Утро. — Понедельник
Степа, кажется, успокоился на мой счет. Он видит теперь, что г. Домбрович для меня — пустой звук. Но только в этом он и успокоился… Вчера я в первый раз вызвала его на настоящий разговор и сама ужаснулась, когда все выслушала.
Он долго крепился. Он не хотел меня оскорблять, но я ему сказала:
— Послушай, Степа, одно из двух: или ты меня считаешь женщиной навеки погибшей, и тогда брось меня, я не стою ни твоей дружбы, ни твоей помощи. Или ты не совсем в меня изверился, и в таком случае не щади меня, начинай говорить со мной так, как следует.
Эти слова подействовали на него. Он точно совсем преобразился и заговорил со мною в настоящем своем тоне: добро и мягко, но без смазываний.
— Изволь, Маша, я сделаю по-твоему. Из дружбы к тебе, я ворвался в твою тайную жизнь насильно. Ты меня за это благодаришь теперь, ну и прекрасно. Я, вот видишь ли, враг всяких развиваний. Я не хочу в жизни своей брать на себя роль наставника и руководителя с людьми, уже сложившимися.
— Но ведь ты меня приговариваешь этим к смерти, — перебила я.
— Вовсе нет.
Он сидел у столика в моем кабинете и как раз положил руку на красивый томик Руссо, подаренный мне Домбровичем.
— Откуда у тебя эта книга? — спросил он. Я ему рассказала, как она перешла ко мне.
— Это хороший подарок, Маша. Не отсылай его назад Домбровичу. Я вижу, что он дал тебе читать Руссо из своих художественных соображений. Но это не беда… Ты ее всю прочла?
— Всю.
— Помнишь ты, что Руссо рассказывает про свою Терезу?
— Помню.
— Вот тебе пример, Маша. Один из величайших умов, может быть самый страстный развиватель человечества, пламенно преданный своим идеалам, не добился даже простой грамотности в Терезе. Ты помнишь, он говорит, что она не умела порядочно читать. Он оставил ее в покое. Развивать тебя я не желаю. Ты человек готовый. Я видел тебя девушкой, знал тебя замужем, догадывался о твоей жизни по письмам, потом по абсолютному молчанию. Теперь присутствовал при твоем кризисе, смотрел, слушал и сидел около тебя целых две недели. Нечего тебя пересоздавать, потому что грунт у тебя прекрасный. У нас так опошлили слово "широкая натура", что совестно и употреблять его. Ибо ты, как женщина, едва ли не самая широкая натура, какая только мне попадалась. Грунт, стало быть, есть. Но кроме грунта ничего, слышишь ли: ничего! В тебе нет ни одной мысли, ни одного побуждения, которое бы вытекало из твоей природы. Это кажется нелепостью; но оно так! Ты даже себе представить не можешь, Маша, до какой степени обволокла тебя со всех сторон, если я могу так выразиться, "пелена ничтожества и бездушия"!
Я вздрогнула.
— Да, ничтожества и бездушия. Даже и эти слова не совсем точны. У тебя нет ни одного мало-мальски прочного, — я уж не говорю убеждения, — житейского правила. Ты обращаешься в каком-то хаосе!..
— Dans le néant,[197] - подсказала я.
— Именно. Ты это чувствуешь; но чувствуешь случайно. И я уверен, что до сих пор, если ты когда-нибудь сама с собой и сознавала это, то никогда не в состоянии была взять какую-нибудь подробность, подумать хорошенько о человеке или об обязанности, об идее, что ли, о чем бы то ни было, с целью допытаться: "держишься ли ты за что-нибудь или нет".
— Тысячи раз я пробовала это и сейчас же путалась.
— Так оно и должно быть. Но ты знаешь ли, Маша, что ты могла бы весь свой век прожить в этом néant?
— Знаю.
— Домбрович, строго говоря, был для тебя откровением. Тот мир бездушной чувственности и старческого разврата, куда он тебя толкнул, был для тебя оселком. Правда, ты могла сгореть, свернуться совсем, не выдержать физически, схватить чахотку или другое что и умереть двадцати пяти лет. Но так как натура у тебя богатая, тебе предстоял лучший исход. Если ты хочешь, я тебе покажу, до каких пределов идет глубина твоей пустоты. Ты сама ужаснешься, когда увидишь, что в тебе замерли самые первобытные инстинкты женской натуры: ты перещеголяла в бездушии самого г. Домбровича.
Я слушала и проникалась. Степа говорит совсем не так, как Домбрович. Он не играет словами. Он не подделывается к пониманию женщины. Может быть, в другом настроении я бы ничего и не разобрала.
— Видишь ли, Маша, в жизни только то имеет смысл, только то и существует, что представляет собою тип. Тебе, может быть, оно не совсем вразумительно. Возьми ты людей "простого звания", как у нас в России выражаются, хоть бы твою Аришу, например. Она тип. Она живет с резко обозначенными чертами своей нравственной физиономии. Все, что у нее есть человечного, доброго, умного, она сама себе выработала. А я уверен, Маша, что ты никогда и не подумала даже, — как живет твоя Ариша… Ты смотришь на этих людей как на какой-то придаток, необходимый для твоего материального удобства.
— Ах, какой ты, Степа, — позволила я себе возражение, — как будто кто-нибудь серьезно занимается горничными девками и лакеями. Я им плачу жалованье; они обделывают свои дела, как им угодно. Вот и все.
— Так, так, Маша. У тебя нет крепостничества во взглядах. Но ты никак не смотришь на все, что ниже тебя по светскому положению: ни дурно, ни хорошо. Значит, ты не имела никакой возможности присмотреться к таким существованиям, в которых есть тип, т. е. идея, правило. Все, что около тебя, в твоем свете, блуждает так же, как и ты.
Степа долго и искренно говорил мне. Он мне в самом деле показал, до каких ужасающих размеров дошла я в моем néant!..
— Скажи ты мне, пожалуйста, Маша, — спросил он, — чему ты веришь? Тебе двадцать три года, у тебя есть сын. Надо же тебе иметь что-нибудь свое в твоих верованиях. Такой апатии, — продолжал он, — такой пресноты нельзя найти в Европе ни в каком обществе! Уж на что искривлялись светские француженки! Их стараются нарочно превратить в каких-то марионеток, и все-таки у них больше определенности в том, чему они верят! Хоть что-нибудь есть: ханжество, детский страх, сентиментальная религиозность. А ты загляни-ка в себя: в тебе ничего нет, так-таки голая доска! И что бы с тобою ни случилось, у тебя не только нет убежища, у тебя нет никакой рутины. Там, где твоя Ариша поступит геройски, ты раскиснешь, извини меня за это слово, и если б даже захотела за что-нибудь схватиться — не за что. А между тем, Маша, у тебя все есть для цельного мировоззрения.
— Что такое, Степа?
— Я говорю: для цельного мировоззрения, для того, чтобы создать себе свои прочные верования и свои же прочные правила…
Я его остановила. Все, что он говорил, — сущая правда. Я сама много раз чувствовала, что у меня ничего нет: ни религии, ни нравственности, ни образования. Степа только дальше пошел в своем анализе. Но мне этого мало было…
— Где же исход? — спросила я его. — Домбрович развратил меня; но он сразу же записался в мои учителя, начал давать практические советы. Ты, Степа, обнажил предо мною все мое будущее, все мое окаянство, позволь уже мне употреблять это слово, и тотчас же оговариваешься: "развивать я тебя, Маша, не желаю". Ты толкуешь про широкую натуру. Поможешь ты мне разглядеть: есть ли в моей натуре что-нибудь порядочное?
— Помогу, — сказал Степа с уверенностью. — Без этого я бы с тобою и толковать не стал.
— Ну, так сделай ты для меня одну вещь. Я высохла, я сделалась черства, болтаясь между скверными мужчинами и глупыми барынями. Мне забыть нужно, Степа, что существуют на свете мужчины. Меня надо толкнуть туда, где женская любовь обращена на все то, что есть самого святого на свете! И чтоб сейчас же от меня потребовали, как бы это сказать… de la résignation,[198] жертв, чтоб я тратила каждый день все, что у меня только осталось в душе человеческого!..
Я наконец сумела кое-как высказать то, что действительно просилось наружу. Степа посмотрел на меня как будто удивленными глазами. Не ожидал он, видно, от меня такого желания.
— Сколько я тебя понимаю, — отвечал он медленным голосом, — ты жаждешь теперь подвижничества. Это — монастырский идеал. Тебе хочется сразу же сделаться какой-то сестрой милосердия. Видишь ли, Маша: добро, благотворительность, так как они практикуются у нас, больше гимнастика для тела, чем для души. Впрочем, пожалуй, если ты непременно хочешь, избирай эту специальность.
— Нет, ты меня не понял, Степа. Знаю я наших барынь, занимающихся добрыми делами. Я и сама попечительница приюта, telle que tu me vois![199] Не того я хочу, Степа. Я не знаю: буду ли я делать добро или нет. Я хочу только попасть туда, где живет женская любовь, слышишь ты, где она действительно живет и умеет хоть страдать за других. Может быть, я говорю глупости; но вот что мне нужно!
— Коли тебе нужно, — ответил Степа, — так и толковать больше нечего.
Он подумал.
— Хорошо, Маша, я тебя познакомлю с женщиной, какую тебе надо.
Больше он мне ничего не сказал. Уходя, прибавил только:
— Если она еще здесь, в Петербурге, завтра же ты ее увидишь.