2 часа ночи. — Суббота
Мои головные боли делаются наконец несносными. Встану утром, голова точно пудовик: такую чувствую тяжесть, что не могу ничего сообразить. Ариша меня чешет и спрашивает:
— Что сегодня надеть изволите-с?
А я ничего не могу придумать. Не помню даже, какое на мне накануне было платье. Я начинаю ужасно как гадко одеваться. То в волосы заплету себе Бог знает что: крапиву какую-то; то перчатки надену не под цвет.
Может быть, я еще поглупела после Спинозы. Где мне с такой головой читать мудреные книжки. Я и Поль-де-Кока не могла бы понимать теперь.
Ариша говорит:
— Вы, Марья Михайловна, не изволите гулять; оттого у вас к головке и приступает-с.
Гулять! Никогда я не любила ходить, даже девочкой. Да нас совсем и не учат ходить. Кабы мы были англичанки — другое дело. Тех вон все по Швейцариям таскают. Как ведь это глупо, что я — молодая женщина, вдова, пятнадцать тысяч доходу, и до сих пор не собралась съездить, ну хоть в Баден какой-нибудь. Правда, и там такие же мартышки, как здесь. Поговорю с моим белобрысым Зильберглянцем. Он мне, может, какие-нибудь воды присоветует. Но ведь не теперь же в декабре.
Спала я до сих пор как убитая; а теперь всю ночь не сплю. Так-таки не сплю. Вздрагиваю каждую минуту. Никогда со мной этого не было. Я помню, Николай даже смеялся надо мной. Говорил, что у меня под ухом "хоть из пушек пали". Я, бывало, как свернусь калачиком, так и сплю до утра…
Сегодня у меня такой цвет лица, что хоть косметики употреблять. Правда, я никогда не бывала румяна; но я делаюсь похожа на ногтоед. Скоро я принуждена буду искать темноты. Все это очень невкусно.
К обеду голова у меня немножко проходит; а после обеда опять начнет в виски стучать. Я приезжаю на вечер в каком-то тумане. Чувствую, что ужасно глупа. Я уж себе такую улыбку устроила, вроде того, как танцовщицы улыбаются, когда им подносят букеты. Рот с обеих сторон на крючках. Этак, конечно, покойнее, когда головная боль не дает сообразить, что дважды два четыре; но на что же я похожа? На китайского божка.
Третьего дня я совсем задохнулась в вальсе. В голове сделалась пустота какая-то. Я просто повисла на кавалере. Правда, он был здоровенный. Мы даже уронили какого-то старичка…
На этом самом бале я опять встретила Домбровича. Зачем он всюду шатается? Танцевать не танцует. Наблюдает, что ли, нас? Как это смешно. Эти сочинители, в сущности, фаты, и больше ничего; только и думают о своей собственной особе. На Михайловском театре давали как-то преумную пьеску: "L'autographe". Сочинителя играл Дюпюи. Его очень ловко осмеяли: подкупили горничную, чтобы она притворилась влюбленной. И он поддался на эту удочку.
Если бы Ариша моя была покрасивее, я уверена, что с г. Домбровичем можно сыграть такую же штуку.
Подходит он ко мне перед мазуркой:
— Мне вас жалко.
— Почему?
— Вы скоро завянете в нашем обществе.
— Как завяну?
— Очень просто… Vous vous étiolez…[31]
— Как это вы отгадали?
— Это моя специальность.
Рисуется, безбожно рисуется! А впрочем, когда он говорит, у него все выходит просто. Как бы это выразиться… с юмором, да, именно с юмором. У него всегда после умной вещи — un petit mot pour rire.[32]
— Мне, многогрешному, позволите явиться к вам?
— Я уж вам раз сказала, что буду очень рада.
— Да, но я ведь должен был сначала встретиться с вами…
Он посмотрел и прибавил:
— В раззолоченных гостиных.
Я только рассмеялась.
— Вы танцуете мазурку? — спрашивает.
— Нет. Я чуть держусь на ногах… Ужасная головная боль. Я сейчас еду…
— Вот видите, безбородые кадеты снимают сливки, а старые литераторы наводят головную боль… Вы в самом деле больны, перебил он себя, — и я знаю чем.
— Нетрудно знать, когда я вам говорю…
— Вы говорите: — головой; но это только симптом…
Он так на меня прищурился, что мне стало противно.
— Прощайте, — сказала я величественно, сделала шаг и спросила:
— Вы женаты?
— Non, je n'ai pas cette infirmité.[33]
Это он украл из какой-то пьески.
— On le voit. Vous aimez les choses croustillantes.[34]
Смеленько было сказано. Ничего; так с ними и нужно.