Вошел конторщик.
— Позовите Максима Трифоныча, — сказал ему Станицын и закурил сигару.
Анна Серафимовна отошла к окну, по другую сторону бюро, и стала завязывать шляпку. Она заметила, что муж сделал мимовольное движение плечами и пустил сразу длинную струю дыма. Победа одержана; муж сделает так, как она желает. Но была ли это победа? С таким человеком немыслимы никакие уговоры. Чести у него нет, даже той «купеческой», какая передавалась из рода в род в ее «фамилии». А ведь отец его считался по всей Москве "честнейшим мужиком". Откуда же этот выродок? Мать была «распутная» и пила еще молодой женщиной. Анна Серафимовна не застала ее в живых, когда сделалась женой Виктора Мироныча, но слыхала от добрых людей. Потому, должно быть, и меньшой брат, Карп Мироныч, родился дурачком, а теперь и совсем полоумный… Да, этот постылый и бесстыжий муж наделает сейчас же за границею новых долгов. А как его удержишь? Он взрослый. Фирма существует. В Париже ничего не значит, купивши на десять тысяч франков, набрать в магазинах на двести. Еще, пожалуй, впутаешься с ним так, что и жизни не будешь рада! И теперь-то надо доставать денег…
Старший конторщик отворил дверь и в два приема приблизился к хозяину с наклонением всего корпуса.
— Написать полную доверенность надо, Максим Трифоныч, — небрежно выговорил Станицын.
Он подошел к старику и говорил ему дальше вполголоса.
Максим Трифонович поднял на него глаза и тотчас же опустил их.
— На чье имя? — чуть слышно спросил он. Станицын кивнул вбок головой, на жену.
— На управление фабриками-с, с правом выдачи?..
— Ну да, ну да, — перебил его Станицын. — Ведь вы знаете…
— Черновую прикажете?
— Да уж это Анна Серафимовна вам укажет.
Ей неприятно сделалось, что муж сейчас же распорядился при ней, не соблюл своего достоинства, — неприятно не за него, а за себя, как за его жену.
— Завтра утром ко мне придите и принесите черновую, — откликнулась она и поправила ленту.
— Больше никаких приказаний не будет? — осведомился старик.
— Никаких, — точно со смехом ответил Станицын и застегнул пиджак. — Я на днях еду, Максим Трифоныч. Все дело будет вести вот Анна Серафимовна… до моего возвращения, — кончил он хозяйским тоном.
Максим Трифонович перешел глазами от Виктора Мироныча к его жене, глядя на них через очки. Он перевел дыхание, но незаметно. Сегодня утром он боялся за все станицынское дело и надеялся на одну Анну Серафимовну. Теперь надо половчее составить доверенность на случай непредвиденных «претензий» из-за границы.
Станицын взял с кресла шляпу и перчатки и, поморщиваясь от сигары, надевал их.
— Можете идти, — отпустил он Максима Трифоновича.
Обида, женская гордость, гнев, презрение как-то разом опали в душе Анны Серафимовны. Она теперь ничего определенного не чувствовала. Говорить с этим человеком ей не о чем. Но в его присутствии она испытывает всегда раздражение особого рода. Точно ей неловко перед ним. И отчего? Все оттого, что у ней в голосе иногда прорывается приволжское «о» да по-французски она не привыкла болтать. Ее учили, и она может вести разговор с иностранцами за границей, а с ним не решалась никогда, особенно при гостях. А он всякие слова выговаривает, и произношение у него от французского актера не отличишь; у всех этих «мерзких» по кафе и театрам выучился. Она знает ему цену и на его делах показывает ему, что он за человек, ловит его с поличным, а все-таки он считает себя "из другого теста", барином, джентльменом, с принцами знаком, а она — «купчиха». Надобно слышать, с каким выражением он произносит это слово. И теперь вот он струсил, расчел, что лучше так поладить, чем со срамом вылететь в трубу; а все-таки он не признает ее нравственного превосходства, не преклоняется перед ней, и ничем не заставишь его преклониться. Вот это ее и грызет, хоть она и не сознается самой себе. Такое ничтожество, такая пустельга, как Виктор Мироныч, у которого, как у кошки, "не душа, а пар", и считает себя из белой кости, а на нее смотрит как на кумушку!
Краска опять появилась у ней на щеках.
— Вас приятели ждут, — сказала она с сердцем.
— Дайте мне надеть перчатки, — возразил он и задирательно посмотрел на нее своими воспаленными глазами.
Опять злость закипела в ней. Хорошо, что этот человек уезжает: немудрено и отравить его или руками задушить. В какую минуту! Один его голос может привести в исступление. Минутами всю ее как-то корчит от его голоса и смеха. Разве можно выносить, как он надевает вот теперь перчатки, покачивается, курит, а сейчас возьмется за шляпу? Все дышит наглостью и чванством, закоренелой испорченностью купеческого сынка, уже спустившего со смерти отца до трех миллионов рублей. Как же его заставить преклониться перед собой, когда весь евронейский "high life",[32] лорды, маркизы, графы, эрцгерцоги толпились на его празднике, где живых цветов было на пятнадцать тысяч франков? Одного немецкого князька он собственноручно оттаскал и заплатил отступного. Любовниц отбил у двух владетельных особ. Где же ему обойтись тридцатью тысячами рублей? Разумеется, придется платить и все сто тысяч. Но и то лучше. Одно она хорошо знает, что она ему своих денег не даст и фабрики своей не заложит. Может детей у ней отнять? Она вся похолодела. На это и у него достанет ума. Нет! По чутью, как зверь, он должен догадаться, что с Анной Серафимовной шутки плохи на этот счет. И головы не снесешь!..
Белки у нее потемнели, а зрачки снова сузились.
В эту минуту Виктор Мироныч стоял у двери и пропустил сквозь зубы фистулой:
— Bonjour…
Она не обернулась.