Нет на свете ничего такого, о чем нельзя было бы спеть песню. Когда-то это радовало людей как новое открытие, а нынешние люди просто знают это твердо, и даже иногда слишком твердо. Когда человеку нравится многое на свете, но не влечет ничто особенно, когда он обладает к тому же недурным голосом, он сейчас же становится теперь "художником" или "поэтом богемы", начинает сам о себе знать, что он "поэт богемы", и другие начинают так его называть.
В древних городах, которые много пережили, как Париж, богема стала "культурным фактором", создала крупных художников. В таком молодом городе, как Петербург, который пережил еще очень мало, богема не создала пока ничего крупного, хотя уже имеет свою, "правда короткую, историю. Дмитрий Цензор -- создание петербургской богемы одной из последних формаций, именно той, которая, в свою очередь, создана революцией 1905 года.
О богеме приходится говорить потому, что основной признак налицо: восприятие мира кочевое, ничто не задерживает взгляда особенно, нет никакого стержня, который мог бы расти и развиваться. Дм. Цензор кочует взглядом по окружающему, а окружающее, как мы знаем, довольно несложно и небогато: Петербург с неизбежным Невским и Петром Фальконета, с уличными картинками в серую погоду, трамваями, витринами, подворотнями, проститутками, случайными встречами; мансарда (хотя в Петербурге нет, в сущности, того, что можно назвать таким настоящим -- коротким и жестоким словом, а есть "мансардные помещения"), соседка-портниха, две соседки -- одна красивая, другая дурнушка; называется все это "сказка утренняя", "сказка северная", "последняя сказка", хоть и сказок никаких тоже, в сущности, нет. О баррикадах тоже приходилось говорить в таком роде, что стоящие на них соединяют в себе "жизнь, и смерть, и любовь", потому что и баррикад Петербург тогда тоже не видал. Так и обо всем: -- что "все изведано", когда, в сущности, ничего не изведано; "пустынная скорбь", когда скучно; так образуется постепенно тот особый жаргон, который теперь известен уже сотням людей. а во времена Дм. Цензора был известен десятку-другому "избранных"; когда "падают" (то есть теряют невинность), то "жертвенно"; "кто-то плачет", "кто-то досказал сказку", "за звеном сплетали звено", "начертанный сон", "мгла смыкает кольцо", "ласковый ритм", "преддверье пустоты" и т.д. Пагубный для языка процесс образования этого жаргона довольно прост, если присмотреться: все вышеперечисленные образования и им подобные представляют из себя заимствования, причем стихотворец обыкновенно заимствует не лучшее, а второстепенное или просто неудавшееся, заимствует у поэтов своего же времени, так что первоисточника долго искать не приходится. В частности, например, со всеми этими "звеньями", "смыканием колец", "начертанными часами" возились символисты, так и не успев довести этих образов до действительной отчетливости; между тем именно эти образы, а не более удавшиеся, вошли в поэтический обиход; с проворством и легкомыслием необычайными эти "звенья" и "кольца" символистов, которые, однако, знаменовали собою нечто, таили возможность вырасти в символы, в ens reale, по выражению Вяч. Иванова, -- были превращены стихотворцами в метафоры, в расхожую монету; и теперь уже всякая барышня знает, что "смыкать кольца" и "сплетать звенья" -- это значит ходить, проводить время, влюбляться, менять одного молодого человека на другого и пр.
На всем этом мне хотелось остановиться дольше, потому что это -- единственное, что мне кажется действительно вредным для языка и вкуса. Нельзя сказать, чтобы Дм. Цензор грешил этим больше, чем другие, а кроме того, он заметно освобождается от таких привычек; во второй книге он становится проще. Кругозор его по-прежнему не широк, на стихах лежит печать газеты, перепевает он самого себя без конца, но все-таки, переходя от отрицательного к положительному, надо сказать о нем, что он появился в то время, когда поэтов были только десятки, а не сотни, как теперь, что он чист душой и, главное, что временами он поет как птица, хотя и хуже птицы; видно, что ему поется, что он не заставляет себя петь. Потому мне кажется, что можно издать одну книгу его лирики, составив ее из двух и порекомендовав ему откинуть размышления и описания природы и сосредоточить свое внимание на простых картинах городской жизни, которые ему удаются более всего, хотя он и озаглавил их, мне кажется, слишком претенциозно -- "Легенда будней".
Георгий Иванов -- полная противоположность Д. Цензору, как по времени своего поэтического рождения, так и по личному складу. Если одного бросила в мир малая революция, которая открыла какие-то источники песни и научила негромко петь без размышлений, то другой вступил в мир в годы самой темной реакции, которая петь никого не учила, но которая создала из него нечто удивительное и непонятное. Когда я принимаюсь за чтение стихов Г. Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой культурной смекалкой, я бы сказал, с тактом; никакой пошлости, ничего вульгарного. Сначала начинаешь сердиться на эту безукоризненность, не понимая, в чем дело, откуда и о чем эти стихи. Последнее чувство не оставляет до конца. Но и это чувство подавляется несомненной талантливостью автора; дочитываешь, стараясь быть добросовестным; никаких чувств не остается, и начинаешь просто размышлять о том, что же это такое. Автор знает, например, Петербург, описывает его тонко, умно, даже приятно для некоторых людей, которые, как я знаю, поэзию понимают. Однако почувствовать Петербург автор не позволяет, и. я бы сказал, не потому, что он не талантлив, а потому, что он не хочет этого. Что же он хочет? Ничего. Он спрятался сам от себя, а хуже всего было лишь то, что, мне кажется, не сам спрятался, а его куда-то спрятала жизнь, и сам он не знает, куда. В стихах всякого поэта 9/10, может быть, принадлежит не ему, а среде, эпохе, ветру, но 1/10 -- все-таки от личности. Здесь же как будто вовсе нет личности, и потому -- все не подвластно ни критике, ни чувству, ни даже размышлению, потому что не на что опереться, не может быть ни ошибок, ни обратного. Кончаешь свои размышления над стихами Георгия Иванова, уже совсем забыв о нем, думая о том, например, что природа мстит за цивилизацию тонко, многообразно и жестоко, месть эта отражается на невиновных больше, чем на виновных.
Точно так же мстит -- и тоже за цивилизацию -- и искусство. В первом случае -- с Дм. Цензором: человек сказал себе, что он -- поэт богемы, и сейчас же получилась нарочитость, повторяемость: слишком велико у него сознание собственной правоты, когда он описывает швейку в мансарде или Маринетти в "Бродячей собаке"; и от этого сознания своего назначения -- голос, от природы довольно свежий, становится несвежим, посредственным, и все более теряется вероятность, что ему удастся похитить нечто у вечно улетающего искусства.
Так и во втором случае: новая поэзия, то есть теоретики ее, сказали твердо: форма и содержание неразрывны, они -- одно; форма и есть содержание, содержание и есть форма; да, это так; но, едва это было произнесено и услышано, появились ряды стихотворцев -- и стихотворцев даровитых, -- которые как бы ушли в форму и лишились содержания; и проклятый вопрос о "пользе искусства" сейчас опять вырастает с новой силой, с навязчивостью почти шестидесятнической, он становится реальнее с каждым новым появлением поэта, который сказал себе, что форма есть содержание, и тем жестоко обманул себя; не сам обманул, а обмануло его все то же вечно улетающее и дышащее только там, где оно хочет, искусство -- обмануло за то, что он поверил себе и окружающим, что он -- поэт, поверил, что "форма неразрывно связана с содержанием".
Вот что роднит глубоко несродных между собой Д. Цензора и Г. Иванова. Они оба обмануты; оба поверили другим; а художник на каждом шагу должен исповедоваться перед собой, проверять себя до конца, выворачиваться наизнанку; если этого нет, не помогут ни наука, ни вкус, ни даровитость -- искусство будет улетать; оно не захочет быть там, где больше верят людям, чем самому себе. Слушая такие стихи, как собранные в книжке Г. Иванова "Горница", можно вдруг заплакать -- не о стихах, не об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие страшные стихи ни о чем, не обделенные ничем -- ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем -- как будто нет этих стихов, они обделены всем, и ничего с этим сделать нельзя. Автор сам ни в чем не виноват, и я не берусь решить, можно или нельзя издавать книги таких стихов. В пользу издания могу сказать, что книжка Г. Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом -- один из самых ярких, потому что автор -- один из самых талантливых среди молодых стихотворцев. Это -- книга человека, зарезанного цивилизацией, зарезанного без крови, что ужаснее для меня всех кровавых зрелищ этого века; -- проявление злобы, действительно нечеловеческой, с которой никто ничего не поделает, которая нам -- возмездие <...>
8 марта 1919
Впервые опубликовано: Александр Блок. Собрание сочинений, т. 10. Л., Изд-во писателей в Ленинграде и "Советский писатель", 1932-1936.