капитан дежурных телохранителей.
-- Что случилось? -- строго спросила королева, не любившая, чтобы ее тревожили нечаянностями.
-- Его высочество герцог Орлеанский подъехал ко дворцу.
-- Мы принимаем его, -- сказала королева, отпуская капитана.
-- И главное, ваше величество, позвольте мне говорить с ним, -- сказал Мазарини, понимая, что теперь поздно уклоняться от свидания.
-- Напротив, кардинал, напротив, не говорите! По крайней мере, ничего не говорите в вашем обыкновенном духе. Хоть раз в жизни проявите на словах твердость и даже жестокость! Я видела, бывало, Ришелье умел его пригнуть так, что его от земли почти не было видно.
-- Эх! Ваше величество, ведь этому минуло двадцать пять лет, и тогда у принца были советниками мелкие умы каких-нибудь Орнано, Шалэ, Пюи-Лоренса, Сан-Марса и tutti quanti. Теперь же за его спиной стоит заговорщик, какого земля когда-либо производила со времен Катилины и Брута; он играет совестью и волей герцога Орлеанского, как будто тот картонный плясун.
-- Помните, кардинал, что вы мне часто говорили и чего я не могу забыть как королева и мать короля. Помните, что принцы Орлеанский и Кондэ мечтают завладеть французскою короной, а я поклялась лучше погибнуть под развалинами трона, чем уступить.
-- Они мечтают, то есть у них глаза закрыты, а я не сплю и вижу далеко, это вам хорошо известно.
-- Говорите с высокомерным достоинством, слышите ли? Я этого хочу! -- сказала королева с повелительным движением, от которого министр побледнел.
-- Я этого хочу, Джули, -- повторила она тихо. Но в этих звуках, вероятно, была целая гамма таинственных угроз, потому что Мазарини гордо поднял голову и ждал королевского наместника, который, быть может, в первый раз в жизни дерзнул идти на врагов, глядя им прямо в глаза.
Вошел Гастон Орлеанский. Он был бледен, губы его дрожали, холодное достоинство проявлялось в его осанке -- он хотел разом показать волю и мужество.
Кардинал, раскланявшись с королевой, поспешил по своему обыкновению приветствовать принца; принц, едва удостаивая его взором, хотел было открыть рот, чтобы заговорить с королевой, но кардинал не допустил этого.
-- Что я слышал из уст ее величества? -- воскликнул он с обычным радушием. -- Вашему высочеству угодно выказать свое противодействие истинным пользам короля? Вы выразили непременное желание освободить принцев, и немедленно, хотя вашему высочеству хорошо известно, что они только увеличат общественные беспорядки? Это невозможно, потому что несвоевременно.
-- Что это значит?
-- То, что принцы будут освобождены, но не в настоящее время. Для довершения беспорядков недостает еще, чтоб они присоединились к герцогу Бофору, коадъютору и парламенту.
-- А хоть бы и так, -- сказал Гастон, нахмурясь.
-- Но, ваше высочество, это значило бы усиливать общественное бедствие. Герцог Бофор разыгрывает роль Кромвеля в Лондоне, господин Гонди роль генерала Ферфакса, а парламент, внушающий вам такое доверие, идет по стопам верхней палаты.
-- Очень хорошо, монсеньор, -- сказал принц с усилием, -- прошу вас не продолжать этот разговор, потому что это значит оскорблять меня лично. Вам известно, что господа Гонди и Бофор мои друзья, что парламент есть собрание лучших и достойнейших людей; нарушение их прав -- преступление, равняющееся оскорблению его величества.
-- Оскорбление его величества! -- воскликнул Мазарини.
-- Да, потому что принцы, герцог Бофор, коадъютор и парламент, самая твердая опора короля; можно подумать, что вы поклялись разрушить ее в самом основании.
-- Ваше величество, вы изволите слышать? -- сказал кардинал.
-- Всемилостивейшая государыня и сестрица! -- продолжал принц, обращаясь к королеве кротким и почтительным голосом, -- я представлял уже вам, на каких условиях могу отныне содействовать умиротворению государства: кардинал Мазарини должен оставить Францию.
-- Любезный братец, вы, кажется, не на шутку предписываете мне условия! -- отвечала гордая испанка со всем высокомерием, свойственным ее характеру и роду.
-- Точно так, ваше величество, иначе и быть не может если вам не угодно видеть, что через два дня Париж будет предан огню и мечу и вся Франция окажется в руках чужестранцев.
-- Но отвечайте же, господин кардинал, -- сказала королева, раскрасневшись от гнева, -- отвечайте на эти дерзкие слова, оскорбляющие ваше достоинство и мое также, потому что я удостаиваю вас полным доверием.
-- Ваше величество, я вижу, что его высочество находится под влиянием злобных подозрений моих врагов, ослепляющих его. Надо подождать, пока время докажет мою верность и честность. Я немедленно уеду, потому что, по словам его высочества, это общее желание. Но и вдали, как и вблизи, я ваш верный слуга, прошу вас не забывать этого.
-- В добрый час, -- отвечал Гастон, -- с этой минуты я считаю вас посторонним человеком, вы можете идти куда угодно.
-- Но я королева-правительница, одна я имею право...
-- Ваше величество, -- возразил принц спокойно, -- я вызывал маршала Вилльроа и сказал ему, что он будет отвечать мне за безопасность короля, что он всюду и каждую минуту должен охранять его жизнь. Кроме того, маршал получил приказание повиноваться только королевскому наместнику.
-- Вы забываете, однако, что я королева-правительница, я имею право арестовать вас и отправить прямо отсюда в Бастилию.
-- Я ничего не забываю, ваше величество. Должен вас предупредить, что городская стража, патруль и караулы получили приказание держать наготове оружие для службы королю и повиноваться только приказаниям, подписанным именем Гастона Орлеанского.
Принц почтительно поклонился королеве и удалился величественно, даже не удостоив взглядом кардинала. Когда дверь затворилась за ним, королева закрыла лицо руками, и Мазарини увидал, как крупные слезы пробивались сквозь пальцы, белые, как слоновая кость. Быстрым и тихим шагом, напоминающим кошку, он приблизился к ней.
-- Вы оплакиваете власть? -- спросил он.
-- Я плачу потому, что здесь оскорблена моя гордость как женщины и королевы! Я плачу потому, что вы гораздо более оскорбили меня, чем глупое хвастовство и нахальство герцога Орлеанского.
-- Вспомните, ваше величество, что я говорил вчера вам: пока я здесь, пока я жив, вы не должны ни в чем отчаиваться, что ни Гастон, ни Кондэ, никто в мире не будет царствовать во Франции, кроме короля Людовика Четырнадцатого.
-- Ваша самоуверенность мало успокаивает меня сегодня.
-- Я знаю людей, в тот день, когда вы вручили мне власть, я дал себе слово играть ими, как марионетками, до самой их смерти. Я твердо иду своей дорогой, и плохо для вас, что глаза ваши не в силах за мной следовать.
-- Монсеньор!..
-- Имеете ли вы еще столько доверия ко мне, чтоб подписать ваше имя внизу этой бумаги, -- сказал Мазарини, поспешно подавая ей перо и чистый лист бумаги.
-- Бланк?
-- Да, я не имею времени заполнять его. Гроза приближается, и я не хочу принести себя в жертву без всякой пользы для вас.
Королева посмотрела прямо ему в глаза, скорее по привычке, чем по желанию, уступила неопределенным надеждам и поставила свою подпись на бумаге, которую ей подложил разжалованный министр.
-- Кстати, -- сказал Мазарини в раздумье, -- не мешает пометить бумагу вчерашним числом, недурно будет, если вы сами напишете это вашей рукой.
Анна Австрийская повиновалась; в ее глазах выразилось живейшее любопытство, но кардинал любил всегда устраивать сюрпризы и, как бы, не замечая желания королевы, продолжал:
-- Если б герцог Орлеанский дрожал, говоря с вами, то я еще мог бы опасаться, потому что это значило бы, что его подстрекают советники, но он приказывает и говорит: я хочу! Следовательно, нам нечего тревожиться, он у меня в руках. Они сами, как говорят, боятся уличных бунтов. Это правда. Если я останусь в Париже, возмущения хватит на три дня, но я сейчас уеду, и мой отъезд будет сигналом к народной ярости. Вы увидите, что, уезжая, я оставлю за собой более чем возмущение -- я оставлю народную войну.