Итак, я опять в Берлине. В первую очередь опубликовываю серию фельетонов о Южной Америке. Получается очень удачно, и я вновь возвращаюсь к журналистской деятельности. Вскоре я добиваюсь репутации талантливого журналиста и получаю неплохое предложение от социал-демократического агентства отправиться в качестве его корреспондента в Женеву.
Я во второй раз в Швейцарии, на этот раз, увы, в качестве скромного журналиста с довольно тощим кошельком.
В течение некоторого времени я увлекался своей работой. Убедился, что обладаю качествами первоклассного фельетониста, в частности одним очень редким — юмором.
Мои женевские корреспонденции пользовались успехом, и я начал приобретать имя.
Этот идиллический период моей жизни продолжался недолго. В первую очередь, мне надоело писать по заказу, во-вторых, я органически не приспособлен к жизни бедного, но честного журналиста. Я не могу без конца обедать в дешевых ресторанах, жить в маленьких неудобных отелях, ухаживать за номерантками и кельнершами.
Я стал искать дополнительных источников дохода; в результате в берлинских и венских револьверных газетах появились корреспонденции из Женевы с таинственным знаком вместо подписи. Редакции этих газет были довольны моей литературной продукцией и платили гораздо щедрее, нежели скупое социал-демократическое агентство. Мои акции начали быстро повышаться, и я почувствовал себя полноценным человеком.
Работа для револьверных газет, дающая возможность широко пользоваться воображением, имеет и неприятную сторону: она требует постоянно новых сенсаций, и притом обязательно персонального свойства. Должен признаться, что это вполне соответствовало моим личным вкусам: я не знаю более занимательного спорта, как издевательство над людьми. Что может быть приятнее, как изобразить в качестве дурака уважаемого и почтенного человека, рассказать несколько интимных анекдотов из его личной жизни, сделать его смешным при помощи двусмысленных намеков!
В течение нескольких месяцев я доставил много неприятностей ряду довольно известных людей. Как-то раз я напоил до бесчувствия одного крупного германского чиновника и потом опубликовал беседу с ним в «Нейес винер журналь». Эта беседа стоила бедняге карьеры.
В один прекрасный день мне пришла в голову забавная идея, сочетавшая приятное с полезным. Дело в том, что один из руководящих чиновников секретариата Лиги наций относился ко мне не только пренебрежительно, но даже грубо: стоило ему увидеть меня в группе журналистов, как неизменно следовал вопрос: «Вы тоже здесь, господин э… э… э… да, верно, господин Штеффен?» Я решил доставить ему несколько неприятных минут и в то же время получить интересный материал для газеты.
Узнав, что мой враг в отъезде, я являюсь к его супруге. С огорчением слышу, что господина помощника секретаря нет в Женеве. Собиралось уходить, но не спешу, осторожно делаю комплименты отсутствующему супругу, а потом и мадам. Для меня не секрет, что мадам является нимфой Эгерией своего мужа. Она смущенно опускает глаза. И уверяет, что все это очень преувеличено, правда, муж считается с ее советами. Тогда я удивляюсь, как мадам сочетает такую очаровательную внешность с разносторонними политическими способностями.
Я давно убедился, что лесть не может быть никогда чрезмерно грубой; большинство людей этого не знают.
Словом, мадам тает, завязывается оживленный разговор, в котором моя собеседница берет на себя инициативу, я лишь подаю реплики и время от времени задаю вопросы…
— Да, Н. отвратительный человек, он алкоголик и развратник, он доставляет моему мужу одни лишь неприятности… Знаете, я, откровенно говоря, терпеть не могу немцев, мой муж тоже… Ради бога, простите я забыла, что вы немец.
— Что вы, я совершенно не обижен.
— А знаете, господин Штеффен, что К. за казенный счет оплачивает жиголо [ платный танцор в кафе и ресторанах ] для своей супруги, ему приходится дорого платить, так как не всякий жиголо согласится танцевать с такой уродиной.
— Ха-ха-ха! Зато с вами, мадам, любой жиголо будет танцевать весь вечер бесплатно.
— Перестаньте говорить глупости, я уже старуха, мне тридцать два года.
От этого заявления я цепенею, но быстро прихожу в себя.
Через несколько дней «Нейес винер журналь» поместил интервью с откровенной дамой со всеми именами, подробностями и моими комментариями. Вышел крупный скандал. Немедленно выявилось мое авторство и вскоре я получил письмо от социал-демократического агентства, в котором лаконически сообщалось, что я больше не являюсь его представителем.
Больше мне в Женеве нечего было делать, так как без корреспондентской карточки солидного агентства или газеты я оказывался за бортом. Пришлось вернуться в Берлин.
Вскоре я начал эпизодически сотрудничать в ряде газет, но главным образом в пацифистской «Вельт ам монтаг». Ее редактор фон Герлах очень ценил мои фельетоны за язвительный и хлесткий стиль и остроумные идеи.
В один прекрасный день мне пришла в голову мысль проинтервьюировать национал-социалистских вождей, в первую очередь, конечно, Адольфа Гитлера. В то время я очень низко расценивал потенции этих людей и решил над ними поиздеваться.
Еду в Мюнхен, являюсь к личному секретарю фюрера; Ганфштэнгелю — сыну известного мюнхенского издателя. Ганфштэнгель меня внимательно выслушивает, смотря сверху вниз; я сам не обижен ростом, но этот издательский сынок совсем великан.
Неожиданно он предлагает мне проехаться с ним по городу. Я изумлен и немного обеспокоен.
Машина останавливается у небольшой загородной виллы. Ганфштэнгель просит меня сопровождать его. Мы входим в кабинет, стены которого покрыты всевозможными диаграммами и изображениями черепов. В кресле сидит сухой старичок несомненно профессорской внешности, голова его покрыта странным желтым пухом, очки висят на кончике носа, в глазах маниакальное выражение!
Мой спутник отводит старичка в сторону, что-то ему шепчет на ухо. Профессор кивает головой, оживляется, подводит меня к окну, поворачивает меня в равные стороны, ощупывает мой лоб и затылок. Затем он усаживает меня на круглый вращающийся стул и тщательно измеряет мой череп металлическим раздвижным треугольником. При этом он мне дышит в лицо, сопит и записывает в блокнот какие-то цифры.
Закончив эту операцию, старичок мелкими шажками бежит к стене и вытирает носом пыль со своих диаграмм. Возвращается ко мне, опять щупает мою голову и наконец торжественно провозглашает:
— Ариец, я гарантирую это. У него прекрасный северогерманский череп.
Ганфштэнгель благодарит профессора, и мы опять в автомобиле.
— Видите ли, — поясняет мой спутник, — фюрер принимает только арийцев, и мы всех малознакомых людей предварительно проверяем.
Я испытываю чувство тихой радости: у меня уже есть хорошее начало для интервью.
Я в кабинете у фюрера, меня гипнотизируют его чаплиновские усики, но я быстро справляюсь с собой и приступаю к интервью. Сначала трафаретные вопросы:
— Как вы относитесь к Версальскому договору?
— Какого вы мнения о Штреземане?
Вскоре я прекращаю вопросы, так как вижу, что он меня не слушает. Он забыл, что в огромной комнате, кроме него и меня, никого нет, и говорит громко, жестикулируя, как на митинге.
Фюрер пристально смотрит на край потолка и, по-видимому, довольно туманно представляет себе, где он находится.
Я пытаюсь перенять инициативу и остановить поток, грозящий меня затопить, задаю вопросы, кашляю; все напрасно, фюрер меня не слышит и не видит. Усаживаюсь поудобнее в кресло, закуриваю папиросу, начинаю дремать.
Наконец голос стихает, фюрер садится в кресло, спектакль закончен.
— Разрешите мне перейти к вопросам, касающимся вашей личности, приковывающей к себе внимание самых широких кругов, любите ли вы искусство?
— Да, я художник-архитектор.
Вслед за этим следует буря обвинений и ругательств по адресу дипломированных художников, в особенности достается Максу Либерману.
Я спокойно ожидаю, пока буря уляжется.
— Любите ли вы музыку?
— Я без нее не могу жить.
— Нравится ли вам траурный марш Бизе?
— Да, очень!
— А «Трубадур» Шопена?
— Нет, я его меньше люблю. Интервью идет дальше в том же стиле.
Через три дня фюрер в бешенстве бегает по своему кабинету, ударяя себя по ноге плеткой. Публика в кафе не только в Берлине, но и в Мюнхене с удовольствием читает мое интервью, в особенности его музыкальную часть.
Мне передают, что фюрер обещал в свое время повесить меня.
Брать интервью у Геббельса я не пытаюсь: берлинский вождь национал-социалистов слишком хитер для этого; зато в провинции живет его мамаша.
Через несколько дней я в мещанской гостиной. Стены увешаны фотографиями в рамках, картинками на стекле, диван с высокой спинкой, на ней фарфоровые слоны, молящаяся девочка. На столе искусственные цветы.
Мамаша подводит меня к фотографии, изображающей смуглого курчавого мальчика с тонкой шеей и длинным носом.
— Это мой Иозеф — он всегда был красавчик.
— Скажите, госпожа Геббельс, не принимали ли его в школе ребята за еврейского мальчика?
— Представьте себе, что да, поэтому он играл с детьми евреев, а потом, когда стал студентом, он почему-то их возненавидел.
Далее следуют рассказы о милых шалостях маленького Иозефа, о том, что он любил играть с животными и несколько раз вешал кошек и собак.
Интервью с госпожой Геббельс имело успех. Мамаша, однако, забыла сказать мне, как злопамятен и мстителен ее сын. В те времена, когда я опубликовывал эти интервью, я не знал, что совершаю грубую ошибку. Я не предполагал, что через несколько лет мои остроумные фельетоны доставят мне крупные неприятности….
Так я жил в эпоху Веймарской республики, которую очень многие несправедливо обвиняют во всех смертных грехах. Я честно признаюсь, что для меня Веймарская республика отнюдь не была мачехой. Она имела лишь один недостаток — она была недолговечна.
Главным ее несчастьем была нестерпимая скука. Ее вожди забыли, что древние римляне: рекомендовали давать толпе хлеб и зрелища. Веймарская республика хлеба дать не могла, но зрелищ при желании — сколько угодно: парады, фейерверки, факельные шествия.
И вместо всего этого — ничего. Скука и однообразие.
Я повел бы всех этих Мюллеров и Брюннингов к президентскому дворцу, там они увидели бы, как сотни людей ждут у ворот по два часа смены караула. Надо видеть, с каким тупым любопытством эти люди глядят на нескольких солдат в касках, марширующих по двору.
Или разве не поучительна другая картина: по улице идут восемь-десять (иногда и четыре) солдат рейхсвера, а за ними в ногу маршируют люди в штатском в возрасте от десяти до шестидесяти лет. Ни одно правительство Веймарской республики не догадалось дать массам зрелища и развлечения.
Я еще давно пришел к выводу, что Германию ждут забавные вещи. Я коренной немец, но должен признаться, что не питаю особой симпатии к своим соотечественникам. Я уже отмечал, что полное отсутствие у них юмора граничит с национальным бедствием.
Немец по своей природе в девяносто девяти случаях из ста — классный наставник и всегда должен кого-либо обучать хорошим манерам и образцовому поведению. Не напрасно туземцы в колониях питают к немцам несравненно большую ненависть, чем к англичанам и французам. Немец в колониях стремится не только выжать из туземца все возможное, но он еще считает своим долгом сделать из нею «приличного человека». Он заставит туземца натирать мелом пуговицы, носить ремень с пряжкой, то есть окончательно отравит ему существование.
Да, я недурно знаю своих соотечественников и не хотел бы попасть к ним в руки, когда они агрессивно настроены.
Я еще в 1930 году пришел к убеждению, что благонамеренная Веймарская республика вылетит в трубу. Ее наследниками могут быть только коммунисты и национал-социалисты.
Штеффен, необходимо подумать о перестраховке!
Я попытался обзавестись некоторыми друзьями среди коммунистов. Они должны были хорошо отнестись к леворадикальному интеллигенту, над всем издевающемуся, имеющему острое перо и хорошо привешенный язык.
Эти мои расчеты, однако, не оправдались, и коммунисты проявили в отношении меня холодность, граничащую с грубостью. Когда я предложил сотрудничать в их газетах, они мне заявили, что не пользуются услугами гастролеров. Пришлось плюнуть на это дело.
Позже я узнал, что коммунисты считали меня провокатором. Это значило, что в случае революции в Германии мне придется распрощаться с любимой родиной.
Коммунисты слишком серьезный народ, и это им во многом мешает. Например, я мог бы им быть весьма полезен, они же меня отбросили. Не могу сказать, чтобы революция потеряла во мне горячего энтузиаста, но я человек, свободный от предрассудков.
В то же время я приобрел много знакомых среди леворадикальных интеллигентов, группировавшихся вокруг «Вельтбюне» и «Тагебух». Я сумел произвести недурное впечатление на Карла фон Оссецкого, и он меня довольно часто печатал. В этих людях мне нравилось то, что они критиковали и ругали все и всех: рейхсвер и социал-демократов, суд и театр, — словом, все. Многие из них считали себя левее коммунистов и критиковали политику большевиков в России. Но кого наши пацифисты по-настоящему ненавидели — это генералов с Бендлерштрассе и испортили им немало крови. Особенно отличался на этом поприще некий Людвиг Арнольд — «гроза рейхсвера», как его в шутку называли друзья. Лично я с ним знаком не был, так как Арнольд обычно прятался у себя дома и корпел над своими разоблачительными статьями.
Вскоре я однако понял, что к финишу идут национал-социалисты. Я поэтому попробовал возобновить старое знакомство с людьми из организации «Консул», «Олимпия», с майором Бухом, с Шульцем, прозванным «убийцей». Но все эти люди лишь примыкали к национал-социалистам и не играли решающей роли.
Вскоре я установил, что мои дурацкие интервью не забыты и что в случае чего меня могут вздернуть. Да, я все больше каялся в своем нелепом легкомыслии. Но ведь в те годы Гитлер и его люди играли роль комических персонажей, и кто мог ожидать, что мои уважаемые соотечественники увидят в нем спасителя и мессию.
Я очень много узнал о национал-социалистах от людей, отколовшихся от Гитлера, Стенеса и других. Национал-социалисты в большинстве своем педерасты, садисты и вообще извращенцы, но они далеко пойдут. Германию ждут веселые времена.
Прошел 1932 год, последний год Веймарской республики. Теперь я, как честный человек, не могу сказать о ней ничего плохого: она была скучная, но добродушная и доступная дама; мне на нее не приходилось жаловаться. Конечно, мне не всегда удавалось удовлетворять все свои потребности, но ведь Веймарская республика не была виновата в том, что их у меня так много. Да будет ей земля пухом.