И французская булка может укоротить жизнь.
Все с утра для генерала складывалось хорошо. И сейчас он, сияя, заложив руки за спину, бегал по кабинету, мурлыча себе под нос "Сильва, ты меня..." Еще бы ему радоваться! Утром у него была Катя, его очаровательная незнакомка из курильни, и так мило просила разрешения на свидание с арестованным вчера английским шофером. Конечно, он не мог ей отказать.
-- А ловко я ей назначил прийти за пропуском в десять вечера.
И он запел почти во весь голос "Сильва, ты меня не любишь".
В дверях застыл адъютант, ловя минутку генеральской передышки.
-- "Сильва, ты меня погубишь". А, что угодно? Не дают работать, черт знает что такое.
-- Виноват, ваше превосходительство.
-- Работу прерываете. Да знаете ли вы, господин поручик...
-- Ваше превосходительство, вас ждет представитель Англии.
-- Что! Ну, они меня в гроб уложат... Просить...
В дверь спокойно, чуть улыбаясь, вошел Барлетт.
-- Генерал, ваша армия отступает, не давая боя... Я требую, чтобы вы задержались на линии...
-- Ваша светлость... по последним сводкам мы укрепились в районе...
-- Довольно, генерал, я знаю цену вашим сводкам, -- и Барлетт задумался.
-- О, с такими стратегами скоро очутишься в море, и тогда прощай мечты о колониях.
Барлетт сел в кресло. Вынув свою записную книжку, стал отмечать последние новости. Ход его размышлений прервал совершенно нелепый вопрос генерала.
-- Что прикажете делать с вашим шофером, ваша светлость? Он большевик. Его придется расстрелять.
-- Ну, и черт с ним, одним большевиком меньше будет.
Молчание. Барлетт закурил сигару и, с усмешкой поглядывая на генерала, думал:
"Вот все они такие: "за святую Русь!""
Генерал, сделав умное лицо, погрузился в сводки. Дройд, просидев у столика в приемной, строчил по обыкновению обширную корреспонденцию в "Таймс". Время деньги. И Дройд не любил терять времени. Написав длинную страницу, Дройд аккуратно подсчитывал слова и отмечал количество их на обороте, подсчитывая сумму гонорара.
В этот момент лицо Дройда было одухотворено.
День прошел, как и все... По штабу метались командиры полков, тщетно разыскивая местонахождение своих частей.
-- Полковник, ваш полк, э-э, расположен у деревни... Э... э... вот здесь...
-- Я только что оттуда. Там не только моего полка нет, а и вообще ничего нет.
-- Странно, не может быть.
У дежурного генерала было свое горе. Полк в составе трех тысяч офицеров, от полковника до поручика, отказался выступить на фронт, мотивируя отказ болезнью. Пришлось назначить комиссию, которая по воскресеньям пыхтела над проверкой полка. Во главе комиссии стоял безукоризненно честный доктор, генерал Гроссман, который при всякой власти одинаково свидетельствовал как белых, так и красных.
Коменданты одесского укрепленного района сменялись один за другим. И сейчас назначенный полковник Стессель-младший печатал приказ, обещая вешать каждого офицера, не вошедшего в добрармию, на первом попавшемся фонаре.
О столь доблестном полковнике из уст в уста носились иронические куплеты:
Мы любим водку пить при марше,
И нам не страшен даже черт.
Порт-Артур сдал наш Стессель-старший,
А младший сдаст Одессу-порт.
Куплеты пелись, читались, декламировались. Стессель печатал приказы, которые некому было выполнять. Караульные офицерские полки сами эвакуировались одиночным порядком. Оставались только те офицеры, которым некуда было деваться.
В солдатских частях шла пропаганда, и прокламации делали свое дело, превращая добровольческие части в большевистские.
Эта жестокая действительность заставляла офицеров английского генерального штаба выказывать полное презрение к русскому офицерству.
И снова рестораны, кутежи, обыски, аресты, вино, море вина, в котором хотели утопить свою тоску буржуазия и офицерство. Гремели оркестры, а с театральных эстрад неслись громкие задорные куплеты, высмеивающие генералов -- вождей добрармии.
На юге вечер как-то сразу, без особых переходов, погружает улицы во тьму... Зажегся свет в окнах. А в комнаты обывателей вселился страх и ужас.
-- Завтра красные... О, господи, что же делать?..
Срывали занавеси, прятали белье, ковры... На улицах можно было встретить странно-суетливых людей, несущих подмышкою тючки, чтобы спрятать у своей прежней прислуги или у приятеля прислуги, мещанина с Малой Арнаутской. Эти человечки метались по улицам, наталкиваясь друг на друга, и паника росла.
-- В Харькове вырезали всех, даже детей...
-- И не говорите, что в Харькове, -- в Киеве даже дома разрушили.
Над Одессой висела Красная армия в лице бронепоезда "Ильич" и в лице отряда Галайды, который, бежав из тюрьмы, в настоящий момент ехал рысцой на простой телеге, мужик-мужиком, хитро улыбаясь при встрече с офицерством.
Всюду в городе кипела жизнь, и только была одна тоска в одиноких камерах тюрьмы.
В одной из камер Джон бродил из угла в угол. Сильные руки сжимались в кулаки от бессильной ярости.
-- Меня расстреляют...
И снова бег, бег, бешеный бег по камере...
А в это время старый охающий монах поднимался на колокольню, на которой он провел не один десяток лет. Для него ничего не изменилось. Для него жизнь давно остановилась. И если бы не пристрастие к вину, которое с каждым днем все труднее и труднее доставалось, ничего не нарушило бы однообразия его жизни.
Влез на колокольню. По привычке взглянул на город, залитый огнями, тихо, со вздохом, посмотрел на большие часы и начал медленно отбивать удары...
На седьмом ударе, спугнув сову, монах истово перекрестился и задумался, потом вспомнил, что еще не добил время... Ударил два раза. Отошел и остановился у амбразуры, заглядевшись на город, думая о даром прошедшей жизни.
Странный бой часов, долетев до камеры Джона, поразил его. Он удивился.
-- Семь и два. Девять... Через пару часов ночь и вероятный расстрел.
И, схватив глиняный кувшин, он с силой бросил его в стену...
Осколки, шум... Джон, схватив острый кусок, подбежал к стене.
Трудно царапалась стена, но Джон усердно царапал свое последнее прости товарищам рабочим...
Он царапал вечное, близкое, дорогое. Лозунг, звучащий одинаково на всех языках...
-- "Workers of the world, unite!"
Последний крик перед смертью, крик, соединяющий его со всей рабочей массой всего мира... Крик, дающий силу спокойно посмотреть в качающиеся дула винтовок.
Джону стало сразу легко.
Что ж, он гибнет... Он единица из миллионов... Всех не расстреляют, и его товарищи, рабочие, как России, так и всего мира, придут к победе.
Джон спокойно лег на койку и заснул крепким сном молодости и силы.
Он мог спать...
Не могли спать и не спали два неразлучных, два не доверяющих друг другу офицера... Не спали Энгер и Иванов. Каждый, сидя в своем кабинете, в разных концах города, думали друг о друге.
Рука Энгера, вынув записную книжку, перелистывая страницы, остановилась:
"Дело капитана Иванова".
Перелистала дальше:
"Расстреляно контр-разведкой
16-го сентября -- 11
17-го сентября -- 2
18-го сентября -- 4
19-го (именины Биллинга) -- 0
29-го сентября -- 46".
Мрачные глаза Энгера пронизывали эти страшные строчки и, казалось, видели, как в своем кабинете, этого вечно улыбающегося Иванова, достающего желтое дело и старательно вырисовывающего буквы
"Дело ротмистра Энгера".
И задумавшись, покачивая головой, загибая один палец за другим, Иванов шепчет:
"Расстрел комбрига - 42, Сушкова... Раз.
Разгромили явку. Два...
Повесили двух коммунистов... Три.
Арестовали английского шофера... Четыре".
И Иванов, мягко улыбаясь, встает и кошачьей походкой начинает ходить по кабинету. Его мягкие шаги скрадывают ковры, а глаза скрывает полутьма от абажура лампы...
Энгер продолжал работать над кровавым синодиком, когда в комнату ворвался Рунд...
-- Господин ротмистр, при проверке тюрьмы...
-- Ну?.. В чем дело?.. Короче, господин штабс-капитан.
-- Вот передача англичанину, -- Рунд положил перед Энгером французскую булку.
-- Ну?..
-- Вот, -- и Рунд разломал булку пополам, и из середины выкатилась записка.
Энгер спокойно взял записку и прочел:
"Не беспокойтесь за свою судьбу.
7 + 2".
Мрачные глаза Энгера сузились от злобы. Он заскрежетал зубами, скомкал записку и, ударив кулаком по столу, вскочил.
-- Проклятая сволочь, я потребую, чтобы этот бульдог был сегодня же ночью расстрелян.
-- Кто это, "7 + 2"?
-- Кто? О если бы я знал!.. -- Энгер хрустнул пальцами.
-- Даже в какой-то церкви, какая наглость, всему городу бьет этот таинственный шифр "7 + 2".
Рунд вздрогнул, ему сразу стало жутко. Он вспомнил недавний звон часов на какой-то церкви. Ударили сначала семь и через некоторый промежуток два.
-- Действительно, -- пробормотал Рунд. -- Но все-таки завтра будет суд над англичанином.
-- К черту суд... Я сам ему, сам сегодня же ночью все девять штук всажу в живот... Семь плюс два. Вот и весь суд!.. -- и, схватив со стола парабеллум, Энгер в исступлении грозил в пространство.