Мяу… мяу… ночь, бульвар. Спешит прохожий; пронзительное «мяу», и кошка, изворотливая и своенравная, серой тенью выскальзывает из лап кота. Пробегают две тени, тени двух тел, которые предаются любовным утехам теплой ночью, когда птицы заснули за песней.

У оснований деревьев от фонарей лежат тусклые желтые пятна; листва, чуть-чуть тронутая бледным светом, кажется хаосом, в котором то тут, то там вспыхивает листочек и быстро меркнет, поглощенный тьмой.

Оба животные, охваченные страстью, избегают освещенных мест, прячутся в тени каштана; зеленые глаза сверкают, впиваются друг в друга; тело подобрано, шерсть поднялась, лапы пружинят от напряжения; самка готова каждую минуту ускользнуть, самец готов броситься победителем на нее, изнемогшую от страсти.

Тишина, скачок, когти вонзаются в кору ствола, в кору веток, прыжок, два прыжка на каменный балкон, и торжествующий крик, крики мучительного счастья, раздирающие крики, в которых слышится только дыхание, прерывающееся от наслаждения.

Мадам Руссен встает; ее раздражают эти стоны, эти крики. Она запахивает ночную рубашку на полном обрюзгшем теле. Впотьмах она пробирается между стульями, столиками, так как отлично знает, где что стоит, вот уже двадцать пять лет все на том же месте, с той самой ночи, когда она впервые услышала храп мосье Руссена.

Но теперь она больше не прислушивается к храпу мужа, обладающего здоровым сном; привыкла к нему, как привыкают к тиканью часов. Она распахивает не затворенное окно, и ветер треплет ее седеющие спутанные волосы.

Тьма; сверкают четыре зеленых глаза. По временам стоны, стоны наслаждения, мучительной страсти, потом тишина. Сорочка колышется, по телу пробегает дрожь от ночной прохлады, раздражение выливается в потоке слов; но животные ничего не слышат, не прерывают наслаждения, они не в силах нарушить примитивный и властный ритм лихорадочного возбуждения. Самка, продолжая игру, вырывается от кота и в темноте виснет на ближайшей водосточной трубе. И животные в безумной гонке мяукают, на этот раз уже от удовлетворенного желания.

Мадам Руссен не решилась подойти к животным, охваченным страстью, боясь их когтей, и теперь, когда мяуканье удаляется, она не стоит зря у окна; она никогда не стоит зря у окна. Ночь дана для того, чтобы спать, а не для того, чтобы мечтать на балконе, внимая бою башенных часов, отзванивающих четверти, и далекому пыхтению поезда, который увозит с набережных скопившиеся за день товары.

Полусонный щебет птиц. Когда мадам Руссен, снова благополучно миновав все препятствия, растягивается около супруга, простыни кажутся ей чересчур горячими и мешают спать, храп мужа беспокоит ее.

Она не может заснуть, и его ровное дыхание молотком отдается в ее возбужденном мозгу.

Коленом она дотрагивается до ступни мужа, ступня горячая. Она поворачивается на другой бок, чтобы не касаться его, старается не думать об этой постели об этом человеке, о звуках, напоминающих ей печальную действительность. Пробует заснуть, так как теперь, когда она уверена в проступке сына, ей нужно целительное забвение.

Печень у нее вздулась и давит на желудок, дыхание стеснено. Она осторожно высвобождает голову из подушек, прикасается к холодному изголовью.

Лоб у нее влажный. Мосье Руссен храпит, а она, усталая и напитанная желчью, борется с надвигающейся катастрофой.

Гнев ее утих; в голове уже созрел план действий, необходимый, чтобы замять скандал. Она знает, как повести атаку, и завтра же сын покается ей во всем. Он покается, и тогда волей-неволей должен будет подчиниться ее желанию. Она надеется совершенно замять эту семейную драму; постепенно надежда переходит в уверенность.

Душно, в открытое окно доносится влажный запах земли.

Старуха уже нагрела изголовье. Она приподымается резким движением, стараясь найти положение, в котором легче дышать.

И надежда и уверенность оставляют ее, — как она истомилась. Она думает о лицемерии сына, и в ней не подымается злобы. Нет, она даже не злится на то, что ее одурачили, она ощущает только страх, к которому примешивается жалость. Сегодня ночью ее немножко лихорадит, и она плохо учитывает факты. Она никогда не ощущала наслаждения, какое, возможно, доставляла дородному человеку, который спит около нее, дыша размеренно и громко. И ее физическое недомогание меркнет перед подлостью сына, который, вероятно, поддался своим чересчур сильным страстям. Во всем она винит только страсть, ведь нельзя же говорить о глубоком чувстве к какой-то жалкой машинистке. Боли в печени возобновляются, голова склоняется на подушку, она прислушивается к храпу и чувствует почти что отвращение к мирно спящему мужу. В вырез сорочки видна дряблая грудь, на подушке, на переплетающихся буквах монограммы, остается мокрый кружок ото рта.

Тело постепенно замирает, руки вытягиваются вдоль бедер, матрац приминает груди.

За закрытыми веками возникает упитанное лицо сына, лицо, казавшееся таким уравновешенным.

Вдали, во тьме гудит буксирный пароход. На бульваре пусто, серые, каменные церкви живут своей обособленной жизнью под мягким светом луны. С крыши все еще доносятся нетерпеливые стоны котов.

Мосье Руссен храпит около уснувшей супруги.