Утро. — Понедельник
С ним объяснений не нужно! Я думала, что мне будет очень неловко… коснуться вопроса… Он такая умница, что все обошлось прекрасно.
Вчера он у меня сидел вечером и меня же хвалил: — Вот так-то лучше, — говорил он. — Покапризничали, довольно. Милая моя (он мне говорит еще: вы), вам казалось, что я устроил вам какую-то западню; а вы рассудите-ка получше, и выходит, что все это сделалось само собою. Так необходимо было.
— Необходимо?
— Да-с, по крайней мере, так лучше… Слова мои отзываются фатовством; но никакого фатовства в них нет. Вам одной жить нельзя было бы.
— Глупости.
— Нет, не глупости. Клянусь вам всем на свете, что через месяц вы или вышли бы замуж, или взяли бы в любовники первого попавшегося болвана.
— Корнета фон Вальденштуббе?
— Да, корнета фон Вальденштуббе.
— И вы мне это так прямо в глаза говорите?
— Так и говорю. Я эти вещи хорошо понимаю. Если б я мог теперь вам представить: в каком вы были настроении…
— Я знаю, я знаю! Зачем опять об этом? Я ведь вам простила.
— За что и целую ваши ручки. На вас жалко было смотреть, моя милая.
— Что-с?.. Это цинизм!
— Да уж как вам угодно, а я правду говорю. Я сначала вам совсем не нравился. Но вам именно нужен был человек, как я. Все предварительные объяснения там, у меня в квартире, были бы глупы!
Вот какой вышел у нас вчера разговор. Недурен!
Домбрович (я хочу его просто звать: Домбрович; Василий такое гадкое имя) поражает меня своей простотой. Он взял со мною сразу тон старого друга. Я ему не позволю, однако, очень-то стариться и одеваться по-стариковски.
Люблю ли я его, теперь вот, сию минуту? Все это так скоро случилось, что хорошенько и не сообразишь. Одно я знаю: мне с ним очень приятно. Я совершенно успокоилась. Я имею руководителя и приятеля. Чего же еще больше? И потом: есть разные манеры любить. Он не говорит фраз, приторно не нежничает, но в нем чувствуешь человека, который понимает тебя до тонкости. Нет, я думаю, ни одной такой мысли, которую бы он не передумал. Ни один мужчина не говорил мне так хорошо о моей наружности. И я вижу вперед, что ни в чем он не будет меня шокировать, задавлять меня своим превосходством.
А уж о деликатности его ума я и не говорю!
Вот пока и ответ на вопрос: люблю ли я его или нет? Неужели можно сравнить привязанность Домбровича со страстью к какому-нибудь мальчишке? Если мне приходили Бог знает какие желания убежать на край света с кем-нибудь, изнывать там от сильной любви, я теперь понимаю, что все это была дурь. C'est le sang qui parlait![154] Больше ничего!
В субботу я была в Михайловском театре. Никогда еще я так не смеялась. И зала, и сцена, и женщины, и все наши фертики — все это меня тешило. Я приглашала Домбровича. Он сказал мне:
— Нет, мой друг. Мы этого не будем делать. Поезжай с какой-нибудь барыней.
Он прав. Он сразу же начал заботиться обо мне. Он же подал мысль видеться где-нибудь на terrain neutre[155] … Иначе не спасешься от людей.
Теперь я буду чаще ходить пешком. Не стану же я делать кучера Федора своим confident.[156] Я вижу, что даже Ариша ни о чем не догадывается. Если мне удастся сохранить от нее все в тайне, я буду первый пример в истории.
Впрочем, не будет никаких ясных улик. Домбрович напомнил мне:
— Воздержитесь от корреспонденции; это дурная привычка. После, когда опротивеешь друг другу, начинаются постыдные переговоры о возвращении писем.
— Вы уж это предвидите? — спросила я его.
— А как же, мой друг. Я первый предвижу, я первый и говорю.
Это грустно, но ничего: он милейший человек, какого я только встречала!
Мне теперь так хорошо, что головные боли и не смеют показываться. Заезжал Зильберглянц и в первый раз оскалил зубы.
— Fous fous bordez à merveille, madame.[157]
Чего же лучше? И что еще милее: я не толстею.