Через девятнадцать столетий после гибели Катилины, двадцатилетний юноша, аптекарский помощник, а впоследствии -- великий писатель Генрих Ибсен, вдохновленный всемирной революцией 1848 года, показал истинные побуждения римского революционера -- Катилины.
"Без чтения Цицерона и Саллюстия поэт, вероятно напал бы на этот сюжет", верно говорит об Ибсене один из его критиков. Сам Ибсен рассказывает, как он "с жадностью проглотил" "Катилину" Саллюстия и речи Цицерона: "через несколько месяцев у меня уже была готова драма. Как видно из нее, я в то время не разделял воззрений двух этих древних писателей на характер и поступки Катилины, да и до сих пор склонен думать, что должен же был представлять из себя нечто великое или значительное человек, с которым неутомимый адвокат Цицерон не считал удобным сразиться до тех пор, пока обстоятельства не приняли такого оборота, что нападки на него уже перестали грозить какой-либо опасностью. Надо также помнить, что в истории найдется мало лиц, чья память находилась бы и большей зависимости от врагов, чем память Катилины".
Это пишет Ибсен о своей драме почти через 30 лет; это -- Ибсен уже давно возмужалый, получивший всеобщее признание, прославившийся и потому -- устающий: тот Ибсен, которого прилежные критики изо всех сил стараются спасти от обвинений в революционности.
Доказывать, что Ибсен был социалистом, едва ли придет кому-нибудь в голову. Но едва ли могут быть сомнения в том, что Ибсен был революционером. Его пресловутый "аристократизм" и "индивидуализм" суть та полуложь, полуправда, при помощи которых толкователи не раз приспособляли писателя к пониманию обывательскому, оказывая ему тем хорошую личную услугу (в смысле, например, хорошего сбыта его произведений на книжном рынке, пока этот рынок находится в руках буржуазии); не знаю, очень ли плоха та услуга, которую они оказали Ибсену и многим другим, сузив смысл их произведений; думаю, что это лишь временный ущерб, дело десятков лет, или столетий -- все равно. Дело Катилины гласно считалось проигранным в течение девятнадцати столетий, и однако, по прошествии их, миру пришлось вспомнить о Катилине, потому, между прочим, что о нем ему напомнил великий художник.
Устающий и уставший Ибсен не сопротивлялся толкованиям критиков; но дело совсем не в том, что он оставил "революционные бредни" своей молодости; Ибсен многократно настаивал на том, что все его творения представляют одно целое: "я не желал бы, чтобы хоть что-нибудь из оставшегося теперь позади было выброшено из моей жизни" (1875); "лишь восприняв и усвоив себе мою литературную деятельность во всей ее совокупности, как одно последовательно развившееся целое, возможно получить и от отдельных его частей верное, соответствующее моим намерениям, впечатление" (1898).
Стареющий художник отличается от молодого только тем, что замыкается в себе, углубляется в себя. Изменить самому себе художник никак не может, даже, если бы он этого хотел. Я говорю об этом вовсе не затем, чтобы оправдывать художника, не нуждающегося в оправдании; да и кощунственно было бы так оправдывать художника, ибо сама эта истина нередко заключает в себе источник личной трагедии для него.
Вернемся к "Катилине".
Пока филологи предаются кропотливым изысканиям о том, в каком году, каким способом и кого именно убил Катилина, пока они анализируют обстоятельства, под влиянием которых он вступил на революционный путь, художник дает синтетический образ Катилины.
Катилина следует долгу, как "повелевает ему тайный голос из глубины души". "Я должен!" -- таково первое слово Катилины и первое слово драматурга Ибсена. -- Катилина ищет, чем утолить "страстную душевную тоску" в мире, где "властвуют корысть и насилие" и потому, Катилина -- "друг свободы".
"Единственное, что я ценю в свободе, это -- борьбу за нее; обладание же ею меня не интересует", писал Ибсен к Брандесу уже во время следующей революции (1871 года). "Вы делаете меня ненавистником свободы. Вот петух! Дело в том, что душевное равновесие остается у меня довольно неизменным, так как я считаю нынешнее несчастье французов ( т. е., поражение! А. Б. ) величайшим счастьем, какое только могло выпасть на долю этого народа...
То, что вы называете свободой, я зову вольностями; а то, что я зову борьбой за свободу, есть ни что иное, как постоянное живое усвоение идеи свободы. Всякое иное обладание свободой, исключающее постоянное стремление к ней, мертво и бездушно. Ведь само понятие свободы тем и отличается, что все расширяется по мере того, как мы стараемся усвоить его себе. Поэтому, если кто во время борьбы за свободу остановится и скажет: вот, я обрел ее, тот докажет как раз то, что ее утратил. Такой-то мертвый застой, такое пребывание на одном известном пункте свободы и составляет характерную черту наших государств, и это я не считаю за благо". Устами Катилины говорит в драме Ибсена демоническая весталка Фурия:
Я ненавижу этот храм вдвойне
За то, что жизнь течет здесь так спокойно,
В стенах его опасностям нет места.
О, эта праздная, пустая жизнь,
Существованье тусклое, как пламя
Лампады, угасающей без масла!..
Как тесно здесь для полноты моих
Широких целей, пламенных желаний!..
Мысль в дело не стремится перейти!
Ибсеновскому Катилине свойственны: великодушие, кротость и мужество, которых нет у окружающих его людей; цель его, "пожалуй, выше, чем кто либо указывает здесь". Перед ним "проносились великие виденья", он мечтал, что "вознесся к небесам на крыльях, как Икар".
Когда мечты эти рушились, так как вокруг царствовали только измена, низость, шпионство, стремления к господству и богатству и женские обиды, Катилина восклицает:
Пусть так! Моя рука восстановить
Не в силах Рима древнего, так пусть же
Она погубит современный Рим!
Перед смертью Катилина говорит:
И я -- глупец с затеями своими!
Хотел я Рим -- змеиное гнездо--
Разрушить, раздавить; а Рим давно --
Лишь куча мусора...
Рядом с Катилиной, через всю его жизнь, проходят две женщины -- демоническая и тихая -- те самые, которые проходят через жизнь всех героев Ибсеновских драм. Одна, соблазненная им когда-то, неотступно следует за ним по пятам; внешним образом она -- носительница призыва к восстанию; в глубине, напротив, она ищет только его гибели. Другая -- "утренняя звезда" Катилины и зовет его к тишине; он убивает ее своей рукой за то, что она, как ему кажется, "хотела его обречь на ужас полужизни".
Убивший свою утреннюю звезду и с нею имеете "все сердца земные, все живое и все, что зеленеет и цветет", и сам убитый другою женщиной, Катилина ждет пути "налево, в мрачный ад", но душа его попадает, вместе с душою убитой жены, "направо, в Элизиум". Это (несколько неумелое и наивное) окончание юношеской драмы и дало критике один из поводов считать Ибсена не демократом.
Сама наивная схематичность этого заключения говорит о его большой внутренней сложности, которой двадцатилетний юноша не мог преодолеть. Мало того, ее не преодолел, может быть, Ибсен и во всем своем дальнейшем творчестве. У меня нет ни времени, ни места, ни сил, ни права для того, чтобы развивать сейчас эту тему. Скажу только, что речь здесь идет не о демократии и не об аристократии, а о совершенно ином; вследствие того, критикам не надлежало бы особенно радоваться тому, что Катилина идет "направо". Вряд ли, это -- та спасительная "правость", которая дает возможность сохранить разные "вольности"; Ибсеновский Катилина, как мы видели, был другом не свалившихся с неба прочных и позитивных "вольностей"; он был другом вечно улетающей свободы.
Критикам надлежало бы, однако, обратить свое внимание на то, что Ибсен, на 48-м году своей многотрудной жизни, вне всяких революций, обработал, "вовсе не касаясь идей, образов и развития действия", и переиздал свою юношескую драму, которая заканчивается отнюдь не либерально: достойным Элизиума и сопричтенным любви оказывается именно бунтовщик и убийца самого святого, что было в ж и з н и, -- К а т и л и н а.
Апрель 1918.