Вильсоновский вокзал в Праге. В моем распоряжении сколько свободных часов. Оставляю свой багаж на хранение.

Кстати, мой чемодан, оставленный в Германии на границе, довольно дорого обошелся Форсту. Он рвал и метал, когда я перечислял ему ценные предметы, находившиеся в чемодане. Он даже пробовал пугнуть меня тем, что запросит Берлин о содержимом моего багажа, оставленного на границе.

— Ничего из этого не выйдет, господин Форст.

— Почему?

— Да потому, что чемодан пропал.

— Откуда вам это известно?

— Я видел выражение лица моего спутника, любителя голландской литературы.

Итак, сдав вещи на хранение, я отправился осматривать город. Прага — это забавная смесь средневековой старины и современного. Прислушиваюсь к шипящему говору на улицах: «пшишли», «пшес», «ржикал». Закусываю в колбасном магазине «Земка» на «Вацлавске намести». Это главная улица золотой Праги. Немцы называют эту улицу «Венцельплац». Я нигде не ел таких прекрасных сосисок и пирожных, как в Праге.

Внимательно приглядываюсь к чешкам. Они вовсе не так толсты, как о них говорят. Среди них очень много хорошеньких. Жалко, что я не задерживаюсь в Праге. Ничего, наверстаю на обратном пути.

О чехах мне рассказывали, что их национальной трагедией является диспропорция между бурным темпераментом женщин и флегматичностью мужчин.

Я никогда не был шовинистом, однако должен сказать, что, когда вижу чешских или польских офицеров, я чувствую атавистическое желание вцепиться им в горло. Проанализировав это странное состояние, я пришел к выводу, что мы, немцы, привыкли считать чехов и поляков рабами, поэтому нас теперь приводит в бешенство вид этих людей в офицерских мундирах.

Я сижу в поезде, который ночью привозит меня в пресловутые Штеховицы. Воображаю, какая это провинциальная скучная дыра. Из тебя, Штеффен, кажется, хотят сделать коммивояжера. Ты, впрочем, не имеешь оснований быть недовольным: у тебя ведь, маленький хитрец, есть все, что ты так любишь, а вкус ведь у тебя неплохой.

В купе слышна только чешская речь. Из всех славянских языков мне нравится лишь русский, он, кажется, благозвучен: «господи помилюй», «спасибо», «харашо».

Я по натуре очень общителен и начинаю скучать. Вынимаю из кармана номер «Вю», рассматриваю иллюстрации.

Мой сосед справа — старичок, похожий на белку, — начинает меня интервьюировать. Я отвечаю, что не понимаю по-чешски. Старичок переходит на ломаный немецкий язык:

— Вы иностранец?

— Да.

— Немец?

— Да.

— Вы едете в Германию?

— Нет.

— А куда?

— В Польшу.

— Что вы там будете делать?

Интервью делается невыносимым; я углубляюсь в журнал и перестаю отвечать на вопросы. Старичок апеллирует к другим едущим в купе и, очевидно, подвергает мою личность энергичной критике. Он, видно, при этом выражается не вполне литературно, так как девица, сидящая у окна, смущенно краснеет и прячет нос в книгу; остальные хихикают.

На всех станциях по перрону бегают мальчики в белых куртках и пронзительно кричат: «пиво-пиво», «хоуски», «горки парки». Показываю пальцем на сосиски, — это, оказывается, и есть «горки парки», «хоуски» — это особой формы булки, посыпанные крупной солью.

От нечего делать смотрю в окно, вообще же я не любитель пейзажей, природных красот и тому подобного, — я всегда был на редкость прозаичен и ценил только одну красоту — женского тела.

По обе стороны поезда — поля, покрытые высокими жердями, по которым вьется хмель. Потом начинаются картофельные поля, временами — свекловичные. Везде работают люди, преимущественно женщины. Удивляюсь, как им это не надоедает. Мне страшно подумать о такой жизни: каждый год сеять, потом убирать урожай, опять сеять, опять убирать.

Я считаю, что вообще не существует интересной работы; если люди говорят, что работа их увлекает, они либо идиоты, либо лжецы. Уж, кажется, на что разнообразен труд журналиста, а по существу он чертовски скучен и утомителен. Впрочем, возможно, у меня очень индивидуальное восприятие, заурядные же люди просто не замечают того, что так раздражает меня.

Начинает идти мелкий осенний дождик, настраивающий меня на меланхолический лад. Для того, чтобы отвлечься от грустных мыслей, я пытаюсь представить, что я сделал бы, став неожиданно миллионером. В первую очередь я устранил бы из своей жизни все, что связано с элементом личного риска. Я обеспечил бы себе абсолютное спокойствие и безопасность. Я организовал бы специальную лабораторию, в которой известнейшие ученые наблюдали бы за процессами, происходящими в моем организме. Далее, я устроил бы небольшой, но изумительный гарем, в котором были бы представлены женщины тридцати национальностей. У меня был бы бассейн из розового мрамора, спальня была бы сплошь зеркальная. Я бы обставил ее придуманной мной мебелью сексуально-технической конструкции. Я бы подобрал библиотеку, содержащую эротические произведения всех веков и народов. Лингвисты специально переводили бы для меня эти книги.

Мои розовые мечты прерываются неожиданным приступом кашля: проклятый старичок закурил трубку с длинным мундштуком, начал выпускать клубы зловонного дыма и превратил купе в камеру, наполненную удушливыми газами. Я открываю окно. Девица протестует.

— Ну вас всех к дьяволу!

Выхожу в коридор, сажусь на откидной стул у окна. Наступает вечер. Входит проводник. На плохом немецком языке он объясняет мне, что я должен в двенадцать часов ночи выйти из поезда на станции Штеховицы и оттуда добраться в экипаже до отеля «Загоржи». Жду двенадцать часов и клюю носом, сидя в коридоре.

Поезд приближается к Штеховицам, возвращаюсь в купе, забираю свои вещи и ухожу, не прощаясь. Старичок с трубкой посылает мне вдогонку какой-то комплимент.

С трудом нахожу носильщика, он меня усаживает в старинный экипаж, в который впряжены две клячи. Объясняю, что мне нужно в «Загоржи», он не понимает, показываю бумажку с адресом:

— А, в «Загоржи»! — и подхлестывает своих призовых рысаков.

Мы въезжаем в парк. Он плохо освещен и поэтому похож на дремучий лес. Экипаж останавливается у подъезда. Никто не выходит. Мой возница кричит:

— Франтишку! Франтишку! Никакого результата.

— Пепику! Пепику!

Дверь открывается, и из нее высовывается чья-то голова, за ней толстое туловище в нижнем белье. Пепик вскоре исчезает, но через несколько минут возвращается уже в каком-то халате и берет мой чемодан. Я рассчитываюсь с возницей и иду за молчаливым Пепиком. В вестибюле появляется портье. Он одет в халат, но на голове у него фуражка с золотыми галунами.

Я объясняю, что хочу получить комнату во втором этаже с балконом и ванной:

— Ванн при комнатах нет, они внизу, а балкон, пожалуйста.

Поднимаюсь на второй этаж, вижу, что отель «Загоржи» по существу представляет собой небольшой пансион, в нем, по-видимому, не более двадцати номеров. Комната обставлена неплохо, но мебель очень стара и от нее идет запах ветхости и еще чего-то неуловимого. Открываю окно на балкон.

Входит горничная, стелет постель и так аппетитно взбивает подушки, что у меня начитают слипаться глаза. Сама девица, впрочем, никуда не годится. Закрываю дверь на ключ, быстро заканчиваю вечерний туалет, ложусь в постель и засыпаю.

Под утро просыпаюсь: проклятая перина! — никак ею не укроешься. То весь пух оказывается на голове, то в ногах. Укроешь спину — вылезают колени, подтянешь перину на колени — холодно спине. Я чувствую, что одновременно потею и мерзну. Какой Торквемада придумал это орудие пытки — перину? Нахожу выход: укрываюсь покрывалом и собственным пальто, а на перину ложусь. Во второй раз просыпаюсь в девять часов.

Прекрасное солнечное утро. Встаю, одеваюсь, спускаюсь в столовую.

Около дюжины столиков, половина из них без приборов, на двух видны следы съеденного завтрака. Сажусь за пустой столик. Входит девица в наколке и просит меня зайти в канцелярию отеля.

Мой ночной знакомый портье в течение нескольких минут внимательно изучает мой паспорт и, видимо, для концентрации мыслей энергично ковыряет в носу. На этот раз он в полном параде, лицо его дышит сознанием своего величия, что, как известно, свойственно всем портье. Он записывает в книгу мою фамилию и бурчит, что я уже второй немец в отеле.

— А кто первый?

— Господин директор Рудольф Урбис.

Далее следует вопрос, не хочу ли я заплатить за неделю вперед. Вид моего пухлого бумажника сильно действует на портье, он усаживает меня в кресло, обещает дать лучшую комнату в отеле, содействовать моим развлечениям:

— Что вы, я больной человек, мне нужно отдохнуть, мне не до развлечений, на которые вы намекаете.

В свою очередь, я расспрашиваю портье о местных достопримечательностях.

— Здесь есть старинный замок, к нему ведет прелестная лесная дорожка. В речке можно удить рыбу, в отеле есть все необходимые принадлежности. Наконец, в Долине смеха, это по дорожке налево, вы найдете источник воды, ни в чем не уступающей иоахимовской — сплошной радий.

Я вернулся обратно в столовую и потребовал завтрак. Через несколько минут я получил традиционный «комплект»: кофе, яйцо, масло, джем и — главное — замечательные чешские булочки, хрустящие на зубах. Я стал все это поглощать, осматривая в то же время столовую. Это была довольно большая светлая комната, выходившая на веранду.

На стенах висели оленьи рога и какие-то мрачные картины, которые, видимо, по замыслу художника или владельца отеля, должны были содействовать повышению аппетита гостей. В действительности, однако, было благоразумнее во время еды на эти картины не глядеть. На одной из них была изображена дичь: висящий заяц с окровавленными усами и фазан со свернутой головой. На другой картине красовалось блюдо с рыбой, которую, по моему глубокому убеждению, забраковал бы самый либеральный санитарный контроль.

Налюбовавшись этой живописью, я приступил к изучению людей, находившихся в столовой. За одним из столиков сидел молодой человек спортивного вида в никкебокерах и свитере, через плечо у него висела на ремне «лейка». Напротив этого субъекта находилась девица довольно соблазнительной внешности. Это, по-видимому, молодожены, нет — скорее, студент со своей подругой. Во всяком случае, этот долговязый парень не Урбис.

За другим столиком — пожилые супруги, очень серьезно относящиеся к своему завтраку и не обменивающиеся друг с другом ни словом.

Далее — молодая мамаша с няней, худой ведьмой, и сынком дегенеративного вида, упорно выплевывающим все, что удалось всунуть ему в рот.

Да, Штеффен, ты попал в замечательно интересное место. Оно так соответствует твоим вкусам. Ты сможешь посюсюкать с ребеночком, обрадовать мамашу парой комплиментов, посвященных этому щенку. Никто не помешает тебе побеседовать с пожилой супружеской парой о ревматизме и запорах.

Я начинаю чувствовать вражду к этому Урбису. Зачем он выбрал в качестве своей резиденции эту дыру?

Кофе выпит, яйцо съедено, пора пойти погулять. В вестибюле меня приветствует человек поразительной толщины и небольшого роста. Это, очевидно, владелец отеля. У него широкое красное лицо, низкий лоб и маленькие ушки. Одет он очень забавно для своей фигуры: серый спортивный костюм, гетры с кистями и на голове голубой берет. Я подавляю на лице улыбку и жму руку господину Мори.

— Я очень рад, господин Крюгер, что вы поселились у меня, и надеюсь, что вы об этом не пожалеете. Тут, в Штеховицах, есть несколько пансионов, но это не для вас — слишком примитивно. Есть, правда, и большой отель, но это настоящая живодерня, там нужно платить за каждый плевок. Как вы предполагаете проводить время в Штеховицах?

— Видите ли, я серьезно болен, не смотрите на меня, внешность обманчива; у меня миокардит. Я был в Мариенбаде и теперь приехал сюда отдохнуть после лечения. Здесь, говорят, тихо, спокойно и в воздухе много озона. Я буду понемногу гулять, лежать на балконе. Хорошо было бы найти партнеров для бриджа.

— О, это очень легко устроить, я сам к вашим услугам. Еще двоих игроков мы тоже найдем. У нас, кстати, есть радио, им заведует господин директор Урбис. Я не знаю, что мы сделаем, если он от нас уедет.

— А разве он у вас давно уже живет?

— Да, уже пятый месяц. Он был во Франкфурте, кажется, директором радиостанции, потом он оттуда уехал и теперь здорово ругает Гитлера. Кстати, вы, господин Крюгер, приехали из Германии?

— Нет, я теперь постоянно живу в Каттовицах, я там работаю в банке.

— Ну что же, погуляйте, господин директор банка, обед у нас в два часа. У вас будет отдельный столик, все немцы любят отдельно сидеть. Вот господин Урбис прямо меня просил никого за его столик не сажать. Хорошо, что вы приехали теперь, через десять дней у меня все будет занято.

С видом больного человека я медленным шагом направляюсь в Долину смеха. Пробую воду из источника и немедленно отплевываюсь: более отвратительной гадости я в жизни не пил. Очевидно, это действительно «сплошной радий», как выражается наш портье.

Затем я сажусь на скамью, подпираю подбородок набалдашником палки и смотрю на тропинку. Вот появляется студент со своей девицей. Он ее усаживает на бугорок у источника и начинает настраивать свою «лейку», фотографирует ее со всех сторон. Девица устала, но сохраняет неземное выражение лица. Наяда у ручья! — черт бы ее побрал.

Я встаю и отправляюсь в обратный путь, опираясь на палку. Неожиданно начинаю чувствовать себя действительно больным и расслабленным. Вот проклятая история! Стоит мне притвориться больным — и самый недоверчивый врач останется в дураках. Хорошо, что я не мнителен и твердо верю в свое здоровье.

По моей просьбе выносят на лужайку шезлонг. Я лежу с книгой в руках, но не читаю, а смотрю на небо.

В два часа удар гонга, привожу себя в порядок, переодеваюсь и спускаюсь в столовую. Первое блюдо уже подано, но вот является новый персонаж. Он садится за соседний столик лицом ко мне. Это широкоплечий человек лет сорока, коротко остриженный, с упрямым и несколько тупым выражением лица. Из-за роговых очков я не вижу его глаз.

На лбу — глубокая продольная морщина. Он часто поднимает вверх брови. Это, по-видимому, и есть мой Рудольф Урбис. Он ни на кого не смотрит, быстро и жадно ест, проглатывает одним глотком кофе, закуривает папиросу и выходит из столовой.

Я больше не вижу Урбиса до ужина.

На этот раз он приходит вовремя. Здоровается со всеми кивком головы, не произносит ни звука. Поспешно ест и уходит.

Да, по-видимому, познакомиться и сойтись с этим субъектом будет не легко. Недаром тебя сюда послали, Штеффен. Они, видно, уже садились в калошу.

Комната Урбиса в той же части коридора, что и моя. Я поднимаюсь по лестнице вслед за ним. В то время, как я, держась рукой за перила, медленно взбираюсь, слышу, как он закрывает дверь на ключ. Правую руку Урбис постоянно держит в кармане. Бережется.

Не будем торопиться, Штеффен, нет ничего вреднее избытка рвения.

Второй день проходит так же скучно, как и первый. Осматриваю замок: пятнадцатый век, зубчатые стены, подъемный мост, башни, холодные, сырые коридоры. Студент с девицей, конечно, тоже здесь. Он ссорится с администратором замка, не разрешающим ему фотографировать и настойчиво убеждающим его купить готовые снимки. Студент возражает, что ему необходимо иметь фотографию своей невесты на фоне остатков средневековья.

Опять обед, ужин. Кормят неплохо, но довольно тяжело: много вареного теста и капусты. Нет хорошего вина, приходится ограничиваться пивом. Впрочем, мне нельзя пить вина, у меня миокардит.

Вечером появляется Урбис. Он спускается вниз, в подвальное помещение.

Я встречаю в вестибюле господина Мори:

— Что, у вас в подвале разве тоже есть номера?

— Почему вы это решили?

— Какой-то господин недавно туда спускался.

— А, это господин Урбис, ваш соотечественник, он, видите ли, снял у меня одну из комнат в подвальном помещении, там проявляет свои снимки.

— Что же, он завзятый фотограф?

— В том-то и дело, что нет, он очень редко выходит из дому и большую часть дня сидит в своей комнате, куда он не впускает даже горничную. Он сам метет пол, и стелет себе постель. Когда приходят полотеры, он остается в комнате все время. К нему иногда приезжает его приятель, тоже немец, и тогда он выходит с аппаратом и щелкает. Несколько раз он на три дня уезжал от нас, но тогда в его комнате оставался тот приятель, о котором я вам говорил. Вообще он большой оригинал, у него в комнате много книг и рукописей.

Вы простите меня, господин Крюгер, но среди немцев встречается много чудаков.

— Ха-ха-ха, вы правы, господин Мори.

— Вы уже познакомились, господин Крюгер, с вашим компатриотом?

— Нет, не успел. Да я вообще не гонюсь за знакомствами. Мне нужны спокойствие и тишина.

Проходит еще три дня без событий. При таком положении вещей я могу бесполезно просидеть здесь несколько месяцев. Необходимо что-либо придумать.

Утром я вновь ловлю Мори в вестибюле и начинаю с ним длинный разговор. Жду появления Урбиса. Вон он тяжело спускается по лестнице. Я не смотрю в его сторону и говорю;

— Да, господин Мори, здесь в Чехословакии я отдыхаю, но если бы вы знали, что сделал Гитлер с нашей Германией! Я теряю надежду туда вернуться.

Урбис замедляет шаг и бросает на меня исподлобья испытующий взгляд. Я продолжаю:

— А многие сначала верили в Гитлера и в настоящий национал-социализм.

Мори эти вещи очень мало интересуют, но он сочувственно поддакивает.

Я беседую с ним еще несколько минут, потом отправляюсь в столовую и сажусь на свое место.

Урбис время от времени посматривает в мою сторону. Я сижу с видом человека, погруженного в глубокое раздумье, потом вынимаю из жилетного кармана мятную лепешку, с серьезным видом распускаю ее в бокале воды и с гримасой отвращения выпиваю. В паузе между двумя блюдами я считаю свой пульс. Девица в белом переднике спрашивает, дать ли мне пива.

— Нет, у меня ночью был сердечный припадок.

Обед окончен. Медленно поднимаюсь по лестнице. Меня догоняет Урбис.

— Да, у вас с сердцем, видно, неладно, — замечает он. Я останавливаюсь и оборачиваюсь.

— Моя фамилия Рудольф Урбис. Я очень рад, что здесь, кроме меня, появился еще один немец.

— Вольфганг Крюгер, — представляюсь я. — Я тоже очень рад, так как уже успел соскучиться в одиночестве. Для меня, больного человека, жизнь вообще лишена всех прелестей. Из известной триады: женщины, вино и песни — мне, увы, остались лишь последние.

Урбис сочувственно улыбается.

— Я вас, к сожалению, не могу пригласить к себе, господин Крюгер, — у меня не убрано.

— Может быть, вы зашли бы ко мне?

— Пожалуй, посижу у вас несколько минут. У меня, видите ли, очень мало времени, я пишу книгу.

— Вы писатель, господин Урбис?

— Нет, так просто, любитель. А какая у вас профессия, господин Крюгер?

— Я доктор экономических наук и работал в конъюнктурном институте у профессора Вагеманна. Потом я предпочел уехать из Германии и теперь постоянно живу в Каттовицах, где работаю в банке. Там у меня, кстати, живет двоюродный брат.

— Вы что же, политический эмигрант?

— Нет, не сказал бы. Я вообще человек далекий от политики и никогда не состоял ни в одной партии, хотя в свое время сочувствовал национал-социализму.

— Почему же вы разочаровались?

— Это довольно длинная история. Гитлер изменил программе, им вертят промышленники и банкиры, в то время как настоящих национал-социалистов расстреливают. Уехал же я потому, что критиковал в разговорах с друзьями политику Гитлера, и, когда за это начали сажать в концентрационные лагеря, я предпочел переменить климат и отправился в Каттовицы.

В политике я, правда, мало что понимаю, но, как экономист, вижу, что режим должен вылететь в трубу. А пока ничего другого не остается, как сидеть и ждать. Вы пишете книгу, я занимаюсь в банке контокоррентными операциями. Могло бы быть хуже. Простите, что я утомил вас своей болтовней. Я, видите ли, очень нуждаюсь в человеческом обществе, и беседа с вами меня очень возбудила, так что я должен буду принять мое успокаивающее лекарство. В дальнейшем мы не будем говорить о политике, тем более, что ни я, ни, кажется, вы ею не интересуемся.

— Прощайте, господин Крюгер, мы с вами еще побеседуем.

Первый шаг сделан, теперь главное — не торопиться. Впрочем, этот Урбис не особенно умен, у него в глазах что-то бычье, он, видимо, очень упрям и уверен в себе. Если мой наметанный глаз меня не обманывает, он должен быть не дурак насчет женского пола. Это заметно по глазам и губам. Я видел, как он в столовой поглядывал на девицу, сидевшую рядом со студентом. Мне кажется, что я ясно вижу, как у этого Урбиса работает в черепной коробке мозг. Он, как будто, поверил моей версии, принимает меня за простачка и вскоре попробует меня вербовать.

Теперь главное — не сорваться, Вольфганг Крюгер; вы банковский служащий, больной миокардитом. Прошу вас это твердо помнить.

Через несколько дней мы с Урбисом довольно тесно сходимся, беседуем на политические темы, критикуем чехов, наш отель и его директора. Он пытается меня распропагандировать, я сохраняю необходимую серьезность и наивность.

— Так вот, господин Крюгер, Германию не спасут ни Гитлер, ни Тельман; коммунисты-интернационалисты, — они тоже ни к чему. Национал-социалисты уже обанкротились. Германию спасет «черный фронт».

— Это Отто Штрассер? — невинно спрашиваю я.

— Не Отто Штрассер, а сильная организация, имеющая своих людей везде в Германии: в штурмовых отрядах, во фронте труда, — словом, везде.

Я изумлен и задаю бесконечно наивные вопросы, выпячиваю глаза, удивленно восклицаю: «Ах, что вы!» Урбис терпеливо мне все разъясняет.

Проходит еще три дня, и я приглашаю Урбиса погулять по парку. Он сначала держится напряженно, оглядывается, прислушивается, но потом успокаивается.

Вечером я отправляюсь пешком на станцию и даю телеграмму в Варшаву:

«Вышлите деньги чеком. Вольфганг».