«Действительной тайной» являются мотивы, руководившие Дм. Богровым при даче некоторых показаний на следствии и суде, стоящих, как ныне с полной достоверностью установлено, в полном противоречии с фактами, и направленных к «очернению» его собственного революционного имени.
Как известно, согласно элементарным правилам юридической науки, каждое показание подсудимого, и даже его сознание, должно быть внимательно проверено на основании имеющегося в деле материала: фактических данных, показаний свидетелей, остальных частей его собственных показаний и пр. Только в случае совпадения всех имеющихся данных по делу с показаниями самого подсудимого, последние могут быть признаны вполне убедительными.
Дм. Богров был допрошен следственными властями всего 4 раза: 1 сентября, немедленно после совершенного им акта, 2 сентября, 4 сентября и 10 сентября 1911 г. Первые 3 допроса состоялись до суда, а последний уже после суда, накануне приведения в исполнение смертного приговора. Судебными властями, а именно следователем по особо важным делам, В. Фененко, Дм. Богров был допрошен лишь один раз — 2 сентября, в остальных же случаях допрос производился киевским жандармским полковником Ивановым, приятелем Кулябко. Протокола показаний Дм. Богрова на военном суде не велось, а потому точное содержание его объяснений на суде не может быть восстановлено.
Отдельные части показаний Дм. Богрова находятся в явном противоречии друг другу и создают впечатление стремления мистифицировать следственную власть. Это отмечено было в свое время и судебным следователем В. Фененко во время допроса Дм. Богрова, сенатором Турау в его докладе 1-ому департаменту государственного совета по делу генерала Курлова, Кулябко, Спиридовича и Веригина, и сенатором Трусевичем в его докладе по ревизии дел киевского охранного отделения; а впоследствии, после революции, явилась возможность установить ряд фактических данных находящихся в противоречии с рядом показаний Дм. Богрова.
Необычным и загадочным в этой мистификации является то, что направлена она не в том смысле, чтобы выдвинуть роль Дм. Богрова, как революционера, а наоборот, несоответствующие действительности указания Дм. Богрова имеют больше целью выдвинуть службу его охранному отделению.
Весьма настойчиво подчеркивает противоречивость показаний Дм. Богрова суд. след. В. Фененко, как это мною уже было выше упомянуто (стр. 62).
В ответ на указания суд. след. В. Фененко, на нелогичность показаний, Дм. Богрова относительно мотивов его появления в охранном отделении, Дм. Богров отвечает; « может быть, по вашему это нелогично, но у меня своя логика. Могу только добавить, что в киевском охранном отделении я действовал исключительно в интересах сего последнего ».
Когда, далее, суд. след. В. Фененко задает Дм. Богрову вопрос, зачем ему нужен был «излишек денег», о котором он упомянул, (суд. след. В. Фененко, как киевлянину и члену судебного сословия не могла быть неизвестна материальная обеспеченность отца Дм. Богрова), Дм. Богров и на этот вопрос не пожелал дать объяснений.
В конце того же показания от 2 сентября Дм. Богров категорически заявляет: « подтверждаю, что я совершил покушение на убийство статс-секретаря Столыпина единолично, без всяких соучастников и не во исполнение каких либо партийных приказаний ». Между тем, на допросе 10 сентября, произведенном жандармским полковником Ивановым в крепости, уже после состоявшегося приговора военного суда, Дм. Богров дает совершенно иное объяснение своему выступлению.
В этом показании, которое полковник Иванов заставил Дм. Богрова для большей убедительности написать целиком собственноручно, Дм. Богров отвергает то, что показал во всех своих предыдущих показаниях, а именно, что выступил единолично, без какого либо воздействия со стороны товарищей и в чисто революционных целях. В этом последнем показании Дм. Богров, очевидно, по наущению полковника Иванова восполняет «логику», которая не хватала суд. след. В. Фененко, но не в том смысле, в каком это ожидал услышать В. Фененко, стремившийся изобличить Дм. Богрова, как политического преступника-революционера, и недоверявший заявлению Дм. Богрова о том, что он до 1910 г. действовал в интересах охранного отделения. Нет, наоборот, в этом последнем показании Дм. Богров, в угоду жандармскому полковнику Иванову, заинтересованному в том, чтобы выявить Дм. Богрова, как верного охранника, которому он и Кулябко могли вполне довериться, объясняет свое последнее выступление не революционными мотивами, а принуждением со стороны членов группы анархистов.
Конечно, эта версия вполне соответствовала интересам Кулябко и его прислужников, и не может быть никакого сомнения в том, что полковник Иванов ими и был командирован к Дм. Богрову, чтобы какими угодно средствами, в последний момент, добиться от него такого показания.
Привожу эту часть показания Дм. Богрова от 10 сентября 1911 г. с критическими примечаниями Е. Лазарева, также отказывающегося верить в правдивость этого показания. (Е. Лазарев, Дм. Богров и убийство Столыпина, Воля России, Прага, 1926 г. № 6, 7 стр. 91 и след.).
«16 августа 1911 г. ко мне на квартиру явился известный мне еще с 1907 г. — 1908 г. «Степа». Последний был в Киеве в 1908 г. летом. Он бежал тогда с каторги, куда был сослан по приговору екатеринославского суда за убийство офицера… При его появлении 16 августа 1911 г. «Степа» был одет прилично, вообще настолько изменился, что я его не узнал. Приметы его: высокого роста, лет 26–29, темный шатен, волосы слегка завиваются, довольно полный и широкоплечий.
«Степа» заявил мне, что моя провокация безусловно и окончательно установлена, что сомнения, которые были раньше из за того, что многое приписывалось убитому в Женеве в 1908 г. провокатору Нейдорфу (кличка «Бегемот», настоящая фамилия, кажется, Левин, из Минска), теперь рассеялась, и что решено о всех собранных фактах довести до сведения общества, разослать объявления об этом во все те места, в которых я бываю, как например, — суд, комитет присяжных поверенных и т. п., вместе с тем мне в ближайшем будущем угрожает смерть от кого-то из членов организации. Объявления эти будут разосланы в самом ближайшем будущем.
Когда я стал оспаривать достоверность парижских сведений и компетентность партийного суда, «Степа» заявил мне, что реабилитировать себя могу я только одним способом, а именно — путем совершения какого либо террористического акта, при чем намекал мне, что наиболее желательным актом является убийство начальника охранного отделения, Н. Н. Кулябко, но что во время торжеств в августе я имею «богатый выбор». На этом мы расстались, при чем последний срок им был дан мне 5 сентября.
После этого разговора я, потеряв совершенно голову, решил совершить покушение на жизнь Кулябко. Для того, чтобы увидеться с ним, я по телефону передал, что у меня имеются важные сведения, и приготовил в общих чертах рассказ о «Николае Яковлевиче».
Прим. Е. Лазарева: Здесь приходится прервать показания и усомниться в искренности и правдивости этих показаний, в особенности относительно покушения на Кулябко. Кулябко он мог легко убить во всякое время дня и ночи. Для покушения на Кулябко не нужно было выдумывать басен про Петербург, про «Николая Яковлевича», про бомбы. Зачем было так страстно добиваться билетов на вход, сначала в Купеческий сад, а потом в театр? Нет, прежние показания, данные под свежим впечатлением и настроением, непосредственно вытекавшие из положения, были правдивы и вполне понятны.
Здесь же версия о покушении на Кулябко является совершенно неожиданно, как «деус-экс-махина». Неправдоподобность и искусственность новой версии бросается в глаза в дальнейшем изложении его поведения. Но разберите то, что он уже сказал! После разговора со «Степой» Богров «потерял голову» и решил убить Кулябко. Он бросается к телефону, чтобы предупредить свою жертву о своем приходе. Получается впечатление, что потерявши голову он действует поспешно: ведь срок был дан до 5 сентября… Но, мне кажется, что «потерявши голову» 16 августа, до 26 или 27 августа был достаточный срок, чтобы вновь отыскать ее.
Прим. мое: 16 августа т. е. день посещения «Степы», было кануном моего отъезда с женой из Киева. Весь этот день мы провели дома совместно с Дм. Богровым. Посещение «Степы» не могло бы пройти для нас незамеченным. Вряд ли удалось бы и Дм. Богрову скрыть от нас впечатление, произведенное на него таким посещением. Я утверждаю, что версия о посещении «Степы» является чистейшим вымыслом.
Прислуга, открывавшая дверь всем посетителям, также об этом посещении ничего не знает. Нигде, ни в заграничной, ни в послереволюционной русской прессе, означенный «Степа» не объявил о своем существовании, никаких сведений не поступило и от той организации (вероятно это должна была быть организация «анархистов»), от которой будто бы являлся «Степа», и о том, что над Дм. Богровым состоялся какой-то «партийный суд» заграницей.
«Теперь — пишет Е. Лазарев — послушаем Богрова дальше. Вот он у Кулябко. По прежней версии — без револьвера. Встретились. Тут бы только… трах!.. — и все кончено: справедливость восстановлена и «Степа» удовлетворен! Но… встретились непредвиденные обстоятельства и дело расстроилось. Но пусть об этом расскажет сам Богров».
«Но — пишет дальше Богров — будучи встречен Кулябко очень радостно, я не привел своего плана в исполнение, а вместо этого в течение получаса рассказывал ему и приглашенным им Спиридовичу и Веригину вымышленные сведения. Уйдя от Кулябко, я опять в течение 3-х дней ничего не предпринимал, потом, основываясь на его предложении (при первом свидании) дать мне билеты в Купеческое и театр, я попросил у него билет в Купеческое. Там я вновь не решился произвести никакого покушения, и после Купеческого ночью поехал в охранное отделение с твердой решимостью убить Кулябко. Для того, чтобы его увидеть, я в письменном сообщении еще больше подчеркивал грозящую опасность. Кулябко вызвал меня к себе на квартиру, встретил меня совершенно раздетым, и хотя при такой обстановке я имел шансы скрыться, у меня не хватило духа на совершение преступления, и я вновь ушел. Тогда же ночью я укрепился в мысли произвести террористический акт в театре. Буду ли я стрелять в Столыпина или в кого либо другого, я не знал, но окончательно остановился на Столыпине уже в театре, ибо, с одной стороны, он был одним из немногих лиц, которых я раньше знал, отчасти же потому, что на нем было сосредоточено общее внимание публики».
Примеч. Е. Лазарева: Из предыдущего мы видим, что охранник Богров, вступив на террористический путь, в своей деликатности и благородстве далеко превзошел пафос благородства Каляева, который, готовясь бросить бомбу в карету великого князя Сергея Александровича и увидев сидящими с ним жену и детей, быстро спрятал роковую бомбу и пропустил карету. И это было после долгих и сложных подготовлений и наблюдений для встречи с великим князем. Богров в первый раз не мог стрелять в «радушно встретившего» его врага, а во второй раз в человека в нижнем белье. Нужно было видеть Кулябко при всех чинах и орденах… чтобы у Богрова поднялась на него рука.
Примеч. мое: Я с своей стороны должен обратить внимание на последнюю фразу приведенного показания, в которой произведенное покушение на Столыпина изображается, как совершенное без заранее обдуманного намерения в результате решения принятого только в театре и лишь потому, что Столыпин был одним из немногих знакомых Дм. Богрову лиц, на котором к тому же было сосредоточено внимание публики.
Это показание стоит в явном противоречии не только с прежними показаниями Дм. Богрова, в которых он признавал себя виновным в том, что « задолго до наступления августовских торжеств решил совершить покушение на жизнь министра внутренних дел Столыпина » (показание 1 сентября 1911 г.), что « задумав заранее лишить жизни председателя совета министров Столыпина, произвел в него 1-го сентября 2 выстре ла» (показание 2-го сентября 1911 г.), но и противоречит показаниям целого ряда свидетелей, с которыми еще задолго до этого времени Дм. Богров говорил о своем намерении совершить покушение на Столыпина (об этом свидетельствуют приведенные мною выше заявления Е. Лазарева, П. Лятковского и, в более отвлеченной форме, разговор со мной).
Поэтому, Е. Лазарев справедливо заявляет, что показания Дм. Богрова от 10-го сентября 1911 г. являются «странными» и «неожиданными» и не заслуживают доверия.
Нельзя не присоединиться вполне к этой оценке Е. Лазарева. Показания Дм. Богрова от 10-го сентября 1911 г., данные в столь необычный момент, неизвестно по чьему постановлению и неизвестно при каких условиях допроса, в крепостной камере «Косого канонира», жандармскому полковнику Иванову, противоречат истине и не заслуживают никакого доверия.
Однако, в таком случае неизбежно возникает вопрос: с какою же целью Дм. Богров искажал истину в своих показаниях и, при том, в смысле невыгодном для него с точки зрения мнения тех кругов общества, которые были для него более близки?
Ведь Дм. Богров был слишком умен для того, чтобы не понимать, что единственная позиция, которая могла спасти его революционное имя, была та совершенно убедительная, напрашивавшаяся у каждого точка зрения, что он использовал охранное отделение для своих революционных целей и вводил его в заблуждение в период 1907‑1910 г. так же, как в августе 1911.
Такое его заявление несомненно было бы подхвачено, как прогрессивными, так и консервативными кругами тогдашнего общества, конечно, каждой группой для того, чтобы сделать другие выводы. Во всяком случае тактика Дм. Богрова, анархиста по убеждениям, и не принадлежавшего ни к какой «партии», нашла бы не мало и защитников. Ни для кого не были бы убедительны противоположные показания Кулябко, так как этот последний был явно заинтересован в том, чтобы свалить на Дм. Богрова всю ответственность за промахи киевского охранного отделения, что было возможно только при условии, если доверие ему оказанное в августе 1911 г. имело серьезное оправдание.
И только благодаря противоречивым показаниям самого Дм. Богрова по вопросу о его сотрудничестве в охранном отделении все дело получило столь запутанный в психологическом смысле характер. Ведь, лишь теперь, по прошествии стольких лет и в результате самого подробного изучения дела, явилась возможность установить, что Дм. Богров в действительности никого не выдавал и являлся «провокатором… без провокации.» Зачем же надо было Дм. Богрову сознательно маскировать свою революционную сущность?
Этот вопрос возникает в равной мере и в том случае, если принять на веру заявление Дм. Богрова, сделанное им на допросе 3 сентября, о том, что по прибытии в Петербург в 1910 г. он «снова» сделался революционером. Зачем же революционеру, который был таковым до середины 1907 г. и вновь стал революционером в 1910 г., специально подчеркивать свою верную службу охранному отделению в промежуточный период.
Ведь всякий другой революционер, оказавшись в положении Дм. Богрова, постарался бы на следствии и суде каким либо способом затушевать этот «темный» период своей жизни. Для этого ему было достаточно воспользоваться тем выходом, который был ему дан на допросе суд. след. В. Фененко: вместо того, чтобы, вопреки всякой логике, утверждать, что он в 1907–1910 г. действовал исключительно в интересах охранного отделения, а с средины 1910 г. снова стал революционером, он с гораздо большей достоверностью и последовательностью мог бы стать на противоположную точку зрения — а именно, что он и в период 1907–1910 г. во время своих сношений с киевским охранным отделением преследовал революционные цели и никаких существенных услуг охранному отделению не оказал.
Таким образом была бы к полному удовольствию В Фененко восстановлена недостающая в показании Дм. Богрова «логика», а обществу был бы указан правильный путь для дальнейшей оценки всего дела.
Наконец, судебное следствие — не исповедь. Это, конечно, прекрасно понимал и чувствовал Дм. Богров. Он сам, явно, в своих показаниях преследовал определенную цель — иногда не договаривал всего, иногда, как мы видели, впадал в противоречия. Почему же в таком случае, принимая во внимание, что ему неизбежно угрожал смертный приговор военного суда, он не преследовал цели своего «возвеличения», как революционера, террориста, совершившего по его собственному убеждению акт огромного революционного значения, а, наоборот, сделал все, для того, чтобы примешать «ложку дегтя к бочке меда» — охранной службы к самоотверженному революционному выступлению?
Ответ на эти вопросы можно найти отчасти в тех данных, которые стали нам известны из свидетельства Е. Лазарева о своих разговорах с Дм. Богровым в Петербурге на Троицу 1910 г. Отчасти же ответ этот нужно искать в существе той анархической идеи, которую до самого последнего мгновения исповедовал Дм. Богров.
Если мы возвратимся к разговору Дм. Богрова с Е. Лазаревым, цитированному нами по вышеприведенной статье Е. Лазарева, (Стр. 81 и след.), то убедимся, что Дм. Богров ставил себе наряду с задачей совершения террористического акта, как такового, и задачу общественно-политическую.
А именно, он стремился достижения совершенным актом наиболее глубокого социального эффекта. « Для определенного воздействия на массы, человеческая деятельность должна быть не только индивидуально моральной, но и общественно целесообразной » — говорит Дм. Богров, По словам Е. Лазарева. «Выкинуть Столыпина с политической арены от имени анархистов я не могу. У анархистов нет партии, нет правил, обязательных для всех членов.
Совершив удачно намеченный акт, я мог бы только ангажировать одного себя, заявив, что я действую от своего имени, кем бы индивидуально я ни был — анархист, монархист или беспартийный. Чтобы вы лучше поняли мою мысль и настроение, представьте такой случай: завтра какой-нибудь пьяный хулиган покончит со Столыпиным, или ревнивый муж пристрелит министра за его непрошенное вмешательство в чужую семейную жизнь. Во всех этих случаях Столыпин становится безвредным и устранен с политической арены.
Я спрашиваю, какое политическое значение будет иметь при таких условиях смерть и удаление Столыпина? Не более, чем нормальная, естественная смерть т. е. — никакого».
Вот почему Дм. Богров и обратился к Е. Лазареву, как соц. — революционеру, с предложением использовать задуманный им террористический акт в интересах партии соц. — революционеров. Он предлагает, чтобы партия соц. — революционеров санкционировала его выступление, как совершенное по постановлению центрального комитета партии. « Я хочу обеспечить за собой уверенность » говорит Дм. Богров « что после моей смерти останутся люди и целая партия, которые правильно истолкуют мое поведение, объяснив его общественными, а не личными мотивами ».
Дм. Богров не просит у Е. Лазарева ни технической, ни материальной помощи партии, но опасается, что его поступок может быть истолкован так, что он потеряет всякое политическое значение. «Я прошу партию о том, чтобы она санкционировала мой акт только в том случае, если она убедится, что я веду себя достойно и умру тоже достойно. До смерти я не буду ангажировать партию. Пусть партия обещает только, что она публично санкционирует мой акт после смерти и суда. Но это нужно мне знать теперь же, чтобы знать, как себя держать».
Как известно, Е. Лазарев на предложение Дм. Богрова ответил отказом. На этот отказ Дм. Богров отвечает между прочим следующее; «Признаюсь, ваше отношение во многом расстраивает все мои планы. Я вновь остаюсь наедине со своими думами, совершенно изолированными. У меня вновь нет никого, кто мог бы авторитетно истолковать мое поведение объяснить его не личными, а общественными мотивами.. Несмотря ни на что, я постараюсь привести свое решение в исполнение. Я стремлюсь сделать мое выступление более целесообразным, a вы этому мешаете. Вот результат наших разговоров».
Из этой беседы, ставшей известной лишь недавно, благодаря статье Е. Лазарева, видно, какой вопрос особенно тревожил Дм. Богрова до самой последней минуты — вопрос о том, каким образом он может придать своему индивидуальному террористическому выступлению наиболее глубокое социально-политическое значение. Его не могло удовлетворить с этой точки зрения выступление, как одиночки анархиста,
и он не сомневался, что произведенное им покушение на министра Столыпина в помещении «Комитета», при котором он состоял на службе, или во время какого-нибудь официального приема, без соответственной политической подготовки извне, будет истолковано, как акт умалишенного или акт личной мести, и во всяком случае так, что этот акт окажется лишенным всякого агитационно-политического значения. Не найдя необходимой идейно-политической поддержки у партии соц. — революционеров, он ищет другого пути, что видно из произнесенной им фразы: « мне нужно знать это (т. е. поддержит ли его партия или нет) теперь же, для того, чтобы знать, как себя держать ». Надо полагать, что и этот другой путь был им намечен уже раньше.
И вот, Дм. Богров окончательно решает использовать свою связь с охранным отделением не только для технического осуществления своего выступления, но и для достижения того социально-политического эффекта, который являлся для него необходимой предпосылкой для совершения акта.
Не получив возможности, благодаря отказу с. — рев., поставить своим выступлением и совершенным террористическим актом пред обществом проблему — «террор и революция», он решает поставить своим выступлением пред обществом другую проблему: «террор и охрана ». Для этой цели он искусственно переплетает роль революционера-анархиста с ролью сотрудника охранного отделения, выступая в одном лице в качестве обоих.
Как анархист, Дм. Богров подчиняется «только требованиям своего разума и своего идеалистического принципа.» Мнение современного буржуазного общества, со строем которого он борется и идеологию которого он отрицает, не интересует его ни при жизни, ни, тем более, после смерти. Его цель — борьба, всеми средствами и до последней минуты, во имя поставленного себе идеала. С этой точки зрения Дм. Богров только и подходит к задуманному им выступлению.
Что до того, что суд. — след. В. Фененко не всегда находит «логику» в его словах! У Дм. Богрова «своя логика» и логика эта заключается в том, чтобы поставить общественное мнение, революционные партии, политические группы и государственную власть пред особенно больной и острой проблемой того времени: революционный террор и охранный террор.
Столыпин убит. Это прямой, непосредственный, физический результат совершенного террористического акта.
Убийство Столыпина совершено в связи с вскормленной и организованной им же самим охранно-провокационной системой, совершено революционером, использовавшим для этой цели охранную организацию, но, с другой стороны, будто бы, использованным и этой организацией в ее интересах.
Это исходное положение для последующих социально-политических результатов выступления. Возникает ряд сомнений, возбуждается множество вопросов первостепенного политического значения, происходит борьба интересов разных политических групп, столкновение взглядов революционных партий и единодушный взрыв негодования, имеющего в каждом случае иные мотивы: бушуют все партии, заседающие в государственной думе, но каждая из них требует чего то иного и в разном видит причину зла — одни требуют уничтожения охранной системы, другие — уничтожения «гидры революции», снаряжаются ревизии охранных отделений, создаются комиссии для предания суду жандармских генералов и на этой благодарной почве все больше обостряется борьба социальных интересов и политических противоречий.
Вряд ли какое либо террористическое выступление после покушения на Александра II вызвало большее политическое смятение, чем убийство министра Столыпина. Ничего подобного, конечно, не имело бы места, если бы Дм. Богров не выступил в маске — одновременно и сотрудника охранного отделения и революционера.
Действительно, если бы Дм. Богров на допросе показал, что был анархистом-одиночкой, использовавшим для своих террористических целей киевское охранное отделение, то произошло бы именно то, чего опасался Дм. Богров в разговоре с Е. Лазаревым.
Правда, не может быть никакого сомнения в том, что общество отнеслось бы к его словам с большим доверием, чем к утверждениям Кулябко, и очень скоро установилось бы отношение к Дм. Богрову, как в революционеру, индивидуально совершившему террористический акт и использовавшему для этой цели охранное отделение, одурачив это последнее с большим умом и ловкостью.
Но разве не правильно предвидел Дм. Богров, что такая оценка хотя несомненно и возвеличила бы его, как революционера-одиночку, но лишила бы его выступления всякого агитационного, социально-политического значения. Для общества и для политики это был бы лишь интересный, из ряда вон выходящий случай индивидуального террористического выступления, но случай, которому никак нельзя было бы придать никакого общего социально-политического значения.
А Дм. Богров, как мы видели из разговора его с Е. Лазаревым, дорожил именно революционным успехом своего дела, а не своего имени. Как анархист, не только на словах, но и на деле, он не обладал революционным пафосом и не искал революционной «славы», тем более за пределами своей жизни.
Это он и доказал на практике добровольно и сознательно пожертвовав своей революционной «честью» во имя признанного им правильным проведения поставленной социально-политической задачи. Поэтому так глубоко неправильна характеристика Дм. Богрова, данная его бывшим единомышленником П. Лятковским, когда он говорит, что Дм. Богров не хотел быть «мелкой сошкой», чернорабочим от революции, а стремился лишь к совершению чего либо грандиозного, из чувства «тщеславия».
Дм. Богров принес в жертву своей революционной идее, как он ее понимал, все — даже больше, чем жизнь, — свое революционное имя и честь.
В тот момент, когда мы станем на указанную точку зрения, мы сразу же поймем многое в поведении Дм. Богрова на следствии и суде, что до сих пор казалось загадочным. Так напр.: почему Дм. Богров отказался от защитника? Казалось бы, защитник мог быть для него единственным человеком, которому он мог доверить всю правду и который стоял бы на стороне его интересов не только в настоящем, но и в будущем.
Теперь нам ясна причина отказа Дм. Богрова от защиты: Дм. Богров имел свой план, который проводил до последней минуты жизни и план этот никак не мог быть им оглашен и согласован с тактикой политического защитника. Общение Дм. Богрова с адвокатом никак не могло бы носить откровенного, искреннего характера, а защитительная речь последнего пред военным судом должна была бы во всяком случае основываться на доводах совершенно противоречащих тем задачам, которые себе поставил Дм. Богров. Дм. Богров должен был довести свою игру до конца один, и никто не должен был быть посвящен в его идеи, уже по тому одному, чтобы преждевременным открытием их, хотя бы после его смерти, не нарушить той цели, которую он преследовал.
По той же причине Дм. Богров и в предсмертном письме к родителям не мог разъяснить истинных мотивов своего поведения — он тем самым преждевременно открыл бы свои карты пред всем миром. Он должен был ограничиться тем, что пишет: «последняя моя мечта была бы, чтобы у вас, милые, осталось обо мне мнение, как о человеке может быть и несчастном, но честном. Простите меня еще раз, забудьте все дурное, что слышите …».
Быть может, Дм. Богров решился доверить свою тайну раввину, с которым ему было предложено переговорить перед казнью, после оглашения приговора на месте казни. Но Дм. Богров поставил условием, чтобы разговор с раввином состоялся в отсутствии свидетелей — полиции. В этом ему было отказано товарищем прокурора. В виду этого Дм. Богров отказался и от разговора с раввином.
В своем докладе 1-ому департаменту государственного совета по делу Курлова, Кулябко, Спиридовича и Веригина, сенатор Е. Турау между прочим указывает на то, что Богров все время «мистифицировал» и это можно заключить по его собственным показаниям на суде. Е. Турау находит для этой «мистификации» следующее объяснение: «возможно, что он рассчитывал, что его приговорят не к смертной казни, и надеялся со временем бежать». Сенатору Е. Турау, как и всем другим, не приходили в голову истинные мотивы этой «мистификации», мотивы политического характера.
Однако, факт тот, что не один сенатор Е. Турау упоминает, о планах бегства Дм. Богрова. Поводом для этих разговоров являлось не столько поведение Дм. Богрова, как по всей вероятности, поведение совершенно иной группы лиц.
Я позволю себе процитировать газетную заметку, появившуюся в парижской газете «Будущее» от 31 декабря 1911 г. № 11, и доказывающую, что кем то действительно распространялись слухи о предполагавшемся бегстве Дм. Богрова.
«По убеждению местной публики, на основании каких то «весьма секретных, но вполне достоверных» источников, охрана не только «попустительствовала», но и «подстрекательствовала», гарантировала Богрову спасение, в форме заранее подстроенного побега, и материальную обеспеченность дальнейшей жизни, в форме ассигнованных кем то на это 200.000 (!) рубл.». «Вы, как и все, вероятно, заметили, что Богров побежал не сразу после выстрела, а как бы дожидался чего то и побежал лишь после некоторой паузы, которая и сгубила его. Теперь непонятная пауза объяснилась. Оказывается, что ему было обещано, что в момент выстрела электричество в театре внезапно и нечаянно потухнет, чтобы он мог, пользуясь темнотою, броситься незаметно в известный, оставленный без охраны проход, в конце которого были припасены для него военная фуражка и шинель, а снаружи дожидался автомобиль с разведенными парами. Но стоявший у «ключа» механик-рабочий не допустил к нему охранника, несмотря на предъявленный ему «билет», электричество не погасло и Богров, потратив драгоценные секунды на ожидание темноты, бросился бежать, когда публика уже оправилась от первого потрясения, вследствие чего и не мог спастись.
«Конечно», — прибавляет передатчик этих басен, «со стороны Богрова наивно было думать, что его «друзья-охранники» отпустят его на волю. Увезти-то его, они увезли бы; но куда! На тот свет! А после мы прочли бы в газетах, что там то «самовольно» объявилось неизвестно кому принадлежащее мертвое тело, изуродованное до неузнаваемости. На том бы дело и кончилось».
Все это, конечно, сказки и плоды обывательской фантазии: неправда, что Богров «бросился бежать» т. к. по свидетельству всей публики, присутствовавшей в театре, он после выстрела спокойно направился к выходу; не подтверждается история с «механиком-рабочим», выступившим в защиту правопорядка, не было обнаружено никакого автомобиля «с разведенными парами» и проч. Слишком трезвый человек был Дм. Богров, чтобы не сознавать, что из театра ему спасения не было.
Тем не менее несомненно, что Дм. Богров, приступая к осуществлению задуманного плана 27 августа 1911 г. не исключал возможности организовать для себя побег, однако, конечно, не с помощью охранного отделения. Такая затея, на первый взгляд совершенно отчаянная, тем не менее вполне отвечала его характеру и принципам того учения, которое он проводил. Это обстоятельство, между прочим, особенно наглядно опровергает версию о «самоубийстве», на которое будто бы решился Дм. Богров.
По свидетельству близкого друга Дм. Богрова, П-го, Дм. Богров, 26 августа 1911 г. т. е. накануне своего первого посещения Кулябко, просил организовать ему помощь для совершения побега из сада киевского купеческого собрания. Как известно, сад этот находится на берегу Днепра и Дм. Богров именно там предполагал первоначально совершить задуманное покушение на Столыпина. Требовалось раздобыть для побега где либо моторную лодку. Однако, это не удалось.
27 августа Дм. Богров во время беседы с Кулябко, Спиридовичем и Веригиным указывает на то, что вымышленный им революционер «Николай Яковлевич» с товарищами собираются приехать в Киев из Кременчуга на моторной лодке. Эту моторную лодку Дм. Богров просил ему предоставить. Однако, в этом ему было отказано, в виду трудности наблюдения за моторной лодкой.
Из сопоставления означенных фактов можно с полной вероятностью предположить, что моторная лодка, которую так старался раздобыть Дм. Богров, предназначалась именно для задуманного после покушения побега.
Однако, главным основанием для циркулировавших слухов о предполагавшемся побеге Дм. Богрова послужили по всей вероятности совершенно иные обстоятельства. Правда, здесь мы переходим в область предположений, однако, я получаю некоторую поддержку также в мнении Е. Лазарева, выраженном им в цитированной выше статье.
(Е. Лазарев. Дм. Богров и убийство Столыпина Воля России, Прага №№ 6, 7. Стр. 87.).
Жандармский полковник Иванов, дважды допрашивавший Дм. Богрова до суда, как известно, произвел третий, последний допрос его 10 сентября 1911 г., т. е. уже после суда и накануне казни Дм. Богрова.
Жандармский полковник Иванов был в приятельских (и даже, кажется, в родственных) отношениях с Кулябко и, несомненно, выступал в интересах сего последнего и той влиятельной группы лиц, (Курлов, Спиридович и Веригин), интересы которых были тождественны с интересами Кулябко.
По странной игре логики, ложь Дм. Богрова, указывавшего, что он действовал в 1907 г. «в интересах киевского охранного отделения», играла для этих лиц, политических его врагов, спасительную роль. Эта ложь давала им возможность оправдать пред начальством оказанное Дм. Богрову в 1911 г. доверие.
Помехой для них служило лишь то, что Дм. Богров заявил на допросе 2 сентября суд. след. В. Фененко, что с 1910 г. вновь стал революционером. Этим заявлением он, с одной стороны нарушил логичность своего показания, что было, как мы видели выше, отмечено суд. след. В. Фененко, с другой стороны он создавал возможность новых упреков по отношению к Кулябко и друг.
Как видно, группа Кулябко решила во что бы то ни стало восстановить эту нарушенную Дм. Богровым «логичность» в его показаниях и командирует к нему для этой цели в крепость 10 сентября 1911 г. полковника Иванова, который блестяще выполнил поставленное ему задание. Дм. Богров собственноручно пишет новое показание, в котором объясняет и последнее свое выступление не революционными мотивами, а принуждением, требованием реабилитации, будто бы предъявленным к нему мифическим «товарищем Степой». Чтобы еще больше подчеркнуть великую опасность, которой будто бы подвергался Кулябко, создается новая версия о том, будто и самое покушение было первоначально задумано не против кого иного, как против самого Кулябко. Лишь случайно, по причинам действительно непонятным. Кулябко спасется от смерти, а неожиданной жертвой выступления Дм. Богрова оказывается… Столыпин.
Таким образом покушение на Столыпина оказывается совершенным без заранее обдуманного намерения, а по внезапно принятому решению, случайному выбору.
Выше эта совершенно лживая версия была нами подробно рассмотрена и отвергнута. В настоящий же момент нас занимает вопрос: каким образом полковник Иванов мотивировал Дм. Богрову свое появление в камере «Косого капонира» 10 сентября 1911 г. для нового допроса? К сожалению в протоколы допросов вносятся лишь показания допрашиваемого лица, а не слова лиц допрос производящих. Такой порядок несомненно помог бы разобраться во многих кажущихся несообразностях в показаниях подследственных лиц. Какими соображениями полковник Иванов заставил Дм. Богрова сознательно изменить данные им прежде показания, в пользу Кулябко и его группы?
Мне кажется, что предположение Е. Лазарева не лишено убедительности, когда он считает, что полковник Иванов определенно обещал Дм. Богрову смягчение его участи, если он в свою очередь согласится дать показание, которое могло бы смягчить участь Кулябко и стоящих за ним Курлова, Спиридовича и Веригина.
Быть может наряду с этим обещанием полковник Иванов старался также просто воздействовать на чувства Дм. Богрова, прося его сжалиться над Кулябко, который отнюдь не являлся целью его выступления. Е. Лазарев думает, что полковник Иванов «намекнул на возможность облегчения участи Богрова» в случае, если он в своих показаниях откажется от агрессивной, боевой, революционной тактики, а изобразит истинные побуждения к крайним, безумным поступкам своим, как способ заглушить голос совести или страха за погубленную жизнь, благодаря сношению с охранкой, благодаря сотрудничеству с Кулябкой…
С этой точки зрения сам Богров является мучеником». И вот, Е. Лазарев считает, что Дм. Богров, выслушав такое предложение полковника Иванова, «спокойно и внушительно ответил: Кулябко мне жаль и я готов сделать для него, что могу. Сам же я — в облегчениях не нуждаюсь. Мне надо умереть». (Там же стр. 87.).
В такой же мере, в какой я принимаю первую часть предположения Е. Лазарева, относительно намеков Иванова на счет облегчения участи Дм. Богрова и призыва, обращенного к его доброму сердцу, настолько же энергично я отвергаю тот ответ, который Е. Лазарев вкладывает в уста Дм. Богрову.
Этот слащавый тон, преисполненный сентиментального Дон-Кихотства совершенно не соответствует тому, как мыслил и чувствовал Дм. Богров, в согласии со своей неугомонной анархической натурой. В ответ на предложение полковника Иванова он мог только ответить следующее: «На Кулябко мне наплевать… Мне его совершенно не жаль, тем более, что угрожает ему только лишение карьеры по охранной службе… Мне также совершенно безразлично, пострадает ли он от современного «правосудия» за глупую и смешную роль, которую сыграл в моем деле или нет.
Но! посколько я при изменении своих показаний и, не впадая в противоречив с той политической целью, которую преследовал своим выступлением, могу облегчить свою участь и спасти свою жизнь, я готов показать то, что вы хотите.»
Мне кажется, что только таким мог быть ответ Дм. Богрова — анархиста. Ни один истинный анархист не согласился бы двинуть пальцем, не то что изменить собственные свои показания, «из жалости» к начальнику охранного отделения, но ни один истинный анархист не произнес бы также слов «мне надо умереть».
Лозунг анархиста — жить и бороться, во что бы то ни стало и до последней возможности, а не покорно класть голову на плаху. Дм. Богров принял предложение полковника Иванова, так как не хотел оставить неиспользованным ни одного шанса на спасение своей жизни, поскольку таковое являлось возможным без принесения в жертву своих принципов и умаления значения того акта, который он совершил. Решившись из политических соображений осветить свою личность одновременно, как революционера и сотрудника охранного отделения, Дм. Богрову казалось безразличным вносить те или иные вариации в свои показания, не изменяя заранее намеченного общего плана. Обещания полковника Иванова были ложью и Дм. Богров был казнен. Но слухи об этих обещаниях и о переговорах полковника Иванова с Дм. Богровым, очевидно, проникли в общество и дали повод для тех разговоров, о которых было упомянуто выше. Вспомним, что при казни Дм. Богрова присутствовали специальные делегации от монархического союза и союза русского народа, командированные затем, чтобы опознать Дм. Богрова и засвидетельствовать, что казнен именно он, а не кто-нибудь другой вместо него.
Мне самому приходилось неоднократно удостоверять интересовавшимся делом лицам, что Дм. Богров был действительно казнен и что все слухи о его спасении совершенно ложны.
——
На этом я заканчиваю настоящую книгу. В заключение повторяю еще раз, что прошу рассматривать ее лишь как попытку осветит личность Дм. Богрова и дать логическое и психологическое разъяснение его делу. Я не сомневаюсь, что дальнейшие исследователи найдут в обширном материале не мало новых фактов, которые подтвердят мои выводы и в той части, где они сделаны априори.
Но, если, как я указывал в вступительной части, эта книга не может рассматриваться, как попытка «реабилитации» Дм. Богрова, то, во всяком случае, она должна служить его апологией, как анархиста-коммуниста.
Этот его образ несомненно зачастую идет в разрез с обычным представлением о «революционере-герое», что, однако, вполне естественно, так как анархизм отвергает также и те принудительные нормы, которые выработаны партийно-революционным кодексом. Исчерпав материал настоящего исследования, я позволю себе еще раз процитировать то место из «анархического манифеста» Пьера Рамуса, в котором он дает характеристику поведения истинного анархиста и мы убедимся, как близко образ действий Дм. Богрова подходит именно к этой характеристике.
« В протесте индивидуума и группы лиц против существующего порядка заключается первый толчок к новому. Анархист это понимает; его протест имеет место каждый день; он подчиняется лишь требованиям своего идеалистического принципа. И тем, что его образ жизни в духовном, моральном, интеллектуальном и психическом отношении отличен от образа жизни рядового человека, он действует разлагающим образом на существующее, строя для будущего, для будущего свободного общества ».
Именно, так жил и умер Дм. Богров, и только с этой точки зрения возможна правильная оценка его дела.
Берлин, 10 мая 1931 г.