Каким образом возникает та, — навеки объективная, — истина, которую признает и проповедует Н. Бельтов? На это отвечает созданная им теория идеологического развития.
По этой теории, основной, формулированный Марксом, закон — развитие идеологий определяется развитием производственных отношений, — дополняется другим, специальным законом: развитие идеологий совершается путем идеологических крайностей.
«Возьмите, — говорит он, — любой вопрос, напр., вопрос о деньгах. Для меркантилистов деньги были богатством par excellence: они приписывали деньгам преувеличенное, почти исключительное, значение. Люди, восставшие против меркантилистов, вступив в „противоречие“ с ними, не только исправили их исключительность, но и сами, по крайней мер наиболее рьяные из них, впали в исключительность, и именно в прямо-противоположную крайность: деньги — это просто условные знаки, сами по себе они не имеют ровно никакой стоимости. Так смотрел на деньги, напр., Юм»… И затем, указывая, что действительность, якобы, не давала объективных оснований для такого взгляда — деньги своей стоимости фактически не теряли, — Бельтов делает вывод: «Откуда же произошла исключительность взгляда Юма? Она произошла из факта борьбы, из „противоречия“ с меркантилистами. Он хотел „сделать обратное“ меркантилистам… Поэтому можно сказать…, что юмовский взгляд на деньги целиком заключается во взгляде меркантилистов, будучи его противоположностью». («К разв. монист. взгл.», стр. 167-8, passim).
По таким же точно причинам, как полагает Бельтов, английские аристократы XVII века, полемически настроенные против религиозных пуритан, увлекаются материализмом, а французские утописты XIX века, стремясь «сделать обратное» материалистам просветителям, впали в религиозность.
Бельтов чувствует, что эта теория не согласуется с чистым историческим материализмом — что новый вводимый ею закон в каждом частном случае может оказаться в противоречии с основным марксовским законом, и следовательно — ограничить его действие. Бельтов не хочет быть еретиком, и старается устранить возможность такого конфликта двух законов разными благоразумными оговорками. Он указывает, что стремление идеологов «противоречит» главным образом и сильнее всего направляется на те стороны предыдущих идеологий, которые «служат выражением самых вредных в данное время сторон отживающего строя», он уверяет, что «ни один класс не станет увлекаться такими идеями, которые противоречат его стремлениям» (стр. 172-3). Но все эти оговорки ни к чему не ведут: они немедленно опровергаются теми самыми фактическими примерами, которыми иллюстрируется теория. Если утописты расходились с просветителями, как говорит Бельтов, «собственно по вопросу общественной организации», то стоило ли им впадать в религиозность ради сомнительного удовольствия «сделать обратное» просветителям, тогда как в действительности это ослабляло революционную силу их доктрин? И еще больше — разве не явно во вред своим классовым стремлениям «увлеклись» английские аристократы материализмом, — этим глубоко-просветительным в те времена учением, — столь невыгодным для класса, опирающегося в своем господстве на грубое насилие и на невежество народных масс? Нет, два закона все-таки столкнулись, и бельтовский закон проглотил марксовский, а заодно и все благоразумные оговорки, которые оказываются только словесными, не более.
(Я специально здесь остановился на этих оговорках, потому что упустил сделать это в предыдущей моей статье, где также разбиралась данная теория — «Эмпириомонизм» III ч., стр. XXV–XXX. Читатель видит, что по существу дела тут ничего не меняется).
Итак, теория Бельтова оказывается ограничительной поправкой к историческому материализму, поправкой в духе самостоятельности идеологического развития, т. е. в духе социального идеализма. А может быть, она все-таки верна и полезна?
Прежде всего бросается в глаза крайнее несоответствие между задачей теории, с одной стороны, ее основой — с другой. Требуется — найти закон идеологического развития. За основу берется — полемическое увлечение. Такая теория может, пожалуй, годиться на то, чтобы объяснить отдельные промахи того или другого писателя, но отнюдь не на то, чтобы объяснить развитие идеологии общественных групп и классов, — вплоть до объективной истины остающейся навеки.
Но может быть, эта теория необходима для объяснения фактов? Иллюстрации, приведенные Бельтовым, не только не доказывают этого, — но опровергают.
Односторонность Юма нет никакой надобности объяснять его стремлением «противоречить» меркантилистам, когда в экономических отношениях его эпохи имелись достаточные основы для этой односторонности. XVIII век был временем быстрого развития системы кредита и возникновения бумажного денежного обращения. «Условные знаки» — акции, ассигнации — не имея никакой «внутренней ценности», практически оказывались равноценны деньгам, особенно с точки зрения индивидуального хозяйства, на которой стояли, в общем, буржуазные теоретики. Было естественно, при некоторой односторонности мышления, свойственной Юму, сделать заключение, что настоящие деньги — тоже имеют ценность только условных знаков для обращения. Но это вовсе не было общим заблуждением буржуазных теоретиков того времени; и большинство их, в том числе крупнейшие, как А. Смит, отнюдь не так, как Юм, смотрели на дело.
Материализм французских просветителей и религиозность последующих утопистов объясняются также всего лучше не их полемикой, а прямо их классовой психологией. Просветители были идеологами растущей буржуазии, носительницы промышленного прогресса, для которой была естественна материалистическая. т. е. в те времена единственно-научная идеология. Наоборот, утописты были представителями мелкобуржуазного типа (пролетарское мышление было еще только в зародыше), а гибнущая от промышленного прогресса мелкая буржуазия религиозна хотя бы потому, что ей нужно прибежище от жестокой действительности; да и вообще авторитарная психология у нее сохраняется благодаря авторитарному строю отдельного мелкобуржуазного хозяйства, облекающегося в форму «семьи».
Наконец, английские материалисты были таковыми отнюдь не со злости на пуритан. Из английской аристократии увлекалась материализмом ее обуржуазившаяся часть, и это были буржуазные идеологи, идеологи технического прогресса, которому и сами своими научными работами много содействовали[6]. Носители же истинно-аристократических сословных тенденций были в большинстве верными католиками.
По недостатку места, я принужден ограничиться такой беглой характеристикой этих примеров. (Более подробно они разобраны в «Эмпириомонизме», кн. III, стр. XXV–XXX). Во всяком случае, и этого достаточно, чтобы видеть, насколько спорны и шатки основания для теории, нарушающей цельность исторического монизма[7].
Идея внутренней самостоятельности идеологического развития, вообще, нередко выступает у Бельтова и его школы. Когда я прочитал у него в первый раз, что «психология» прогрессивных классов «видоизменяется в направлении тех отношений производства, которыми заменятся со временем старые, отживающие экономические отношения», и что в частности «психология пролетариата приспособляется уже к новым, будущим отношениям производства» (стр. 152), — я предположил тогда, что это просто — неудачный выбор выражения. Я думал, что не может же марксист и материалист серьезно говорить о приспособлении к тому, чего еще нет; это было бы чисто-идеалистическое понятие о развитии. Я истолковывал это (в одной рецензии) таким образом: Идеология пролетариата (Бельтов слово «психология» употребляет как синоним «идеологии», что, конечно, тоже неправильно) приспособляется к собственно пролетарским отношениям производства — товарищеское сотрудничество, — которые теперь господствуют, однако, лишь в трудовой жизни пролетариата, а не в обществе как целом. Но они будут господствовать во всем обществе, когда пролетариат преобразует его; и только в этом смысле они — неудачно, разумеется, — названы «будущими».
Но есть основания думать, что я ошибался в своем оптимистическом истолковании. По крайней мере, некоторые «ученики» школы определенно предъявляют требование, чтобы идеология приспособлялась к будущим отношениям.
Заканчивая свою работу об эмпириомонизме, я рассмотрел ее идеи с точки зрения классовых типов мышления, и пришел к выводу, что он, по существу, соответствуют идеологии пролетариата. В то же время я показал, что изображенная мною картина мира сама в своем строении отражает совокупность социальных отношений современного общества, тех отношений, среди которых живет современный пролетариат. Из этого я делал два вывода. Первый вывод касается исторической истинности мировоззрения: я считаю, что истиной своего времени может быть именно только такое мировоззрение, которое отражает общественный строй этого времени в его целом (конечно, с точки зрения прогрессивных сил этого строя). Второй вывод был тот, что «в этой картине, если считать ее верной для современная познания, едва ли можно ожидать коренных изменений раньше коренного переустройства социальной жизни; ибо данное строение общества должно создавать тенденции к сохранению этой основной познавательной схемы» (стр. 158, «Эмпириомонизм», кн. III).
На это А. Деборин заявляет:
«Но ведь и наоборот, данная познавательная схема должна создавать тенденции к сохранению или оправданию данного строя общества. А потому, г. Богданов, для всякого, кто стремится к коренному переустройству общества, обязательна борьба с вашей познавательной схемой» («Соврем. Жизнь», 1907, I, стр. 260).
Применим логику А. Деборина к теории прибавочной стоимости Маркса. Эта познавательная схема, несомненно, точно отражает определенные отношения современного общества, и потому, на мой взгляд, должна сохранить свою силу, пока не будут коренным образом преобразованы эти отношения, т. е. не будет устранена эксплуатация; ибо эти отношения будут создавать тенденцию к ее сохранению. Но с точки зрения А. Деборина, в таком случае и сама эта схема «должна создавать тенденцию к сохранению или оправданию» данных отношений, — т. е. эксплуатации; а потому «обязательна борьба» с нею. Вывод совершенно неизбежный!
Разбирать ли этот взгляд по существу? Повторять ли для этого все возражения научного социализма против утопического? Доказывать ли, что идеология борющегося пролетариата есть порождение той действительности, среди которой он живет, — и отражение с пролетарской точки зрения именно этой действительности, а не иной, которой еще нет? Я не думаю, чтобы это было необходимо — для марксистов.
Но если, таким образом, школа Бельтова позволяет себе немалые вольности там, где дело идет о точном применении исторического материализма, зато она проявляет величайшую строгость тогда, когда вопрос поднимается об усилении и распространении принципов этого учения. Тут уже нет — никакой крайности не допускается.
В основной формулировке Маркса говорится о том, что общественное бытие людей определяет их мышление, что производственные отношения определяют идеологию. Естественно возникает мысль, что, может быть, это отношение, выраженное общим термином «определяет», в действительности является более тесным и глубоким, что идеология «определяется» производством уже и в самом своем возникновении, т. е. что она произошла из производственного процесса. Если это в действительности так, то очевидно, что марксовская идея этим не ослабляется, а, наоборот, усиливается и укрепляется.
Сам Маркс, по-видимому, не останавливался на этом вопросе. Почему? Я думаю, потому, что в его время было еще слишком мало научного материала для решения задачи. Но с тех пор материал накопился.
Психофизиологический анализ труда с одной стороны, познания — с другой, показал, что идеологическая элементарная единица — понятие — слагается из тех же самых, по существу, составных частей, физиологических и психических, из каких и элементарный трудовой акт. Более того — филологи создали и обосновали теорию, по которой у первобытного человечества идеологические элементы — слова-понятия — прямо возникли из социально-трудовых актов, как их психофизиологическое сокращение; и эта «теория первичных корней» принимается в высшей степени авторитетными учеными и мыслителями.
Таким образом, современная наука дает все основания, чтобы принять первоначальное происхождение идеологий из производственного процесса, что, очевидно, позволяет глубже исследовать и строение идеологий, и их развитие.
Немецкий философ-марксист Дицген склонялся к мысли о таком происхождении идеологий, не входя, впрочем, в ближайшее рассмотрение этого вопроса. Плеханов не мог, конечно, оставить без внимания этой ереси, и делает самый энергичный выговор Дицгену за то, что он позволяет себе такие выражения, как «общественное бытие производит мышление» (идеологию), и т. под. Это, по мнению Плеханова, путаница, идеализм, «махизм», и даже — что хуже всего — «сходство с г. Богдановым». («Совр. Мир», 1907 г. VIII). Сходство тут, действительно, есть, так как я в своих статьях систематически развивал мысль о происхождении идеологий из технически трудового процесса. Но я склонен думать, что без опровержения по существу, — которым Плеханов не занимается, — такое сходство еще недостаточный аргумент, чтобы отвергнуть научную идею.
Таким образом и в социальной философии школа Бельтова, — словесно заявляя на каждом шагу о своей ортодоксальности, на деле стремится умерить и ослабить основную марксистскую тенденцию.