Перед Антониной Сергеевной на низком креслице дочь ее Лили, отпущенная из института, только оправившаяся от простуды, бледненькая, узкая в плечах, стройная и не по летам большая. В ней было маленькое сходство с матерью, в глазах и усмешке, волосы ее не темнели, а приобретали золотисто-красноватый оттенок; в тонкой и прозрачной коже, около глаз, приютились чуть заметные веснушки. Туалет, городской, сидел на Лили с английским «cachet».[76] Из-под полудлинной юбки виднелись несколько большие ноги в лаковых башмаках с темными шелковыми чулками. В ее фигуре и манере одеваться было уже нечто определенное, немного чопорное, вплоть до привычки нет-нет проводить кончиком языка по губам, причем зубы, крупные и отлично вычищенные, сверкали тонкою полоской.

Мать она любила; но Антонина Сергеевна при встрече с ней после полугодовой разлуки ожидала не того. Лили не ласкалась к ней по-прежнему, по-детски. И разговор ее изменился: она стала говорить чересчур отчетливо, медленнее, с какими-то новыми, очевидно, деланными интонациями.

Вот и теперь она, рассказывая про жизнь института, употребляла эти, чуждые для ее матери, звуки.

— Мы их совсем не знаем! — сказала она с ужимкой, и это не понравилось Антонине Сергеевне.

Речь шла о другом отделении института; его до сих пор зовут "мещанским".

— Как ты это выговорила, Лили! — заметила Антонина Сергеевна.

— А что, maman?

— Да точно они не такие же твои подруги.

— Разумеется, не такие…

— Но ведь и там… дочери людей… совершенно достойных.

— Принимают и купеческих дочерей.

— Может быть; но заведение — одно и всех вас равняет.

Лили глядела на мать своими узковатыми близорукими глазами, и этот взгляд вызывал в Антонине Сергеевне неловкость.

— Ах, maman, — сдержанно и повернув голову набок, возразила Лили, — разница большая… Там все… и дочери классных дам… и немки всякие… и даже из гостиного двора… Enfin… c'est très mêlé.[77]

Это слово "mêlé" было выговорено совсем уже чужою интонацией. Лили от кого-нибудь усвоила ее себе, от классной дамы или от воспитанниц старшего класса.

И почему-то Антонина Сергеевна не находила в себе таких нот, которые бы дали сразу отпор тщеславию, ведающемуся в молодую душу ее дочери. Именно авторитетных нот не хватило ей… А обыкновенный искренний тон скользил по Лили. Быть может, она и прежде заблуждалась насчет этой девочки. Она редко бывала ею недовольна; но уже лет с семи Лили была слишком безукоризненна и не по возрасту рассудительна.

— Во всяком случае, — сказала Антонина Сергеевна, — не следует развивать в себе такие… — она хотела сказать: "сословные", — чувства.

Но Лили поглядела на нее недоумевающими глазами и повернула вбок голову опять от кого-то заимствованным жестом.

Ей очень хотелось с отцом и с братом на бега, на Семеновский плац. Удержала ее мать, побоялась новой простуды, да и желала побыть с нею наедине.

Их беседа не пошла дальше, была прервана приездом сестры Антонины Сергеевны, Лидии Сергеевны Нитятко, жены тайного советника, заведующего "отдельной частью", делового чиновника, на прямой дороге к самому высокому положению, о каком только можно мечтать на гражданской службе. Она вышла за него молодою вдовой, бездетной. Первый ее муж был блестящий военный, унесенный какою-то острой, воспалительной болезнью.

Лидия Сергеевна была вылитая мать двадцать пять лет назад, рослая, с чудесным бюстом, но еще красивее. Овал лица, вырез глаз, значительный нос, полный подбородок и посадка головы на мягко спускающихся плечах носили гораздо более барский отпечаток, чем у старшей сестры. Она двигалась медленно, плавно, говорила ленивым контральтовым голосом, смотрела спокойно и нервности от своей матери не унаследовала; но унаследовала зато, кроме внешности, такую же постоянную заботу о туалетах и выездах.

И сегодня она обновила туалет, из-за которого раз десять заезжала к Абакидзе обсуждать подробности отделки. Тут были шитье, тесьма, меховая опушка в переливающихся цветах, от светло-дымчатого до цвета резеды. Шляпка, вся укутанная перьями и лентами, сидела на ее живописной круглой голове с тем «fini»,[78] какой не дается иначе, как ценою долгих соображений.

С сестрой Антонина Сергеевна никогда не имела общей жизни. Детство они провели врозь — Лидию. отдали в тот институт, где теперь Лили, замуж она выходила, когда Гаярин засел в деревне; ее первого мужа сестра даже никогда не видала. И второй ее брак состоялся вдали от них. Она почти не расставалась с Петербургом, ездила только за границу, на воды, и в Биарриц, да в Париж, исключительно для туалетов.

От Александра Ильича случалось Антонине Сергеевне слыхать, что Лидия «проста». Но сама она не произносила такого приговора, в письмах Лидии не видала ничего — ни умного, ни глупого, считала ее "жертвой суеты", но очень строго не могла к ней относиться. Да и вообще она не признавала за собою способности сразу определить — кто умен, кто глуп. Репутация умников и умниц доставалась часто тем, в ком она не видела никаких «идей» а без идей она ума не понимала.

Лидия вошла в угловую комнату, где сидела мать с дочерью, своей величавой и ленивой поступью и на ходу пустила низкою нотой:

— Bonjour, Nina!.. Tu vas bien?..[79]

Это было ее непременное приветствие. Так же приветствовала она и племянницу, к которой благоволила и часто навещала ее.

— Bonjour, petite!.. Tu vas bien?..[80]

Лили быстро встала, подошла к тетке, когда та поцеловалась с сестрой, протянула ей руку и слегка присела.

— Merci, chère tante![81]

Так они подходили одна к другой, что Антонина Сергеевна невольно усмехнулась про себя и подумала:

"С такой maman моей Лили было бы куда веселее".

— Ты не выезжала, сестра? — спросила Лидия, опускаясь на диван. — Хорошо делаешь! Воздух резкий… Но я собралась на бега. Твой муж там? Я не знала… Но одной какая же охота, а Нитятко не может… У него сегодня экстренный доклад.

Мужа она называла «Нитятко», как водится между некоторыми петербургскими дамами. С ним было ей вообще скучно… Он с утра до вечера работал и кое-когда провожал ее на вечер, еще реже в театр. В жену свою он был упорно влюблен, к чему она оставалась равнодушна, хотя и пошла за него замуж под давлением этой страсти сухого, но доброго петербуржца, засидевшегося в холостяках. Его положение, репутация «отлично-умного», честнейшего человека по-своему щекотали ее тщеславие.

— Сегодня ты у Мухояровых?

— Да, — кротко ответила Антонина Сергеевна.

— На целый день?

— Кажется.

— Меня тоже звали… Это не очень весело, — протянула Лидия и старательно оправила на груди какие-то городки и одну из складок корсажа, шедших вбок, что еще выгоднее оттеняло контуры ее эффектной груди со строгими линиями.

— Я еще не знакома с ее обществом.

— Ах, душа моя! — Лидия охотно переходила к русскому языку, — все какие-то уроды… Она теперь вдалась в эту… как она называется?.. в теозофию. Гости князя, мужчины, des gros bonnets… довольно скучные. И у ней свои какие-то habitués…[82] Разумеется, лучше, чем дома сидеть.

— Ты разве много сидишь?

— Господи, ужасно! Un mari comme le mien, — и она взглянула на Лили; но это ее не заставило переменить разговора.- Tout dans ses paperasses.[83]

— Он тебя очень любит? — потише выговорила Антонина Сергеевна.

— Я не жалуюсь… только… — Лидия улыбнулась простовато глазами и своим большим ртом, — il a mal choisi.[84]

Лили это слышала и поняла, но сидела в стороне, в безукоризненной позе девочки-подростка, которую не высылают, зная, что она умненькая и лишнего не должна понимать.

Так начинала свое петербургское утро Антонина Сергеевна.