В эту зиму в доме произошла перемена. Александр женился и ушел на другую квартиру. Я тоже ушел с ним.

После свадьбы Александр позвал меня и заявил:

— Вот она будет тебе вместо матери. Слушайся…

Возле Александра стояла незнакомая высокая женщина — его жена.

Я внимательно рассматривал новую мать. У неё тонкое лицо с длинным, острым носом. Волосы темные, пушистые. Каждое утро она садится к маленькому зеркалу, берет мягкий пушок с белой костяной ручкой, опускает его в круглую красивую коробку с пудрой и быстро гладит лицо. Потом трет пальцем свои впалые щеки и подводит брови.

Окончив туалет, она тонким голосом начинает напевать:

Голубые глазки,

Вы огнем горите…

Мне думалось, что, если бы ей надуть щеки и вставить вместо глаз стекляшки, она походила бы на дешевенькую куклу. Одевалась она в тонкое розовое или голубое платье. И когда приходил Александр, она спрашивала:

— Шурик, идет мне это платье?

— Ну, конечно, Марусенька.

Он брал её под руку, притягивал к себе и целовал.

Обедали мы из отдельных тарелок — не так, как у Павла, где хлебали из общей чашки. И тут Маруся мне казалась тоже необычной. Локти её всегда были приподняты, и руки в кистях выгнуты, точно она собиралась куда-то улететь. Хлеб кусала помаленьку, кусочки мяса крошила мелко и ела неторопливо.

Я сидел, как на угольях, боясь нарушить установленный порядок обеда.

Я уже получил несколько замечаний от новой снохи.

— Что ты чавкаешь, как свинья?

Или:

— Как ты не захлебнешься — так быстро ешь?

Её мать, Ксения Ивановна, остроносая хлопотливая старушка, была на моей стороне. Она, улыбаясь мне, говорила:

— Кто быстро ест, тот быстро и работает. Ешь, как умеешь.

И подливала мне в тарелку супу.

— Вы, мамаша, балуете его, — замечал Александр.

— А кто же его баловать будет? Он ведь еще несмышленый. — Речь Ксении Ивановны меня обогревала, и я бодрее чувствовал себя в новой обстановке. Привозил ей на санках воды. Помогал убирать на кухне. Зато когда утром я уходил в школу, то в сумке с книжками обнаруживал завернутый в бумагу кусок пирога или лепешки.

Я полюбил Ксению Ивановну, и мне хотелось называть её «мамой».

Я тосковал и всегда завидовал, когда кто-нибудь, обращаясь к своей родной матери, звал её просто и привычно — «мама». Я чувствовал в этом слове неиссякаемую теплоту ласки.

И вот раз вечером я боязливо сел поближе к ней и сказал:

— Ксения Ивановна, я буду вас звать мамой!

Она удивленно усмехнулась и сказала:

— Что я тебе за «мама»? Зови, как зовешь.

Она не поняла меня, а я разозлился на себя, что не сумел сказать того, что хотел.

Вечером я молча залез на печку и разревелся. Ксения Ивановна подошла и заботливо спросила:

— О чем ты, Олешенька?

Я не ответил.

— Это о чем он? — спросил Александр.

— Не знаю. Сидел и вдруг заплакал, — ответила Ксения Ивановна.

— Ты чего? — грубо тряхнув меня за плечо, спросил Александр. Я молчал. Слезы еще больше душили меня.

Брат отошел от меня и сердито сказал:

— Мамаша, плюньте! Ишь, нежности телячьи… У меня вот пореви!..

— Я возьму ремень да ожгу раз-два.

Я так и не сказал, о чем плакал в эту ночь.

Моя новая сноха, Мария Кирилловна, отнеслась к этой истории тоже равнодушно, будто прошла мимо неё, не замечая.

Я видел, что она больше всего интересуется собой. Часто подходит к зеркалу и подолгу прихорашивается перед ним, оправляя свой костюм, причем её ресницы в это время вздрагивают, а иногда она прищуривает один глаз, точно проверяет, хорошо ли надето платье. Руки её в это время приподнимаются, особенно, когда она расправляет, оттопырив далеко тонкий мизинец, складки своей кофты.