Насколько я мало интересовалась светской жизнью, настолько с возрастающим интересом следила я за ходом жизни политической.
От папá лично лишь урывками приходилось мне слышать о чем-либо, касающемся его работы, и с тем большей жадностью ловила я каждое его слово во время тех коротких минут, которые мы проводили в его обществе.
Конечно, все интересы сосредотачивались на предстоящем открытии второй Государственной Думы.
Состоялось открытие этой Думы 20-го февраля 1907 года очень тихо и скромно, сравнительно с торжественным открытием Думы первого созыва. Государь на открытии не присутствовал.
Через два-три дня по неизвестным причинам провалился потолок залы в Таврическом дворце, и на то время, пока производился ремонт, заседания Думы были перенесены в Дворянское собрание.
В этом зале мой отец выступал 16-го марта с большой правительственной декларацией, в которой он подробно и ясно изложил все последние мероприятия правительства, как и программу, намеченную на ближайшее будущее.
Мы с моей матерью были, конечно, в этот день в Думе. Ложи для публики были устроены не на хорах, как в Таврическом дворце, а внизу, так что мы находились очень близко к ораторам и видали и слыхали всё очень отчетливо.
Декларация, громко и четко прочитанная папá, была прослушана молча и серьезно, без тех оскорбительных выкриков, к которым мы так привыкли в первой Думе, и по прочтении была покрыта шумными аплодисментами справа.
Глядя на удовлетворенное лицо папá, сходящего с трибуны под аплодисменты, невольно с облегчением вздохнула и я, слушавшая с напряженным вниманием его слова. Боже мой! Неужели наступили, действительно, те долгожданные дни, когда Дума и правительство смогут рука об руку работать на благо России!
Но надежды эти были напрасны и сразу, разбиты, когда начал свою речь социал-демократ Церетелли, взошедший на трибуну после моего отца. Как болезненно сжалось сердце, когда я услышала его слова: снова огульное осуждение правительства, грубая хула, наглые, уже ставшие трафаретными, выкрики…
Правые подняли невероятный шум, требуя от председателя остановить оратора. Председатель Головин, не обращая ни малейшего внимания ни на возмутительную речь Церетелли, ни на выкрики левых депутатов, стал требовать прекращения шума справа.
Церетелли сменили другие представители левых партий, до кадетов включительно, и полились бурные потоки грязи на правительство. Когда же стремились сказать свое слово правые, левые криком и шумом мешали им высказаться.
Наконец, было принято предложение о прекращении прений.
Слушая с бьющимся сердцем ораторов, я не спускала в то же время глаз с папá. Зная и понимая его, насколько это было мне доступно, я переживала с ним эти горькие минуты и сразу сознала, что не в его характере оставить дело так, что на грубые нападки онответит и не допустит в такой момент прекращения прений.
Да. Так и есть. Папá встал и с гордо поднятой головой спокойно взошел на трибуну и так властно и уверенно раздался его голос, что вся огромная, только что гудевшая и стонавшая от криков зала вдруг замерла.
Никогда еще папá так не говорил. Никогда не были его слова и интонация так выразительны и так полны чувством собственного достоинства, как этот раз. Речь его была коротка, и, как удары молота, упали в мертвой тишине зала, ставшие историческими слова:
— Все ваши нападки рассчитаны на то, чтобы вызывать у власти, у правительства паралич воли и мысли; все они сводятся к двум словам: «Руки вверх». На эти слова правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты, может ответить тоже только двумя словами: «Не запугаете!»
Привожу всю речь, произнесенную в тот день моим отцом:
«Господа, я не предполагал выступать вторично перед Государственной Думой, но тот оборот, который приняли прения, заставляет меня просить вашего внимания. Я хотел бы установить, что правительство во всех своих действиях, во всех своих заявлениях Государственной Думе будет держаться исключительно строгой законности.
Правительству желательно было бы изыскать ту почву, на которой возможна совместная работа, найти тот язык, который был бы одинаково нам понятен. Я отдаю себе отчет, что таким языком не может быть язык ненависти и злобы. Я им пользоваться не буду.
Возвращаюсь к законности. Я должен заявить, что о каждом нарушении ее, о каждом случае, не соответствующем ей, правительство обязано будет громко заявлять: это его долг перед Думой и страной. В настоящее время я утверждаю, что Государственной Думе волею Монарха не дано право выражать правительству неодобрение, порицание или недоверие. Это не значит, что правительство бежит от ответственности. Безумием было бы предполагать, что люди, которым вручена была власть во время великого исторического перелома, во время переустройства всех законодательных государственных устоев, чтобы люди, сознающие всю тяжесть возложенной на них задачи, не сознавали тяжести взятой на себя ответственности.
Но надо помнить, что в то время, когда в нескольких верстах от столицы, от царской резиденции, волновался Кронштадт, когда измена ворвалась в Свеаборг, когда пылал Прибалтийский край, когда революционная волна разлилась в Польше и на Кавказе, когда остановилась вся деятельность в южном промышленном районе, когда распространялись крестьянские беспорядки, когда начал царить ужас и террор, правительство должно было или отойти и дать дорогу революции, забыть, что власть есть хранительница государственности и целости русского народа, или действовать и отстоять то, что было ей вверено.
Но, господа, принимая второе решение, правительство роковым образом навлекло на себя и обвинение. Ударяя по революции, правительство несомненно не могло не задеть частных интересов. В то время правительство задалось одной целью — сохранить те заветы, те устои, начала которых были положены в основу реформ императора Николая II. Борясь исключительными средствами в исключительное время, правительство вело и привело страну во вторую Думу. Я должен заявить и желал бы, чтобы мое заявление было слышно далеко за стенами этого собрания, что тут, волею монарха, нет ни судей, ни обвиняемых, что эти скамьи (показывает на места министров) — не скамьи подсудимых — это место правительства. (Справа аплодисменты: «Браво! Браво!»).
За наши действия в эту историческую минуту, действия, которые должны вести не ко взаимной борьбе, а к благу нашей Родины, мы точно так же, как и вы, дадим ответ перед историей. Я убежден, что та часть Государственной Думы, которая желает работать, которая желает вести народ к просвещению, желает разрешить земельные нужды крестьян, сумеет провести тут свои взгляды, хотя бы они были противоположны взглядам правительства. Я скажу более, я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений.
В тех странах, где еще не выработаны определенные правовые нормы, центр тяжести, центр власти лежит не в установлениях, а в людях. Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться, и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы. Но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление; эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли. Все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: «Руки вверх». На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты, может ответить только двумя словами: «Не запугаете» (Бурные аплодисменты справа).
Впечатление, произведенное всей речью и особенно последними словами, было потрясающее. Что делалось в публике, трудно описать: всем хотелось высказать свой восторг и со слезами на глазах, с разгоряченными лицами входили к нам в ложу знакомые и незнакомые, пожимая руки мамá. Несмотря на то, что стало ясным, что и вторая Государственная Дума намерена проявлять настолько же явную оппозицию правительству, как и предшествующая, мой отец, как ни тяжело было впечатление, произведенное на него заседанием 16-го марта, не допускал еще в то время и мысли об ее роспуске.
Часто приходилось слышать от разных знакомых на приемах у мамá о том, что пора бросить надежды на совместную работу правительства и Думы, на что моя мать всегда отвечала:
— Мой муж, наоборот, твердо верит, что надежда эта осуществится, и что общий язык будет найден.
В середине апреля папá пришел раз к обеду с сильно расстроенным лицом, а за вечерним чаем рассказывал о бурном заседании Думы, во время которого левые себе позволили речи настолько революционные, что он начинает думать о том, что вряд ли возможна будет совместная работа с людьми, занявшими по отношению к существующей власти такую непримиримую позицию.
Был в этот день внесен в Государственную Думу законопроект об определении контингента новобранцев, подлежащих призыву осенью, для пополнения армии и флота. Вопрос этот представлялся настолько несущественным, что отец мой на заседание даже и не поехал.
С самого начала заседания кадеты стали выступать с речами о необходимости мирного строительства и сокращения армии. Прения приняли ожесточенный характер, и настроение становилось всё напряженнее. Волнение среди депутатов всех партий достигло своего апогея, когда поднялся на трибуну кавказец Зурабов, позволивший себе заявить, что армия держится лишь для уничтожения и расстрелов рабочих и крестьян. Свою речь, пересыпанную ругательствами по адресу правительства, Зурабов окончил призывом к армии соединиться с мирным населением и смести правительство. А когда он призвал Думу к отклонению проекта раздались шумные рукоплескания.
Выслушав эти тяжелые оскорбления армии, выступил военный министр генерал Родигер, и заявил, что считает ниже своего достоинства отвечать на подобные речи.
Теперь я заметила, что вера папá в возможность счастливого исхода борьбы с левыми элементами Думы поколебалась, и он убедился в том, что работать и эта Дума не будет, а лишь систематически и огульно будет критиковать все мероприятия правительства. Другого выхода, как роспуск ее, не представлялось, но надо было повременить, ожидая окончания нового закона о выборах, разработка которого была поручена Крыжановскому.
Плачевный пример двух первых Государственных Дум ясно доказал полную несостоятельность выборной системы, которую требовалось в корне реорганизовать. Эта большая работа, конечно, не могла быть исполнена так быстро, а, кроме того, у моего отца тлела еще искра надежды на то, что удастся Думу образумить.