Солнце поднялось уже высоко, когда Актеон шел в город по дороге, называемой Змеиной.
По пути ему встречались тележки, нагруженные бурдюками с маслом и амфорами с вином. Ряды рабов, согнутых под тяжестью ноши и с запыленными ногами, чтобы дать ему пройти, отступали к краю дороги с покорностью и приниженностью, испытываемыми ими перед свободным человеком. Грек на минуту приостановился перед масличными мельницами, глядя на громадные вертящиеся камни, приводимые в движение скованными рабами; затем пошел дальше, огибая горы, на вершинах которых возвышались спекули [дозорные башни] , своими красными огнями возвещающие Акрополю Сагунта о прибытии кораблей или же о движениях, замечаемых на противоположном косогоре, где начинались владения враждебных турдетанов.
Бесконечные поля раскинули свое плодородие под золотым дождем утреннего солнца. Из деревень, из сельских домов, из всех бесчисленных жилищ, беспорядочно разбросанных на всем протяжении долины, стекались люди на Змеиную дорогу, направляясь в город.
Большинство сагунтского населения жило в деревне, обрабатывая землю. Город был сравнительно мал. В нем жили только купцы и богатые землевладельцы, городское начальство и иностранцы. Но когда грозила какая-нибудь опасность, когда турдетаны предъявляли притязания на сагунтскую землю, тогда весь народ стекался в город, ища убежища и защиты за его стенами; и поселяне, гоня впереди себя свои стада, шли слиться с ремесленниками Сагунта, укрываясь в городе, который обыкновенно посещали лишь в торговые дни.
Актеон догадался по многочисленному стечению народа, наполнявшего дорогу, что это должно быть базарный день на Форо. Рядами шли поселянки, неся на головах корзины, прикрытые листьями, одетые лишь в темную тунику, которая, спадая вдоль тела, обрисовывала при каждом шаге их грубые формы. Землепашцы, загорелые, сильные, в коротком одеянии из кожи или грубой ткани, подгоняли волов, везущих телеги, или ослов, навьюченных ношей; и вдоль дороги среди облаков красной пыли, подымаемой копытами бегущих животных, раздавался беспрерывный звон колокольчиков козлиных стад и мягкое мычание коров.
Некоторые семьи уже возвращались с базара, показывая с гордостью обновки, приобретенные в лавках Форо взамен своих плодов; и приятели приостанавливались, чтобы полюбоваться новыми тканями, чашами из красной глины свежими и блестящими, женскими украшениями, грубо сделанными из прочного металла.
Смуглые девочки с сильными худощавыми членами и большими лбами, с распущенными по кельтиберскому обычаю волосами, попарно шли, неся на плечах длинные жерди, на которых висели ветки цветов, предназначенные для продажи благородным горожанкам. Другие несли защищенные от пыли листьями громадные тирсы красных вишен и от времени до времени, среди взрывов смеха, припрыгивали и кричали, копируя голосами и жестами богатую молодежь Сагунта, которая, к большому негодованию города, собиралась в саду Сонники, чтобы там перед изображением Дионисия подражать красивым безумиям Греции.
Актеон любовался красотой пейзажа: рощицы смоковниц, которыми славился Сагунт, начинали покрываться листьями, образуя из своих ветвей зеленые шатры, спускающиеся до самой земли; виноградные кусты, точно изумрудная зыбь, покрывали всю окрестность и вились на отдаленных горах, достигая сосновых и дубовых рощиц, а поля масличных деревьев, симметрично посаженные на ржавой почве, образовывали колоннаду с пирамидальными верхушками серебристой листвы. Вид этого прекрасного пейзажа взволновал Актеона, пробудив в нем воспоминание детства. Эта долина была так же хороша, как и родная Греция; здесь он останется, если только богам не будет угодно снова толкнуть его в безнадежные скитания по белу свету.
Он шел уже более часа, все время видя впереди себя красную гору с раскинутым на ее склоне городом, а наверху бесчисленные здания Акрополя. На одном из поворотов дороги он заметил, что народ останавливается перед жертвенником: длинным каменным алтарем, на котором распростерла свои чешуйчатые кольца голубого мрамора громадная змея. Поселяне клали цветы и ставили глиняные чаши, наполненные молоком, перед неподвижным животным, которое своей поднятой головой и открытой гортанью, казалось, угрожало людям. На этом самом месте змея укусила несчастного Зазинто, когда он возвращался в Грецию с быками, похищенными в Героне, и вокруг его трупа, сожженного на холме Акрополя, основался город. Простой народ поклонялся гадине, как одному из основателей родины, и с ласковыми словами окружал ее жертвоприношениями, которые таинственно и быстро исчезали; многие верили, что с наступлением мрака змея оживает, так как слышали в бурные ночи ее ужасный свист, разносящийся на далекое расстояние.
Актеон догадался о близости Сагунта по могильным камням, которые возвышались по обе стороны дороги и привлекали внимание прохожего своими надписями. Позади них были раскинуты сады, окруженные густыми изгородями, над которыми виднелись ветки фруктовых деревьев загородных вилл. Несколько рабынь смотрели на детей, совершенно нагих и с чертами греческого типа, которые играли и боролись. У ворот одного из садов тучный старик, одетый в пурпуровую хламиду, смотрел с холодной гордостью разбогатевшего коммерсанта на движущуюся волну простого люда. На террасе одной из дач Актеон заметил женскую прическу из волос, выкрашенных по афинской моде золотом и перевитых красными лентами; подле колебалось опахало из разноцветных перьев азиатских птиц. Это были богатые дачи сагунтских патрициев, вышедших из негоциантов.
Приближаясь к реке, Бэатис Перкес, которая отделяла город от его окрестностей, грек заметил, что рядом с ним идет молодая девушка, почти девочка, впереди которой бежало рысью стадо коз. Тонкая, стройная, с худощавыми членами и смуглой бархатистой кожей, она походила на мальчика, но не была им, так как короткая туника, с разрезом по левой стороне, позволяла видеть ее грудь, слегка припухшую с приятной округленностью розового бутона, начинающего распускаться с силой молодости. Ее черные глаза, влажные и большие, казалось заполняли все ее лицо, озаряя его таинственным сиянием; а из-за губ, горячих и воспаленных от ветра, сверкали зубы, блестящие, крепкие и ровные. Пышные волосы, связанные узлом на затылке, она украсила гирляндой самосеянных маков, собранных среди ржи. На плече она несла с мужественной легкостью тяжелую сетку, наполненную белыми сырами, круглыми, как хлебы, свежими и еще сочащимися сывороткой, а свободной рукой ласкала белую шерсть козы, своей любимицы, которая прижималась к ее ногам, звеня медным колокольчиком, привешенным к шее.
Актеон перешел реку среди телег, погруженных по оси в воду, и очутился перед стенами города, дивясь их крепости: природные каменные основы, без всякого скрепления, поддерживали стены и башни прочного сооружения.
У ворот Змеиной дороги, считавшимися главными, он был задержан смешанным скоплением людей, повозок и лошадей, которые заполняли узкий проход. Внутри города, почти прилегая к стене, находился храм Дианы, святилище, известное по своей древности всему миру и пользующееся не меньшей славой у сагунтцев. Актеон полюбовался кровлей храма из можжевельниковых досок, ценных по своей старинной выделке, и, желая поскорей ознакомиться с городом, пошел дальше.
Он находился на прямой улице, в конце которой возвышались здания, образующие громадную квадратную площадь с великолепными строениями, поддерживаемыми арками, под которыми сновала толпа. Это был Форо. Поверх крыш вдали виднелись многочисленные дома и белые ограды: город раскидывался террасами по склону горы, а в конце -- стены Акрополя, колоннады храмов, поддерживающие фризы, сделанные из шлифованного лабрадора.
Актеон, продолжая идти по улице, ведущей к Форо, невольно вспомнил приморский квартал Пирея. Это была торговая часть города, населенная по преимуществу греками. Сквозь низко поставленные окна видна была трудовая жизнь: рабы сваливали тюки, молодые люди с завитыми бородами и носами хищных птиц чертили на восковых табличках сложные счеты своих оборотов, а перед дверями домов на маленьких столах были выставлены образцы предметов торговли: горки пшеницы или шерсти и тяжелые металлические отрубки. Купцы стояли, прислонясь к косякам дверей, и разговаривали со своими покупателями, призывая в свидетели богов.
В некоторых лавках хозяин в одежде с золочеными цветами, в высокой шапке и пурпуровых сандалиях, с загадочными глазами сфинкса молчаливо слушал покупающих, поглаживая локоны своей надушенной бороды. Это были купцы из Африки и Азии, карфагеняне, египтяне или финикийцы, которые хранили в своих домах драгоценные ткани, золотые вещи, слоновую кость, страусовые перья и янтарь. Перед их дверями останавливались богатые женщины, окутанные белыми мантиями и сопровождаемые рабынями; разговаривая, они заглядывали своими зарумянившимися личиками вовнутрь магазина, пьянея от дыхания чужеземных ароматов, исходящих от возбуждающих веществ Азии и таинственных благовоний Востока. Среди товаров величественно прохаживались со странными криками редкие, привезенные из тех же стран, птицы, которые влекли за собою, как настоящую мантию, свои многоцветные перья.
Актеон бегло осмотрел эти лавки, вошел на Форо. Был торговый день и вся жизнь города отхлынула к большой площади. Огородники разложили вокруг портиков груды своих овощей; полевые пастухи уложили в пирамиды сыры перед ковшами, наполненными молоком, а портовые женщины, загорелые и полунагие, предлагали свежую рыбу, лежащую на листьях в камышовых корзинах. В одном конце горные пастухи с диким видом, вооруженные небольшими копьями, присматривали за коровами и лошадьми, помещенными на рынке. Это были кельтиберы, те, о которых с ужасом говорили, что они часто едят человеческое мясо; казалось, они были поглощены жизнью площади, следя своими враждебными глазами за всем этим движением улья, столь непохожим на своеобразное одиночество их скитальческой жизни. Богатства Сагунта раздражали их воровские инстинкты и, сжимая копье, они глядели дикими глазами на группу вооруженных наемников, состоящих на службе у города, которые в глубине Форо на ступенях храма охраняли сенатора, на которого возлагалась обязанность чинить правосудие в торговые дни.
В центре площади, покупая и споря, волновалась толпа, одетая в тысячу разнообразных цветов и говорящая на различных языках. Проходили добродетельные горожанки, скромно одетые в белое, сопровождаемые рабами, которые несли в нитяных кульках провизию, закупленную на неделю; греки, в длинных хламидах шафранного цвета, интересовались всем и долго торговались, прежде чем купить какую-нибудь безделицу, сагунтские граждане, иберийцы, потерявшие свою первобытную грубость вследствие постоянного скрещения, подражали своим одеянием и манерой держаться римлянам, которые в данное время являлись народом, наиболее уважаемым; и среди этой толпы виднелись бедняки страны, бородатые, загорелые, с длинными, непокорно спадающими на лоб гривами волос, привлеченные торгом, не взирая на отвращение, которое им внушал город и особенно греки своими богатствами и утонченностями.
Несколько кельтиберов, представителей родов более дружественных Сагунту, разъезжали среди Форо на лошадях, не выпуская из рук копья и щита, сплетенного из бычачьих нервов; прикрытые шлемом с тройным султаном и кожаной кирасой, они казалось находились в стране врагов и боялись неприятельских козней. Жены их, подвижные, загорелые и мужественные, переходили с одного места рынка к другому, раскачивая на ходу свое широкое одеяние, расшитое цветами ярких красок, и останавливаясь с детским любопытством перед столом какого-нибудь грека, продающего хрустальные и коралловые ожерелья и грубо вычеканенные бронзовые безделушки.
Плащи из тончайшей шерсти и дорогого пурпура смешивались с обнаженными членами рабов или кельтиберским сагумом из черной шерсти. Греческие прически, перевитые красными лентами, волны спущенных на затылок локонов и крохотные лбы, служащие как бы признаком высшей красоты, смешивались с прическами кельтиберских женщин, которые оставляли лбы открытыми и укладывали волосы вокруг прикрепленной к голове небольшой палочки, образуя острый рог, с которого спускалось черное покрывало. Некоторые кельтиберки носили плотное стальное ожерелье, от которого шло несколько спиц, соединенных на прическе, и с этой клетки, прикрывающей волосы, спадало покрывало, оставляя горделиво открытым громадный лоб, лоснящийся и сверкающий, как луна.
Актеон провел много времени, дивясь прическам этих женщин и их мужественному и воинственному виду. Его тонкий инстинкт грека угадывал опасность в этих варварах, неподвижных на своих конях среди Форо, господствующих со своей высоты и глядящих взглядом полным ненависти на купцов и земледельцев других национальностей. Это были хищные птицы, которые, для того чтобы питаться и существовать в своих бесплодных горах, спускались в долину в качестве грабителей. И настанет день, когда Сагунт, окруженный этими народами, должен будет вступить в борьбу со всеми ими.
Грек, размышляя об этом, вошел под портики, где собирались праздные горожане перед лавками цирюльников, меняльщиков монет и продавцов вин и прохладительных напитков. Актеону казалось, что он очутился на Афинских галереях Агоры. За небольшим исключением это была та же толпа его родного города: важные граждане, за которыми раб переносил складной стул, чтобы, сидя у дверей какой-нибудь лавки, они слушали новости; любители новостей, которые перебегали от одной группы к другой, распространяя самые свежие небылицы; прихлебатели, ищущие приглашения покушать и лебезящие перед богачом, подле которого вертелись, и осуждающие всех, мимо проходящих; педагоги, до криков спорящие по поводу какого-нибудь правила греческой грамматики, и молодые граждане, порицающие старых сенаторов и утверждающие, что республике нужны люди более сильные.
Много говорили о последнем походе против турдетанов и о большой победе, одержанной над ними. Теперь то они уж не подымут головы; их царь, бежавший в самые отдаленные места своих владений, достаточно проучен недавним поражением. И сагунтская молодежь смотрела с гордостью на трофеи, состоящие из копий, щитов и касок, висящих на пилястрах портиков. Это было оружие нескольких сотен турдетанов, убитых или взятых в плен в последний поход. В лавках цирюльников продавалась по низкой цене мебель и украшения, награбленные сагунтскими воинами во вражеских деревнях. Никто не хотел их. Город был завален подобными предметами грабежа, сагунтское войско вернулось, ведя за собою целую армию нагруженных телег и бесконечное стадо людей и животных. Все улыбались, думая о торжестве победы, с холодной жестокостью, присущей древней войне, не знающей прощения и считающей рабство наибольшим милосердием для побежденного.
Возле храма, где чинилось правосудие, производилась торговля рабами. Они сидели вокруг на земле, прикрытые рубищем, с руками, скрещенными на ногах, и подбородком, опирающимся о колени. Рабы по рождению ожидали нового хозяина с пассивностью животных, с исхудалыми от голода членами и бритой головой, прикрытой белой шапкой. Другие, сидящие ближе к торговцу, были бородаты, и на их грязных, густых волосах лежали венки из ветвей, чтобы отличить их как рабов, плененных во время войны. Это были свободные турдетаны, не могущие выкупить себя; в их глазах еще сверкали ужас и ярость от сознания, что они обращены в рабство. Многие из них были скованы цепями, и на их теле виднелись еще свежие шрамы последней битвы. Они злобно смотрели на этот враждебный им народ, судорожно сжимая рот, точно желая укусить; некоторые же из них в волнении шевелили правой рукой, оканчивающейся бесформенным обрубком. Им отрубали руку после сражения с каким-нибудь внутренним племенем, которое таким образом лишало пленных возможности быть пригодными к битве.
Сагунтцы равнодушно смотрели на этих врагов, превращенных в предметы, в животных в силу жестокого закона завоевания, и, забывая о турдетанах, говорили о городских раздорах, о борьбе партий, которая казалось была подавлена вмешательством римских послов. На ступенях обширного храма еще видны были следы крови обезглавленных за расположение к Карфагену, и друзья Рима, которых было большинство, громко говорили, одобряя энергичные действия посланников великой Республики. Город будет теперь жить в мире и будет держаться покровительства Рима.
Актеону, который прислушивался к разговорам групп, вдруг показалось, что среди толпы, спускающейся и подымающейся по ступеням обширного храма, он увидел пастуха, который минувшей ночью убил римского воина. Это было минутное видение: его черный сагум затерялся среди групп, и грек остался в сомнении, не зная, действительно ли это был он!
Наступал день. Актеон много времени провел на рынке и подумал, что уж пора заняться своими делами. Так как ему надо было повидать Мопсо, то он направился к Акрополю и стал подниматься по извилистым улицам, вымощенным кремнем, с белыми домами, в дверях которых женщины пряли и ткали шерсть.
Дойдя до Акрополя, грек залюбовался циклопическими стенами, сложенными из громадных камней с редким искусством и прочностью. Это была колыбель города.
Он прошел под широким сводом и очутился на обширной площади, окруженной стенами, которые могли вместить в себе столь многочисленное население, как Сагунта. На этом громадном пространстве возвышались в беспорядке разбросанные общественные здания, являющиеся как бы воспоминанием той эпохи, когда город стоял на вершине и не спускался, расширяясь, к морю. За стенами начинались неизмеримые плодородные земли владений Республики, теряющиеся на юге вдоль морского берега; бесчисленные деревушки и дачи группировались по берегам Бэатис Перкес, а город точно большой белый веер, раскинулся на склоне горы, огороженный стенами, через которые казалось выскочат стиснутые ряды домов, украшенных садами.
Вернувшись взглядом к Акрополю, Актеон стал рассматривать храм Геркулеса. Вокруг него шла колоннада, где помещались Сенат, мастерская для чеканки монет, храм, в котором хранились сокровища республики, арсенал, где вооружались граждане, казармы для наемников; и, господствуя над всеми этими зданиями, высилась башня Геркулеса, огромное циклопическое сооружение, которое ночью возвещало своими огнями морским и горным спекулям о тревоге или спокойствии всей сагунтской территории. Невдалеке группа рабов, руководимая греческими артистами, заканчивала небольшой храм, который богачка Сонника воздвигала в Акрополе в честь Минервы.
Сагунтцы, которые поднялись в Акрополь, чтобы спокойно полюбоваться своим городом, и наемники, которые чистили мечи и бронзовые кирасы у дверей своих казарм, с любопытством смотрели на грека.
Один сагунтец, благообразный, одетый по-римски в красную тогу и опирающийся на длинную палку, заговорил с ним. Это был мужчина средних лет, крепкий, с седеющими волосами и бородой и с выражением доброты в глазах и в улыбке.
-- Скажи мне, грек, -- ласково спросил он: -- чего ты прибыл сюда? Не купец ли ты?.. Не мореплаватель ли? Не ищешь ли ты для своей страны серебра, которое нам доставляют кельтиберы?..
-- Нет, я бедняк, странствующий по свету, и я приехал, чтобы предложить себя Республике в качестве солдата.
Сагунтец сделал жест грусти.
-- Я должен был угадать это по оружию, которое служит тебе опорой... Солдаты!.. Вечно солдаты!.. В прежние времена в целом городе не было видно ни единого меча, ни единого дротика. Прибывали чужеземцы на своих кораблях, наполненных товарами, брали наши товары, нам давали свои, и мы жили в миру, воспеваемом поэтами. Теперь же те, которые приезжают -- греки, и римляне, африканцы и азиаты, -- представляют собою флот, являясь дикими псами, которые прибывают, чтобы предложить свои услуги сторожить стадо, которое прежде, в мирное время, не боялось врагов. Видя все эти воинственные приготовления, наблюдая как радуется сагунтская молодежь, говоря о последнем походе против турдетанов, я боюсь за город, за судьбу своих... Теперь мы самые сильные, но не явится ли кто-либо, кто окажется сильнее нас и наложит на наши шеи цепи рабства?..
И с высоты стены он смотрел на город с мягкой грустью.
-- Чужеземец, -- продолжал он, -- меня зовут Алько, а друзья мои называют меня Благоразумным. Старцы Сената слушают моих советов, но молодежь им не следует. Я торговал, я объездил свет, у меня есть жена и сыновья, которые пользуются благосостоянием, и я глубоко убежден, что мир -- это счастье для народов.
-- Я Актеон, сын Афин. Я был мореплавателем и мои корабли потерпели крушение; я торговал и потерял свое состояние. Меркурий и Нептун всегда обходились со мною, как нелюбящие отцы, без всякого сострадания. Я много наслаждался, но еще более страдал, и теперь, почти обнищав, я прибыл сюда, чтобы продать свою кровь и свои мускулы.
-- Ты плохо поступаешь, афинянин: ты человек, а хочешь превратиться в волка. Знаешь ли, что более всего мне нравится в твоем народе? Это то, что вы насмехаетесь над Геркулесом и его подвигами и воздаете культ Палладе-Афине. Вы презираете силу, чтобы поклоняться уму и искусствам мира.
-- Сильная рука стоит столько же, сколько и голова, в которую Зевс вдохнул свой огонь.
-- Да, но эта рука толкает голову на смерть.
Актеон почувствовал себя раздосадованным словами Алько.
-- Не знаешь ли ты стрелка Мопсо?..
-- Ты найдешь его там, подле храма Геркулеса. Ты его узнаешь по оружию, которое он никогда не оставляет. Он один из тех, который привлекает сюда злого духа войны.
-- Привет, Алько!
-- Да покровительствуют тебе боги, афинянин.
Актеон узнал Мопсо в доблестном греке с луком и колчаном, спускающимися с его плеч. Это был могучий мужчина, с длинной бородой. Мускулистые и могучие руки напряжением своих сил давали представление о той силе, которой они обладали, чтобы натягивать тугой лук и пускать стрелы.
Он отнесся к Актеону с почтительной симпатией, которую афиняне внушали своим превосходством грекам островов.
-- Я поговорю с Сенатом, -- сказал он, узнав намерение Актеона. -- Достаточно моего слова, чтобы ты был принят в наемники со всеми отличиями, какие заслуживаешь. Сражался ли ты когда-либо?
-- Я воевал в Лакедемонии, под начальством Клеомена.
-- Знаменитый военачальник; сюда дошли слухи о подвигах спартанского даря. Что сталось с ним?
-- Он был побежден, но не сдался и бежал в Александрию. Там жил он в изгнании под покровительством Птоломеев, но, как мне недавно говорили в Новом Карфагене, вследствие придворных интриг он впал в немилость: египетский монарх велел его умертвить, и Клеомен, вместе со своими двенадцатью спутниками, погиб, будучи убитым. Когда он умирал, то видел пред собой груду трупов.
-- Конец, достойный героя... Где изучал ты военное искусство?
-- Я начал воевать на полях Сицилии и Карфагена в рядах наемников, а закончил свое образование в Пританее Афин. Мой отец, Лисастро, был капитаном, состоявшим на службе у Гамилькара; он был умерщвлен карфагенянами во время войны с наемниками, именуемой беспощадной.
-- Славная школа и доблестный отец. Имя его также доходило до моего слуха в те времена, когда я скитался по свету прежде, чем поступить на службу к Сагунту... Добро пожаловать, Актеон! Если ты пожелаешь вступить в гоплиты [Пешие воины с тяжелым вооружением, приспособленным только к рукопашному бою], то будешь находиться в первом ряду фланга, с тяжелыми доспехами и длинной пикой... Впрочем, нет: вы, афиняне предпочитаете сражаться налегке; вы более опасны на бегу, чем в нанесении ударов.
Ты будешь пельтастом со своим охотничьим копьем и легким щитом, называемых пельтой; ты будешь свободно сражаться и я уверен, что о твоих геройских подвигах будут говорить.
Мимо обоих греков прошло несколько старцев, которым стрелок почтительно поклонился.
-- Это сенаторы, -- сказал Мопсо, -- которые собираются по случаю базарного дня. Многие из них прибыли из своих дач и направляются в своих носилках к Акрополю. Они собираются под этой колоннадой.
Актеон видел как они следовали в своих сиденьях из резного дерева, заканчивающихся головой льва. По своим лицам и одеяниям они резко отличались от городских жителей. Те, которые по происхождению были иберийцами, прибыли со своих полей бородатые, загорелые в льняной кирасе, подбитой грубой шерстью, с коротким, спускающимся с плеча мечом о двух остриях и в шлеме, сделанном из плотной кожи и заменяющем каску. Греческие же коммерсанты являлись с выбритыми щеками, одетые в белую хламиду, из-под которой выступала обнаженная правая рука; лента точно венок обвивала их волосы; они опирались о высокую палку, оканчивающуюся еловой шишкой. Они казались царями из Илиады, собравшимися перед Троей.
Актеон увидел среди них гиганта с черной бородой и короткими, вьющимися волосами, которые покрывали его голову точно волосяной митрой. Из-под прикрывавшего его красного плаща видны были его атлетические члены с выступающими мускулами и напряженными жилами, которые казалось готовы были лопнуть.
-- Это Тэрон, -- сказал стрелок, -- великий жрец Геркулеса; исключительный человек, который получил венок на Олимпийских Играх. Он убивает быка одним ударом кулака в загривок.
Вторично греку показалось, что он видит среди людей, собравшихся подле сената, кельтиберского пастуха, который с интересом рассматривал исполинского жреца Геркулеса. Но стрелок продолжал говорить ему, и он перевел свой взгляд на Мопсо.
-- Сейчас начнется совет, и я должен быть здесь. Ступай, Актеон, и жди меня на Форо.
Оба грека простились, и Актеон снова направился к Форо, причем, проходя Акрополь, ему показалось, что он опять видит таинственного пастуха.
Входя на портики, он услышал свистки и крики; кучки людей кружились, смеясь и произнося оскорбление; публика поспешно выходила из цирюлель и парфюмерных магазинов. Грек увидел группу молодых людей, роскошно одетых, которые спокойно, с презрительной усмешкой, проходили под бурею свистков и насмешек, вызываемых их появлением.
Это была золотая молодежь Сагунта; богатые юноши, которые подражали модам афинской аристократии, преувеличенным расстоянием и отсутствием вкуса. Актеон также невольно улыбнулся своей тонкой усмешкой афинянина, подметив неумение, с которым эти молодые люди подражали своим далеким оригиналам.
Во главе их шел Лакаро, щеголь, сопровождавший Соннику во время ее утреннего посещения храма Венеры. Они шли одетые в ткани кричащих цветов и настолько прозрачные, что сквозь них просвечивали их тела, точно так же как сквозь туники, одеваемые гетерами во время пиршеств. Их тщательно выбритые щеки были покрыты слоем румян, а глаза увеличены черными подведенными линиями; волосы, завитые и надушенные благовонным маслом, были перехвачены шелковой лентой. У некоторых из них были в ушах большие золотые серьги и на ходу звенели невидимые браслеты. Другие лениво опирались о плечо маленьких рабов с белыми шеями и волосами в крупных завитках, которые походили на девочек по округленностям своих форм. Точно не слыша оскорблений и насмешек толпы, молодые люди спокойно беседовали о греческих стихах, которые сочинил один из них; спорили о их достоинстве, о том, в каком лучше тоне аккомпанировать им на лире, и, вполне удовлетворенные скандалом, вызываемым их присутствием на Форо, они приостанавливались лишь для того, чтобы поласкать щеку своих маленьких рабов или же чтобы приветствовать знакомых.
-- Не говорите мне, что они подражают грекам, -- ораторствовал перед собранием старик со злобным лицом и в грязном, заплатанном плаще педагога, не имеющего места. -- Огонь богов должен пасть на город. Положим, верно, что наш отец Зевс в минуту страсти был пленен прекрасным Ганимедом, но... а ведь Леда и все бесчисленные красавицы, которые заполучили в свои утробы огонь повелителя?.. Хорош станет мир, если мы, люди, будем подражать богам и все станем поступать как эти глупцы, одетые по-женски! Хотите видеть грека? Вот он пред вами: этот действительный сын Эллады.
И он указал на Актеона, который заметил устремленные на него любопытные взгляды собравшихся.
-- Как, вероятно, ты смеешься, чужеземец, глядя на этих несчастных, которые столь неумело стараются подражать твоей родине, -- продолжал ораторствовать негодующий старик с видом нищего. -- Ты знаешь, я философ. Единственный сагунтский философ, и вследствие этого, как ты видишь, этот неблагодарный народ допускает меня умирать с голоду. В молодости я был в Афинах, я обучался в ее школах, затем стал моряком и объездил свет, чтобы найти истину в самом себе. Я не придумал ничего нового, но я знаю все, что высказано людьми о душе и мире, и если желаешь, я скажу тебе наизусть целые статьи из Сократа и Платона и все изречения великого Диогена. Я знаю твою страну и стыжусь за свой город, видя в нем стольких глупцов... Знаешь ли кто виноват в этих чудачествах, которые нас бесчестят? Конечно, Сонника, та Сонника, которая величается богачкой, бывшая куртизанка, которая кончит тем, что превратит Сагунт в публичный дом, разрушив традиции города и строгие, здоровые нравы прежних времен.
При имени Сонники среди присутствующих поднялся ропот протеста.
-- Видишь ли их? -- кричал философ, все более возмущаясь. -- Они льстивые рабы, которые трепещут перед правдой. Имя Сонники производит на них такое же действие, как имя богини. Видишь ли ты того, который убегает? Ведь его отцу Сонника на днях одолжила солидную сумму, без всякой для себя прибыли, с единственной целью, чтобы они могли купить пшеницу в Сицилии, и поэтому он считает должным бежать оттуда, где говорится что-либо против Сонники. А взгляни на этого, который повернулся спиной. Куртизанка дала свободу его отцу, бывшему рабом, и он не хочет слышать ничего, что оскорбляет Соннику. А эти остальные, которые более мужественны, не уходят, но глядят на меня так, точно хотят меня пожрать, все они получили от нее милость и готовы были бы прибить меня за мои слова. Это рабы, которые защищают ее, словно благодетельное божество. Каковы они, таково и большинство в Сагунте, поэтому-то судьи и не дерзают покарать эту гречанку, которая своими безумными выходками оскорбляет город. Идите сюда, бейте меня, торгаши; колотите единственного носителя правды в Сагунте!
Присутствующие постепенно расходились, оставляя философа, который неистово потрясал руками, метая громы негодования.
-- Тебе бы следовало быть более благодарным, -- заметил с презрением, удаляясь, один из последних. -- Если бывают дни, когда тебе удается поесть, то это за столом Сонники.
-- Я буду у нее ужинать и этой ночью, -- воскликнул философ с заносчивостью. -- Но что ж из этого следует? Я ей и в глаза скажу то же, что говорю здесь!.. И она, как всегда, станет смеяться; вы же будете есть у себя по домам объедки, думая об ее пиршестве!..
-- Неблагодарный! Блюдолиз!.. -- проговорил уходящий, с презрением повернувшись к нему спиною.
-- Благодарность это собачье свойство; человек доказывает свое превосходство, говоря худо о тех, которые ему покровительствуют... Если не хотите, чтобы философ Эуфобий был блюдолизом, так кормите его за его мудрость.
Но Эуфобий напрасно говорил. Все разошлись, присоединяясь к соседним группам. Один только Актеон остался подле, с интересом изучая его и как бы удивляясь тому, что в этом отдаленном городе встречает человека, столь похожего на тех, которые в Афинах расположились подле Академии, представляя собою философствующую чернь, голодную и мрачную.
Прихлебатель, увидя, что возле него нет никого, кроме грека, с силою схватил его за руку.
-- Ты один достоин меня слушать. Сейчас же видно, что ты из Афин и что умеешь отличить заслуживающего внимания.
-- Кто такая эта Сонника, которая возбуждает в тебе такое негодование своим поведением? Ты знаешь ее жизнь? -- спросил афинянин, желая узнать прошлое женщины, имя которой казалось было на устах всего города.
-- Как мне не знать ее жизни. Тысячу раз она мне ее рассказывала в минуты тоски и скуки, которые у нее бывают весьма часто. Когда мне не удается позабавить ее своими знаниями, и она чувствует потребность пооткровенничать, она рассказывает мне о своем прошлом, но говорит со мной с таким пренебрежением, точно беседует со своим псом. Ее жизнь это длинная история.
Философ приостановился и, прищурив глаз, указал на находящуюся вблизи дверь, сквозь которую виднелся прилавок, уставленный рядом амфор.
-- В доме Фульвия нам будет лучше всего. Это честнейший римлянин, который клянется, что состоит во вражде с водою. Третьего дня он получил чудесное вино из Лауроны. Я отсюда слышу его аромат.
-- У меня нет ни единого обола в кошельке.
Философ, который расширил ноздри, точно вдыхая запах винного сока, сделал жест уныния. Потом с нежностью посмотрел на грека.
-- Ты достоин слушать меня. Беден так же, как и я среди этих разбогатевших торгашей!.. И, так как нет вина, идем: прогулка проясняет мысли. Я буду беседовать с тобою, как Аристотель со своими любимыми учениками.
И идя вдоль портика, Эуфобий начал рассказывать то, что знал о жизни Сонники.
Она предполагала, что родилась на Кипре, острове любви мореплавателей. На этих морских берегах, из пены которых поэты воспроизвели рождение победной красоты Венеры Афродиты, женщины острова выбегали ночью на поиски моряков, чтобы в память богини предаваться распутству. Последствием одной из таких встреч с гребцом было рождение Сонники. Она смутно помнила первые годы своего детства, протекшие на палубе корабля; питаемая и презираемая, как корабельная кошка, она посещала многие порты, населенные людьми, различными по одеяниям, обычаям и наречию, но видела все это издали и неясно, точно видение сна, никогда не ступая ногой на твердую почву.
Прежде чем стать женщиной, она стала любовницей хозяина судна, самосского лоцмана, который, пресытившись ею или соблазнившись крупным заработком, однажды ночью продал ее одному беотийцу, содержавшему публичный дом в Пирее. Не прошло и двух лет, как маленькая Сонника приобрела известность среди проституток, которые наполняли ночью Пирей, главный центр афинской проституции.
Сменяющееся население города, состоящее из иностранцев, игроков и юношей, выгнанных из своих домов строгими отцами, стекалось в это предместье Афин, которое окружало порты Пирея и Фаралео, образуя пригород Эстирона. Как только спускалась ночь, весь этот люд, мятежный и порочный, собирался на большой площади Пирея между городом и портом, где сновали проститутки, которым с наступлением сумрака разрешалось выходить из диктерионов, где их держали взаперти. Под портиками площади кидали свои игральные кости игроки, спорили странствующие философы, спали бродяги, рассказывали о своих путешествиях моряки и среди этого сборища разнородных людей проходили проститутки с накрашенным лицом, почти обнаженные или же в полосатых мантиях ярких цветов, обличающих их африканское и азиатское происхождение. Там выросла и воспиталась юная дочь Кипра, ища каждую ночь какого-нибудь торговца пшеницы из Вифании или поставщика кож великой Греции, людей грубых и жизнерадостных, которые хотели прежде, чем вернуться на родину, порастратить часть своих барышей с куртизанками Афин. Днем она являлась неизменной добычей диктериона, снаружи грязного дома, единственным украшением фасада которого служил большой фонарь, являющийся -- вывеской заведения; здесь не было цепной собаки, которая держалась при большинстве жилищ, двери были всегда открыты, и когда приподымалась грубая шерстяная завеса, виднелся внутренний двор дома, где сидел на корточках или на подушках весь живой товар диктериона: женщины развращенные и истощенные любовным пылом, и девочки, едва достигшие возмужалости; все обнаженные, противопоставляющие темную и бархатистую кожу египтянок бледной коже гречанок и белой, шелковистой азиаток.
Сонника, которую тогда называли Мирриной (имя, данное ей моряками), утомилась жизнью диктериона. Все там были рабынями, которых беотиец бил палками, если они вызывали недовольство какого-нибудь посетителя. Ей было противно получать определенные законом Солона два обола из этих мозолистых рук, которые, лаская, причиняли ей боль; в ней возбуждали отвращение люди всех стран света, низкие и грубые, которые являлись, ища наслаждения, и уходили удовлетворенные, беспрестанно сменяемые другими и другими, точно постоянная, повторяющая одинаковые настроения и однородные искания волна желаний, возбуждаемых морским уединением. Однажды ночью Сонника в последний раз посетила храм Венеры Пандемос, воздвигнутый Солоном на большой площади Пирея, и, как последнюю жертву, возложила два обола перед статуями Венеры и ее сопутницы Пифо, двумя богинями куртизанок, мимо которых она проходила много раз со своими возлюбленными, прежде чем отдаться им на берегу моря или подле большой стены, выстроенной Фемистоклом, чтобы соединить порт с Афинами. Затем она бежала в город, стремясь к свободе и наслаждениям, желая стать одной из тех афинских гетер, которые славились своей роскошью и красотою далеко за пределами родины.
Она жила, как свободные, и бедные куртизанки, которых африканская молодежь за их крики называла волчицами. Вначале она проводила целые дни, ничего не евши, но считала себя счастливее своих прежних подруг порта Фаралео или пригорода Эстирона, жалких рабынь содержателей диктерионов. Теперь местом ее торговли было Церамико, обширное предместье Афин, расположенное вдоль стены между воротами Церамико и Дипиля, где находился сад Академии и намогильные памятники славных граждан, умерших за Республику. Днем сюда приходили известные гетеры или же присылали своих рабынь посмотреть, написаны ли углем их имена на стене Церамико. Афинянин, который желал обладать какой-нибудь куртизанкой, писал ее имя рядом с многочисленными предложениями, и если он нравился гетере, она под надписью обозначала время свидания. При свете солнца здесь щеголяли знаменитые куртизанки, почти обнаженные, в пурпуровых сандалиях, в цветных покровах и с венками из свежих роз на пышных волосах, припудренных золотом. Поэты, риторы, артисты и знатные горожане прогуливались по зеленым рощицам Церамико.
С наступлением ночи место прогулки наполнялось толпою женщин, несчастных и оборванных, отдающихся среди памятников великих граждан. Это была чернь афинского наслаждения, живущая на свободе и ищущая мрака: старые куртизанки, которые под покровом ночи выходили зарабатывать хлеб на то место, где в прежние времена царили могуществом своей красоты; бывшие проститутки диктерионов; рабыни, которые убегали на несколько часов из дома господина, и женщины народа, которые искали в разврате услады своей бедности. Прячась за памятниками, среди лавровых рощиц, они оставались неподвижными, как сфинксы, но как только в тишине Церамико раздавались мужские шаги, они выхолили со всех сторон, призывая окриками проходящего. Часто они убегали с безумной быстротой, узнавая сборника подати, наложенной Солоном на продажных женщин и и являющейся самым лучшим доходом Афин. В полночь, возвращающийся с пира прохожий, идя по Церемико, чувствовал вокруг себя движение, слышал вздохи невидимых существ. Поэты, смеясь, говорили, что это тени великих граждан, вздыхающих в своих глубоких могилах.
Так жила Миррина до пятнадцати лет, проводя ночь на Церамико, а день в лачуге старухи из Фессалии, которая, как и все старухи ее страны, пользовалась известностью как колдунья, помогала при разрешении от бремени, продавала куртизанкам любовные напитки и молодила лица тех, которые начинали блекнуть.
Чему только не научилась там маленькая волчица, живя подле старухи, костлявой и противной, как Парки. Она помогала ей растирать белила, которые, смешав с рыбьим жиром, сглаживали морщины лица; приготовляла муку из бобов для смазывания грудей и живота, чтобы придать гладкость коже; наполняла флакончики сурьмой, чтобы придавать блеск глазам; распускала кармин, чтобы окрашивать легкими мазками лучистые морщинки подле глаз, и с глубоким вниманием выслушивала мудрые советы, которыми старуха наставляла своих питомок, чтобы они во всем блеске показывали особенности своих совершенств и скрывали недостатки. Старая фессалийка советовала женщинам низкого роста носить обувь с толстой пробковой подошвой, а высоким -- легкие сандалии и голову втягивать между плеч; она изготовляла особую пищу для худых, китовый состав для тучных; она красила сажей седые волосы, и тем, у которых были красивые зубы, говорила носить между губами миртовый стебель, советуя смеяться при малейшем слове.
Молодая девушка пользовалась доверием старой фессалийки, которая посвящала ее в некоторые более опасные из своих знаний: изготовление любовных напитков и составление волшебных чар, за что не раз она была преследуема властями Ареопага. Самые богатые гетеры обращались к ней за советом, чтобы удовлетворить свои желания или чувство мести, и она делилась с ними своими знаниями. Чтобы сделать мужчину бессильным или женщину бесплодной, следовало только дать им чашу вина, в которой плавала бар, вена; чтобы привлечь позабывшего любовника, надо сжечь в огне ветки тимьяна и лавра и сладкий мучной пирог без закваски; чтобы превратить любовь в ненависть, нужно только идти за человеком, попирая его следы и ставя правую ногу туда, где он ступил левой, причем следует приговаривать: "Стою на тебе, тебя попираю". Если надо было вернуть остывшего возлюбленного, старуха скатывала бронзовый шарик, который одевала на грудь, моля Венеру, чтобы с этой минуты вернулся любимый, и если заклинание не оказывало должного действия, кидалось на волшебную жаровню восковое изображение любимого существа, моля богов, чтобы растаяло от любви холодное сердце так же, как тает его изображение. И наряду с этими колдовствами, окруженными таинственными заклинаниями, шли приготовленные из трав напитки, которые много раз причиняли смерть.
В одну весеннюю лунную ночь у Миррины произошла на Церамико встреча, которая заставила ее покинуть лачугу фессалийки. Она сидела подле могилы, когда се призывный крик, нежный и слабый, как жалоба, привлек мужчину, одетого в белый плащ. Судя по блеску глаз и неуверенности шагов, он был нетрезв. На голове у него был венок из привявших роз.
Миррина узнала в нем благородного горожанина, который возвращался с пира. Это был поэт Сималион, молодой аристократ, который был награжден венком на Олимпийских Играх и в котором Афины видели повторение творческого вдохновения Анакреона. Красивейшие гетеры пели на пирах его стихи под звуки лиры, а добродетельные гражданки шептали их в уединении, охваченные душевным волнением. Самые известные красавицы Афин оспаривали друг у друга поэта, а он, больной по цвете молодости, как бы изнемогающий под бременем всеобщего обожания, укрывался в храме Эскулапа, когда кашель вызывал у него кровохаркание, или же отправлялся путешествовать по всем целебным, источникам Греции и ее островов; но как только чувствовал себя окрепшим и новый прилив крови разливался по его телу, он с отвращением относился к врачам, спешил на пиры с негоциантами и артистами Аттики, проводил время среди известных гетер и хорошеньких флейтисток, переходя из одних объятий в другие, платя за ласки стихами, которые долго потом повторялись целым городом; всегда пламенный, он сжигал свою жизнь, точно факел, который в ночные празднества Дионисия проходил цепью по рукам вакханок до тех пор, пока не терялся в бесконечности.
Возвращаясь с одной из таких оргий, он встретил Миррину и при свете луны заметив ее красоту, свежую, совершенную и почти детскую в этом месте, посещаемом грязными волчицами, он невольно провел руками по глазам, словно боясь быть обманутым возбуждением опьянения. Это была Психея, с грудями упругими и округленными, точно гармонично изогнутая чаша, с правильными и мягкими линиями, которые привели бы в восторг скульпторов Академии; и поэт испытал такое же удовлетворение, какое испытывал, когда после поздней уединенной прогулки за городом, вдоль стены Фемистокла, он находил последние строфы к своей оде.
Она хотела повести его в лачугу фессалийки, но Сималион, смущенный видом тела слоновой кости, которая, казалось, сверкала среди лохмотьев, отвел ее в свой великолепный дом, стоящий на улице Треножников, и там Миррина осталась в качестве госпожи, имеющей рабынь и роскошные одеяния.
Этот смелый поступок поэта поразил Афины. На Агоре и Церамико только и говорили, что о новой возлюбленной Сималиона.
Известные гетеры, которым никогда не удавалось всецело завладеть поэтом, негодовали, видя его соединенным тесными узами с юной девушкой из диктериона, которую знали многие бродяги Пирея. На все большие празднества в храмах Аттики он возил ее в своей коляске, запряженной тройкой с подрезанной гривой; по утрам он сочинял в честь ее стихи и будил ее, произнося их и осыпая ее ложе потоками цветов. Он задавал пиры приятелям артистам, тешась их завистью и удивлением, когда к десерту Миррина появлялась на столе, обнаженная, в великолепии чистой красоты, которая возбуждала в греках благоговейное волнение.
Верная Сималиону вначале из чувства благодарности, а потом полюбившая поэта и его творения, Миррина обожала его как господина и как любовника. Она вскоре выучилась играть на лире и читать стихи всех размеров; перечла всю библиотеку своего возлюбленного, чтобы блеснуть своими знаниями перед приглашаемыми к ужину артистами и считаться среди афинских гетер самой умной.
Сималион, с каждым днем все более приходящий в восторг от своей возлюбленной, безжалостно расточал свои жизненные силы и свое состояние. Он поручал привозить для нее из Азии тончайшие одеяния, расшитые фантастическими цветами и просвечивающие перламутровую белизну ее тела; золотую пудру для волос, делающую ее походящей на богинь, которых поэты и артисты Греции всегда изображали рыжими; поручал мореплавателям покупать египетские розы исключительной свежести, и все более худеющий, с блекнущей кожей, кашляющий и задыхающийся в объятиях своей возлюбленной, он чувствовал, как убывают его силы.
Так прошло два года, вплоть до того осеннего вечера, когда, сидя на дерне своего сада и склонив голову на колени красавицы, он в последний раз слушал свои стихи, петые свежим голосом Миррины под аккомпанемент лиры, по струнам которой скользили белые пальцы. Заходящее солнце горело на раскаленном копье Минервы Парфенона. Детская рука Сималиона с трудом удерживала золотую чашу, наполненную вином с медом. Он сделал усилие, чтобы поцеловать свою возлюбленную; розы, венчающие его, стали осыпаться, покрывая дождем лепестков грудь Миррины; вздохнув, он закрыл глаза и умер на тех коленях, которым отдал последние остатки своей жизни.
Молодая девушка оплакивала его с отчаянием вдовы. Она обрезала свои великолепные волосы, чтобы возложить их как жертву на его могилу, оделась в темную шерсть, как высокодобродетельные афинянки, и оставалась безвыходно в своем доме, безмолвном и закрытом.
Но необходимость существовать и поддерживать ту роскошь, к которой она привыкла, держать коляску и рабов, заставили ее подумать о своей красоте, и тогда самые выдающиеся гетеры встревожились появлением новой соперницы. В темно-рыжем парике, скрывающем остриженные в честь траура волосы, и одетая в тонкие покровы, из которых выступала ее чудная шея, обвитая жемчугом, и свежие руки алебастровой белизны, украшенные до плеч браслетами, она появлялась в высоком окне своего дома с гордым величием богини, которая ожидает поклонения. Богачи Афин с наступлением вечера отправлялись на улицу Треножников, чтобы лицезреть "вдову поэта", как ее прозвали посетители Церамико. Некоторые, более смелые или более пылкие, подымали указательный палец в виде немого вопроса, но напрасно надеялись они получить от нее утвердительный ответ.
Очень немногие удостаивались войти в дом знаменитой куртизанки. Поговаривали, что бывали ночи, когда в минуты тоски, она открывала двери своего дома той молодежи, которая лепила свои первые статуи в садах Академии или произносила свои стихи, еще неизвестные праздным посетителям Агоры, людям, которые могли оплатить любовь лишь несколькими оболами или самое большее драхмой. И наоборот, богачи, которые предлагали золотые эстатеры или несколько мин, чтобы войти в дом, чувствовали себя бедняками, будучи не в состоянии удовлетворить свои желания. Старые куртизанки с истинным благоговением рассказывали на ушко, что один азиатский царек, проезжая через Афины, заплатил Миррине за одну ночь два таланта -- то, что расходовала в год любая греческая республика -- и что красавица гетера, нисколько не тронутая получением такого крупного состояния, единственно разрешила ему провести с ней столько времени, сколько потребуется для истечения воды ее клепсидры [ водяные часы ], тогда как обыкновенно, отдаваясь мужчинам, измеряла любовь песочными часами.
Баснословно богатые купцы, прибывая в Пирей, искали приятельских связей, чтобы проникнуть в дом Миррины. Они осыпали подарками странствующих артистов, бывших друзьями куртизанки, чтобы быть приглашенными на ее ужины, и не один из них, прибыв в порт с кораблями, нагруженными дорогими товарами, продавал их ранее, чем разгрузить судна, чтобы только поскорей побывать в доме поэта, и возвращался на родину принятый из милости на корабль, но довольный своей бедностью, видя зависть и уважение, которые он внушал своим спутникам.
Так же Миррина узнала и Бомаро, иберийского юношу, купца Зазинто, который прибыл в Афины с тремя кораблями, нагруженными кожей. Куртизанку привлекла его нежность, которая так разнилась от грубости других негоциантов, развращенных жизнью больших портов. Он говорил мало и краснея, точно уединение долгих пребываний на море придало ему робость девушки; если его заставляли рассказывать свои морские приключения, он делал это просто, не упоминая о пренебрегаемых им опасностях, и проявлял детское удивление перед культурой греков.
Миррина в течение ужина, на котором увидела его в первый раз, чувствовала на себе его пристальный взгляд с тем выражением нежности и благоговения, с каким смотрят на богиню, которой невозможно обладать. Этот мореплаватель, воспитанный среди варваров, в далекой колонии, которая еле сохранила признаки матери-Греции, начал интересовать куртизанку более, нежели афинская молодежь и могущественные купцы, которые ее окружали. Трепеща и волнуясь, он вымолил у нее, как милость, одну ночь, и провел ее подле Миррины, более преклоняясь, чем наслаждаясь, обожая свою обнаженную царицу, трогаясь ее голосом, который убаюкивал его теплым материнским воркованием, сопровождаемым звуками лиры.
Проснувшись, он пожелал оставить ей целое состояние: весь груз своих кораблей, но Миррина, не зная почему, отказалась принять это, несмотря на все его уверения, что он богат, не имеет родителей; что там далеко, в этой стране варваров, он владеет многочисленными стадами, сотнями рабов, которые обрабатывают его поля или работают в рудниках; что у него есть горшечные мастерские и много кораблей таких же, как те три, которые доставили его в Пирей. И, видя, что куртизанка, отказываясь принять от него деньги, относится к нему как к щедрому мальчику, он купил на улице Серебряников чудесное жемчужное ожерелье, которое было предметом желания и зависти всех гетер, и, прежде чем уехать, послал его Миррине.
Затем он снова возвращался много раз, не решаясь вернуться в свою страну. Он подымал паруса своей флотилии, но в первом же встретившемся по пути порту, принимал груз для Афин, не условливаясь даже в цене, и, как только достигал Пирея, сейчас же бежал в дом куртизанки, где оставался до тех пор, пока ему не казалось, что его присутствие наскучило Миррине.
Куртизанка в конце концов привыкла к этому возлюбленному, всегда стремящемуся быть у ее ног, жаждущему умереть за нее, и проявляющему свое обожание со страстностью варвара, столь разнившеюся от скептицизма и насмешливой учтивости афинян. Она называла его "братишкой", и это слово, которое гетеры употребляли в отношении молодых любовников, мало-помалу приобрело в ее устах теплоту искренней ласки. Когда он запаздывал возвращаться из своих путешествий по островам, она с нетерпением ждала его, и, как только видела входящим, бежала с раскрытыми объятиями, в порыве буйной радости, которой никогда не испытывала в отношении других друзей.
Она не любила его так, как поэта, но страстная покорность Бомаро, его любовь, почтительная и нежная, будила в Миррине чувство благодарности.
Однажды ночью ибериец, казавшийся весьма озабоченным, решился после долгих колебаний, высказать ей свои намерения.
Он не мог жить без нее; никогда он не вернется в Зазинто; он решил лучше потерять все свое состояние, чей оставить ее и не видеть больше. Он предпочел бы стать выгрузчиком товаров на набережной Фаралео... И продолжая говорить, точно пускаясь вскачь, чтобы скорей миновать препятствие, он торопливо предложил ей стать его женой, получить его состояние, отправиться с ним туда, в смеющийся Зазинто цветущих полей и гор розового цвета, столь походящих на поля и горы Аттики.
Миррина смеялась, слушая его, но внутренно она чувствовала себя взволнованной трогательным самоотвержением иберийца, который, чтобы соединиться с нею навеки, делал смелый прыжок, спускаясь позорным полетом в диктерион и на Церамико. Куртизанка отклонила это предложение с шутливой улыбкой, но Бомаро упорно настаивал на своем. Разве она не утомилась этой жизнью, не устала чувствовать себя как бы предметом большой ценности, но в большинстве случаев быть презираемой грубыми людьми, которые считали себя ее господами только потому, что предлагали ей свое золото. Разве не приятно ей быть самостоятельной владелицей в Иберии, окруженной народом, который будет удивляться ее талантам афинянки.
Бомаро победил ее своей настойчивостью, и в один прекрасный день афинские куртизанки с поражением узнали, что Миррина продала свой дом на улице Треножников, и увидели, как рабыни переносили в порт богатства, собранные за три года и представляющие собою безумное состояние, как складывали их на корабли иберийца, который прикрепил к их мачтам свои пурпуровые паруса для торжественного путешествия.
Куртизанка, желая успокоить человека, который так беззаветно отдался ей, решила оставить в Афинах свое прошлое. Она хотела стать новой женщиной, забыть свое имя, и потому попросила Бомаро перечислить ей красивейшие имена иберийских женщин, причем остановилась на имени Сонники, как самом благозвучном.
Прибыв в Зазинто, мореплаватель и афинянка соединились брачными узами в храме Дианы, в присутствии всего сената, к которому принадлежал молодой человек. Город поддался действию того обаяния, которое, казалось, исходило от личности Сонники. Она являлась как бы дыханием далеких Афин, туманившим головы греческим купцам Сагунта, которые отупели от своего долгого пребывания среди варваров.
На пирах, когда пились сладкие вина, и Сонника пела гимны великих маэстро, вся сагунтская молодежь греческого квартала чувствовала себя охваченной желанием пасть к ее ногам, поклоняясь ей, как богине.
В первый же год супружества Бомаро почувствовал, что опорой благосостояния является эта женщина.
Она наблюдала за половыми работами, многочисленными стадами, горшечными фабриками; отправлялась встречать прибытие кораблей, и громадное состояние Бомаро увеличилось благодаря удачным предприятиям, в отношении которых она давала советы своим мягким, мелодичным голосом.
Когда пыл любовных желаний был удовлетворен, Бомаро снова стал совершать мореплавания, уверенный в успехе своей торговли и желающий увеличить еще более то благосостояние, которым так умело руководила Сонника. Последняя же окружила себя молодыми людьми, с которыми обращалась как госпожа. Греческая молодежь, родившаяся в Сагунте, следовала за ней, чтобы изучать вкусы и привычки Афин, которые были их заветной мечтой. Злые языки города называли ее "Сонникой куртизанкой", но народ, которому она помогала, и мелкие торговцы, которым никогда не отказывала в поддержке, величали ее "богачкой Сонникой" и готовы были подраться с теми, которые худо говорили о ней.
Однажды зимою, после четырех лет супружества, Бомаро погиб во время кораблекрушения подле Геркулесовых столбов, и Сонника оказалась собственницей громадного состояния и почти госпожой всего города. Она освободила рабов в память несчастного мореплавателя, отправила щедрые пожертвования во все сагунтские храмы, воздвигла в Акрополе погребальный мавзолей памяти Бомаро, выписав для этого из Афин шлифовщиков мрамора. Благодаря ее щедрости, ей прощали ее происхождение, и в конце концов она достигла того, что город строгих нравов, примирился с ее жизнью, веселой и свободной, которая являлась возрождением афинских нравов среди иберийской воздержанности.
И так она жила, не впуская в свой дом других женщин кроме рабынь, флейтисток и танцовщиц, окруженная мужчинами, которые ее желали, но не отдаваясь никому из них, и всегда думая об Афинах, этом просвещенном городе, который хранил ее прошлое, и нравы которого она стремилась воскресить.
Философ Эуфобий, дойдя до этого места своего рассказа, стал доказывать чистоту Сонники. Наперекор тому, что говорили гречанки торгового квартала, у Сонники не было любовников; это утверждал он, у которого был самый злой язык в городе. Иногда она чувствовала влечение к некоторым из своих посетителей. Алорко, сын одного кельтиберского царька, который живет в Сагунте и часто посещает ее дом, произвел на нее известное впечатление своей мужественной красотой и дикой неукротимостью сына гор. Но в решительный момент Сонника отступала, словно боясь унизиться слиянием с варварской нацией. Воспоминание об Аттике всецело владело ее воображением. Если бы она была любима каким-нибудь молодым афинянином, прекрасным, как Алквиад, поющим стихи, вылепливающим статуи и проявляющим ловкость и талантливость, достойные Олимпийских Игр, тогда быть может она упала бы в его объятия; но ее целомудрие продолжало сохраняться среди высокомерных кельтиберов, которые на всех празднествах появлялись с мечом на боку, или среди изнеженных сыновей коммерсантов, завитых, употребляющих благовония и ласкающих маленьких рабов, которые сопровождали их в бани.
-- Ты, афинянин, должен представиться Соннике, -- продолжал философ: -- она примет тебя хорошо... Положим ты не юноша несовершеннолетний, -- добавил он, насмешливо улыбаясь, -- у тебя седеет борода, но твоя фигура обладает надменностью царя из Илиады, а на челе лежит печать чего-то напоминающего величие Сократа; и кто знает, не станешь ли ты наследником богатств Бомаро. Если это случится, не забудь бедного философа; я удовольствуюсь бурдюком лауронского вина за то, что теперь ты обрекаешь меня на жажду.
И Эуфобий засмеялся, похлопывая Актеона по плечу.
-- Я приглашен эту ночь на пир Сонники, -- сказал грек.
-- Ты также?.. Мы там встретимся. Положим, я-то не приглашен, но вхожу туда с таким же правом, как домашняя собака.
Актеон, оставшись снова один, стал бродить в центре рынка. Грек видел, как мало-помалу пустел рынок. Пастухи гнали свои стада к воротам моря; кельтиберские родоначальники, проводив своих жен к группе лошадей, мчались галопом, желая поскорей очутиться в своих горных деревнях, пустые тележки лениво катились по направлению к сагунтским селениям.
Актеон снова заметил под портиками кельтиберского пастуха, который переходил от одной группы к другой, словно неосмысленный простолюдин, интересующийся каждым разговором. Проходя мимо грека, он взглянул на него теми загадочными глазами, которые будили В нем неопределенное воспоминание.
Солнце начинало заходить. Вечерняя заря золотила, листву деревьев, придавая ей вид янтарной прозрачности. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, скрип повозок и убаюкивающее пенье поселян.
Он пришел к даче Сонники, большой, как деревушка. Прежде всего миновал жилища рабов, в дверях которых возился рой голых ребятишек с большим животом и выступающим, как бутон, пупом. Затем, конюшни, из которых шел теплый пар и слышалось ржание лошадей, сараи, житницы, дом управителя, темницы для непокорных рабов, голубятня, в виде высокой башни из красного кирпича, вокруг которой трепетало облако белых крыльев; большие соломенные хижины, служащие жилищем для сотен кур, и среди ряда этих построек красовалась дача отдохновения, жилище Сонники, о котором говорили с удивлением даже среди самых отдаленных городов Кельтиберии. Вилла была окружена кипарисами и лаврами, огорожена стенами, покрытыми вьющимися виноградными лозами, и среди целой массы листвы единственно выделялись лишь стены здания розового цвета с колоннадами и фризами из голубого мрамора и терраса, украшенная статуями, эмалевые глаза которых сверкали на солнце, как драгоценные камни.
Актеон был молчаливый и сосредоточенный.
Когда он постучал у ворот сада и на звон колокола раздался лай собак и странный крик невидимых птиц, грек неожиданно ударил себя по лбу, как бы сделав, наконец, открытие.
-- "Я уж знаю, кто это", -- подумал он, точно пробуждаясь от сна.
Невольно воскресилась в памяти загадочная фигура кельтиберского пастуха, и внезапно его мысль осенил свет.
Теперь он знал, кто был пастух. Не даром же с первого момента глаза этого незнакомца произвели на него такое впечатление, глаза, которые нисколько не изменились за утекшие годы. Эти глаза он видел много раз в детстве, когда его отец сражался с Гамилькаром в Сицилии, а он воспитывался в Карфагене.
Пастух был Ганнибал.