Джордж Вэн не возвращался домой. Элинор сдержала обещание, данное ею верному другу, и старалась заснуть. Она бросилась, не раздеваясь, на маленькую постель, чтобы быть готовой бежать навстречу к отцу, когда бы он ни воротился. Она была совсем изнурена и заснула сном тревожным, прерываемым страшными сновидениями. Она видела отца, подвергавшегося разным опасностям, всевозможным бедствиям и превратностям. То она видела его стоящим на страшной скале, между тем как ему угрожал быстро приближавшийся прилив, сама же она сидела в лодке за несколько шагов от него и боролась с черными волнами, стараясь всеми силами подоспеть к нему на помощь, но напрасно.

То он бродил на краю пропасти -- он представлялся ей тогда седым, слабым, сгорбленным стариком -- и опять она была возле него, но неспособна предостеречь его от опасности, хотя одним словом могла бы это сделать. Тоска от усилия произнести крик, который спас бы ее обожаемого отца от смерти, разбудил ее.

Но она видела также и другие сны, совсем другого свойства, в которых отец возвратился к ней богатым и счастливым, но она весело смеялась с ним над сумасбродными пытками, какими она мучила саму себя; другие сны опять казались так действительны, что Элинор воображала себя наяву, в этих снах ей слышались знакомые шаги на лестнице, стук отворяющейся двери и голос отца, из другой комнаты звавшего ее.

Эти сны были хуже всех. Ужасно было проснуться после всех этих обманчивых сновидений и узнать, что это был обман. Жестоко было просыпаться к чувству своего одиночества; между тем как звук голоса, который она слышала во сне, все еще раздавался в ее ушах.

Темные часы короткой летней ночи казались ей нескончаемы в этом мучительном, полусонном состоянии, гораздо длиннее казались они, чем в то время, когда она поджидала возвращения отца в прошлую ночь. Каждое новое сновидение казалось медленной агонией ужаса и недоумения.

Наконец сероватый рассвет пробрался сквозь полузакрытые ставни. Элинор не могла долее спать, она встала и подошла к окну, отворила его и упала на колени, положив голову па подоконник.

"Я буду ждать его здесь, -- думала она, -- Я услышу его шаги на улице. Бедняжка, бедняжка! Я угадываю, зачем он не приходит: он истратил эти противные деньги и ему не хочется воротиться сказать мне это. Мой милый папа! Неужели ты так мало меня знаешь, что думаешь, будто я пожалела бы отдать тебе все до последнего фартинга, если бы тебе он понадобился?"

Мысли ее как-то странно смешались, голова закружилась от беспрерывного натиска одной и той же идеи, когда она подняла спою голову -- бедную, усталую, пылающую, тяжелую голову, которая казалась так тяжела, что ее невозможно было приподнять -- и выглянула из окна; улица вертелась перед ее глазами, пол, на котором она стояла на коленях, как будто опускался вместе с нею в какую-то странную и черную пропасть, тысячи сталкивающихся звуков -- не утренний шум пробуждающегося города -- шипели и свистели, ревели и гремели в ее ушах, становясь все громче, громче и громче, пока все не слилось в быстро сгустившемся мраке.

Солнце ярко освещало комнату, когда сострадательная хозяйка дома нашла дочь мистера Вэна на коленях с головой еще лежавшей на холодном подоконнике, ее золотистые волосы струились по ее плечам. Ее тонкое кисейное платье было мокро от утренней росы. Она лишилась чувств и лежала таким образом несколько часов.

Жена мясника раздела ее и положила в постель. Ричард Торнтон пришел через полчаса и тотчас же пошел отыскивать английского доктора. Он нашел одного пожилого человека с серьезным и кротким обращением, который объявил, что мисс Вэн страдает горячкой от сильного нравственного волнения, оп сказал, что она была необыкновенно нервного темперамента, что ее не нужно много лечить, а что ей потребны только спокойствие и тишина. Ее организм, по словам доктора, был прекрасен и мог перенести припадок серьезнее этого.

Ричард Торнтон отвел доктора в смежную комнату, в эту маленькую гостиную, в которой виднелись следы занятий Вэна, и говорил с ним тихо несколько минут. Доктор с серьезным видом покачал головой.

-- Это очень неприятно, -- сказал он-- Лучше было бы сказать ей правду, если возможно, как только она придет в себя. Беспокойство и недоумение напрягли ее мозг. Все будет лучше этого напряженного состояния. Ее организм выдержит удар, но с ее нервной и впечатлительной натурой всего можно опасаться от продолжительного нравственного раздражения. Это, верно, ваша родственница?

-- Нет, бедняжка! Как я желал бы этого!

-- Но у нее есть близкие родственники, я надеюсь?

-- Да, у нее есть сестры -- по крайней мере сестры единокровные и братья.

-- К ним надо написать немедленно, -- сказал доктор, взяв свою шляпу.

-- Я уже написал к одной из ее сестер, написал и к другой даме: другу, мне кажется, что в этом кризисе она будет полезнее.

Доктор ушел, обещав прислать лекарства и опять зайти вечером.

Ричард Торнтон вошел в маленькую спальную, где жена мясника сидела возле больной и сводила какие-то счеты в книге в кожаном переплете. Это была молодая женщина с приятным обращением, она очень охотно заняла место возле кровати больной, хотя ее присутствие всегда было нужно в лавке.

-- Шш! -- шепнула она, приложив палец к, губам. -- Она спит, бедняжечка!

Ричард спокойно сел к открытому окну. Он вынул из кармана английскую драму "Рауль", карандаш, половинку старого письма и решительно принялся за перевод. Он не мог терять время, даже когда его приемная сестра лежала больная под занавесами, закрывавшими альков по другую сторону комнатки.

Он сидел долго и терпеливо, переводя "Отравителя" изумительно легко и быстро, и кротко покоряясь лишению для него немалого в потере своей трубки, которую он имел привычку курить во все часы дня.

Элинор наконец опомнилась и начала говорить бессвязно и отрывисто о своем отце, о деньгах, присланных мистрис Баннистер и о разлуке на бульваре.

Жена мясника отдернула занавесы, и Ричард Торнтон подошел к кровати и нежно взглянул на своего молоденького друга.

Ее янтарные волосы были разбросаны на изголовьи, спутанные и растрепанные от постоянного движения ее головы. Серые глаза светились лихорадочным блеском и на щеках, которые были бледны, как смерть, прошлую ночь, горели яркие пятна. Она узнала Ричарда и заговорила с ним, но бред еще не прошел, потому что она смешивала настоящие события с прошлыми и говорила своему старому другу о синьоре, о скрипке, о кроликах. Она опять заснула тяжелым слом, приняв лекарство, присланное ей английским доктором, и проспала почти до сумерек. В этот продолжительный сон ее свежий и крепкий организм вознаградил себя за то напряжение, которому он подвергался последние два дня.

Ричард ушел после полудня и воротился поздно вечером. Жена мясника сказала ему, что больная очень тревожилась и беспрестанно спрашивала об отце.

-- Что нам делать? -- сказала добрая женщина, с отчаянием пожимая плечами. -- Сказать ей?

-- Еще не теперь, -- отвечал Ричард. -- Окружайте ее спокойствием на сколько можете. А если уже непременно нужно сказать ей что-нибудь, то скажите, что отец ее занемог и его нельзя везти домой. Бедняжка! Так жестоко держать ее в неизвестности, а еще более жестоко обманывать ее.

Жена мясника обещала употребить все старания, чтобы окружить спокойствием свою больную. Доктор прислал усыпительное лекарство. Он говорил, что мисс Вэн должна спать как можно больше.

Так прошла другая ночь, на этот раз очень спокойно для Элинор, которая спала тяжелым сном без страшных сновидений. На следующий день она была очень слаба, потому что ничего не ела после той булки с кофе, которую Ричард принудил ее съесть, и хотя с ней бреда не было, голова ее казалась неспособна ни к какому живому впечатлению. Она спокойно выслушала, когда ей сказали, что отец ее не может воротиться домой, потому что болен.

Ричард Торнтон несколько раз заходил на Архиепископскую улицу в этот второй день болезни Элинор, но каждый раз оставался не более нескольких минут. Ему было много дела -- так он сказал жене мясника, которая все не оставляла своего места в комнате больной и потихоньку уходила только к своему делу, пока Элинор спала.

Был двенадцатый час ночи, когда живописец пришел в последний раз. Элинор сделалось хуже к вечеру: с ней была лихорадка, она тревожилась. Она хотела встать, одеться и бежать к отцу. Если он был болен, как могли поступить с ней так жестоко и не пускать ее к нему?

Потом, вскочив вдруг на постели, она дико кричала, что ее обманывают и что отец ее умер.

Но помощь и утешение были под рукой. Ричард пришел не один. Он привел с собой пожилую женщину с седыми волосами, в поношенном черном платье.

Когда эта женщина явилась на пороге тускло освещенной спальной, Элинор Вэн вдруг приподнялась на постели и всплеснула руками с криком удивления и восторга:

-- Синьора! -- Воскликнула она. -- Милая, добрая синьора!

Синьора сияла шляпку, подошла к постели, села на край тюфяка и, положив прелестную головку Элинор к себе на грудь, начала приглаживать ее спутанные золотистые волосы с невыразимой нежностью.

-- Бедное дитя! -- шептала она. Бедное, бедное дитя!

-- Но, милая синьора, -- с удивлением кричала Элинор. -- Как это вы здесь? Зачем Ричард не сказал мне, что вы в Париже?

-- Я только что приехала, моя душечка.

-- Только что приехала! Только что приехала в Париж! Но зачем вы приехали?

-- Повидаться с вами, Элинор, -- кротко отвечала синьора. -- Я услыхала, что вы огорчены, моя милая, и приехала помочь вам и утешить вас, если смогу.

Жена мясника ушла в маленькую гостиную, где Ричард сидел в темноте. Элинор Вэн и синьора были одни.

До сих пор голова больной очень спокойно лежала на груди ее друга, но теперь она вдруг приподняла ее и взглянула прямо в лицо синьоре.

-- Вы приехали ко мне, потому что я огорчена, -- сказала она. -- Как могу я огорчаться, пока жив папа? Говорят, он болен, по ему скоро будет лучше -- не правда ли? Ему скоро будет лучше, милая синьора, -- не правда ли?

Она ждала ответа на свой вопрос, пристально смотря на бледное, но спокойное лицо своего друга, потом вдруг с тихим, жалобным криком, она дико всплеснула руками:

-- Вы все меня обманули, -- закричала она. -- Вы все обманули меня: мой отец умер!

Синьора ласково обняла рукою Элинор Вэн и старалась опять положить к себе на грудь ее бедную, пылающую головку, но Элинор оттолкнула ее с нетерпеливым движением и, ухватившись за голову обеими руками, устремила глаза на стену перед собой.

-- Милая, милая моя! -- говорила синьора, стараясь разнять руки, судорожно сжатые. -- Элинор, милая моя, выслушайте меня, ради Бога, постарайтесь меня выслушать, моя дорогая душечка. Вы должны знать, вы должны это знать давно, что тяжелые горести рано или поздно посещают нас всех. Эго общая доля, моя милая, и мы все должны преклоняться перед божественной десницей, посылающей нам огорчение. Если бы горя не было на этом свегс, Элинор, мы слишком полюбили бы наше счастье, нас пугало бы приближение седых волос и старости, мы дрожали бы при мысли о смерти. Если бы не было жизни лучше и выше этой, Элинор, горесть и смерть действительно были бы ужасны. Вы знаете, сколько горя досталось на мою долю, милая моя. Вы слышали от меня о детях, которых я любила, все от меня отняты, Нелль, все. Если бы не племянник мой, Ричард, я осталась бы одна на свете, отчаянной старухой, не имея никакой надежды на земле. Но когда Господь отнял от меня сыновей, он дал мне в нем другого сына. Неужели вы думаете, что Господь покидает нас даже, когда он посылает нам самые тяжелые огорчения? Я довольно пожила на свете, милая Элинор, и говорю вам: нет!

Синьора напрасно ждала какой-нибудь перемены в суровой позе, в каменном лице: Элинор Вэн все пристально смотрела на стену перед собой.

-- Вы все меня обманули, -- повторила она. -- Отец мой умер!

Бесполезно было разговаривать с ней, самые нежные слова не имели для ее слуха никакого значения. В эту ночь горячка усилилась, и бред дошел до крайней степени. Жену мясника сменила терпеливая и привычная сиделка, синьора сидела у постели многих больных, не теряя надежды, пока отчаяние не прокрадывалось в ее сердце, когда мрачные тени приближающейся смерти покрывали возлюбленное лицо навсегда.

Горячка продолжалась несколько дней и ночей, но при всякой перемене доктор утверждал, что организм Элинор Вэн выдержит болезнь сильнее этой.

-- Я рад, что вы сказали ей, -- говорил он в одно утро синьоре: меньше осталось рассказывать ей, когда она начнет поправляться.

Однако рассказать осталось более.

Мало-помалу горячка прошла, красные пятна исчезли с впалых щек больной, неестественный блеск серых глаз потухал, мало-помалу разум прояснялся, бред становился реже.

Но когда вернулось полное сознание, настали страшные порывы горести -- горести сильной и пылкой, соразмерно с впечатлительной пылкостью характера Элинор. Это было ее первое горе, и она не могла спокойно перенести его. Потоки слез орошали ее изголовье каждую ночь, она не хотела принимать утешений, она отталкивала терпеливую синьору, она не хотела слушать бедного Ричарда, который приходил иногда посидеть возле нее и старался всеми силами развлечь ее от горя. Она возмущалась против всех попыток к утешению.

-- Чем был мой отец для вас? -- кричала она с пылкостью, -- Вы можете забыть его, а для меня он был все!

Но не в характере Элинор было оставаться неблагодарною к нежности и состраданию тех, кто имел с ней терпение в этот мрачный час ее юной жизни.

-- Как вы добры ко мне! -- кричала она иногда, -- Как дурно с моей стороны так мало думать о вашей доброте! Но вы не знаете, как я любила моего отца. Вы не знаете -- вы не знаете. Я хотела трудиться для него, и мы вели бы вместе такую счастливую жизнь.

Она поправлялась, несмотря на свое горе, о котором она не переставала думать ни днем ни ночью, и после своей болезни она встала, как прелестный цветок, смятый бурей.

Отпуск Ричарда Торнтона кончался через несколько дней, но лондонский театр "Феникс" закрывался в жаркие летние месяцы и, следовательно, Ричард сравнительно был свободен. Он оставался в Париже с теткой, они оба имели одну цель, которой хотели достигнуть со всевозможными пожертвованиями. Слава Богу, на свете всегда есть добрые самаритяне, которые свернут со своего жизненного пути, когда какой-нибудь безутешный и огорченный путник нуждается в их помощи и нежности.

Парижская атмосфера становилась прохладнее в первых числах сентября: слабый, но освежительный ветерок начинал прогонять белый туман летнего жара на бульварах, когда Элинор Вэн могла уже сидеть в маленькой гос-тииой над лавкой мясника и пить чай по-английски со своими обоими друзьями.

Она была уже почти совсем здорова, и Ричард с синьорой начали думать о возвращении домой, но прежде отъезда из Парижа они должны были рассказать Элинор кое-что: то, что она должна была узнать раньше или позже, то, что, может быть, ей лучше было узнать сейчас.

Но они ждали, думая, не задаст ли она какой-нибудь вопрос, который подал бы повод рассказать ей все.

В этот сентябрьский день она сидела у открытого окна и, казалась, прелестной и девственной в широкой белой кисейной блузе, ее длинные золотистые локоны падали на плечи. Она молчала довольно долго, оба ее собеседника украдкой смотрели на нее, примечая каждую перемену в ее физиономии. Чашка с чаем стояла нетронутой на столике возле Элинор, а она сидела, сложив руки на коленях.

Наконец она заговорила и задала тот самый вопрос, который неизбежно должен был заставить ее друзей рассказать ей все.

-- Вы никогда не рассказывали мне, как умер папа, -- сказала ома -- Я знаю, что его смерть была скоропостижна.

Элинор Вэн говорила очень спокойно. Она никогда еще не произносила имя умершего отца, выказывая так мало внешних признаков волнения. Руки, сложенные на коленях, слегка затрепетали, лицо, устремленное на синьору и Ричарда Торнтона, имело выражение пристального внимания.

-- Пана умер скоропостижно? -- повторила она.

-- Да, моя милая, очень скоропостижно.

-- Я так и думала. Но зачем его не принесли домой? Зачем я не могла видеть...

Она вдруг остановилась и отвернулась к открытому окну. Теперь она сильно дрожала с головы до ног.

Оба ее собеседника молчали. Страшное известие, которое еще не было сообщено, должно было быть рассказано раньше или позже, но кто станет рассказывать это девушке с таким впечатлительным характером, с таким нервным темпераментом?

Синьора уныло пожала плечами и посмотрела на племянника. Торнтон рисовал все утро в маленькой гостиной. Он старался заинтересовать Элинор Вэн декорациями, какие он приготовлял для Рауля. Он объяснил ей западню в стсне комнаты "Отравителя". Дик думал, что эта западня могла развлечь каждого от горя, но от бледной улыбки, с какою Элинор смотрела на его работу, заболело сердце живописца. Ричард вздохнул, отвечая на взгляд тетки. Этот бедный, одинокий пятнадцатилетний ребенок мог, пожалуй, сойти с ума от горести по расточительному отцу.

Элинор Вэн вдруг обернулась к ним, между тем как они сидели молча и со смущением, спрашивая себя, что они должны ей сказать прежде всего.

-- Отец мой сам убил себя! -- сказала она странно спокойным голосом.

Синьора вздрогнула и вдруг приподнялась, как будто хотела броситься к Элинор. Ричард очень побледнел, но смотрел на вещи, разбросанные на столе, нервно перебирая руками краски и кисти.

-- Да, -- закричала Элинор Вэн. -- Вы обманывали меня с начала до конца. Вы сказали мне прежде, что он умер, но когда не могли уже долее скрывать от меня мое несчастье, вы сказали мне только половину правды, вы рассказали мне только половину жестокой правды. И даже теперь, когда я страдала так много, что, кажется, никакое большее страдание не может меня тронуть, вы еще обманываете меня, вы еще старались скрыть от меня правду. Отец мой расстался со мною здоровый и веселый. Не шутите со мной, синьора, я уже не дитя, я уже не глупенькая пансионерка, которую вы можете обманывать как хотите. Я женщина и хочу знать все. Отец мой сам убил себя!

Она встала в своем волнении, но уцепилась одной рукой за спинку кресла, как бы чувствуя себя слишком слабою для того, чтобы стоять без этой подпоры.

Синьора подошла к ней, обняла рукою тонкий, трепещущий стан, но Элинор не обратила никакого внимания на эту материнскую ласку.

-- Скажите мне правду, -- запальчиво закричала она, -- Отец мой убил себя?

-- Этого боятся, Элинор.

Ее бледное лицо сделалось еще бледнее и трепещущий стан вдруг окаменел.

-- Боятся? -- повторила Элинор Вэн. -- Стало быть, это, наверно, неизвестно?

-- Наверно, неизвестно.

-- Зачем вы не скажите мне правду? -- запальчиво закричала девушка. -- Неужели вы думаете, что вы можете облегчить мое несчастье, выговаривая слова одно по одному? Скажите мне все. Что может быть хуже смерти моего отца, его несчастной смерти, причиненной его собственной рукой, бедной, отчаянной рукой? Скажите мне правду, если вы не желаете свести меня с ума, скажите мне правду сейчас.

-- Скажу, Элинор, скажу, -- кротко отвечала синьора. -- Я желаю сказать вам все. Я желаю, чтобы вы узнали правду, как пи грустно ее выслушать. Это великое горе вашей жизни, моя милая, рано постигло вас. Я надеюсь, что вы постараетесь перенести его как христианка.

Элинор Вэн покачала головою с нетерпеливым движением.

-- Не говорите мне о моем горе, -- закричала она. -- Что за беда, как бы я ни страдала? Как должен был страдать мой отец, мой бедный отец, прежде чем он сделал этот ужасный поступок? Не говорите обо мне, расскажите мне о нем и расскажите все.

-- Расскажу, моя душечка, расскажу, но сядьте, сядьте и постарайтесь успокоиться.

-- Нет, я буду стоять здесь, пока вы скажите мне правду, я не сойду с этого места, пока я не узнаю все.

Она высвободилась от руки синьоры, поддерживавшей ее, и, все опираясь рукою о спинку кресла, стояла с решительным, почти смелым видом, перед старой учительницей музыки и перед ее племянником. Я думаю, что и синьора и живописец испугались, ее, она казалась так величественна в своей красоте и в своем отчаянии.

Она действительно казалась, как говорила, уже не ребенком и не пансионеркой, но женщиной, отчаянной и почти страшной от силы ее отчаяния.

-- Дайте мне рассказать Элинор всю эту грустную историю, -- сказал Ричард. -- Ее можно рассказать вкратце. Когда ваш отец расстался с вами, Нелль, 11 августа, он и двое мужчин, бывшие с ним, тотчас отправились в одну кофейную близ Сент-Антоанской заставы. Они имели привычка бывать там, иногда играли в бильярд в большой открытой комнате на нижнем этаже, иногда играли в карты в особенной комнате, на антресолях. В тот вечер они прямо пошли в эту особенную комнату. Они пришли туда в половине десятого, слуга принес им три бутылки шамбертена и много кувшинов сельтерской воды. Сначала отец ваш был в духе. Он играл с угрюмым англичанином в экартэ, их обыкновенную игру, а француз смотрел в карты вашего отца, время от времени советуя ему как сыграть, одобряя и поощряя его. Все это было узнано при следствии. Француз вышел из кофейной несколько ранее двенадцати часов, отец ваш и молодой англичанин оставались долго за полночь, в час слышны были бранные слова и почти немедленно после этого англичанин ушел, оставив вашего отца, который послал слугу Принести водки и письменные принадлежности для письма. Он сказал, что ему нужно написать письмо, прежде чем он уйдет.

Живописец остановился и тревожно поглядел в лицо своей слушательницы. Суровая пристальность этого бледного молоденького личика не изменилась, серые глаза пристально были устремлены на Ричарда. Он продолжал:

-- Когда слуга принес вашему отцу то, что он спрашивал, он нашел его сидящим у стола с лицом закрытым руками. Слуга поставил водку и положил письменные принадлежности на стол, а потом ушел, но прежде он приметил странный, слабый запах -- запах какого-то лекарства -- так ему показалось, но он тогда не знал, какое это было лекарство. Слуга сошел вниз, все обыкновенные посетители кофейной ушли, и огни были погашены. Слуга ждал, чтобы выпустить вашего отца, ожидая каждую минуту, что он сойдет вниз. Пробило три часа, и слуга пошел наверх под предлогом спросить не нужно ли чего-нибудь. Он нашел вашего отца сидящим почти так, как он оставил его, кроме того, что на этот раз голова его лежала на столе, на котором были разбросаны разорванные лоскутки бумаги. Он был мертв, Элинор. Слуга тотчас поднял тревогу, послали за доктором, но лекарство, запах которого слуга почувствовал, был опиум, и отец ваш принял такое количество, которое убило бы самого крепкого человека в Париже.

-- Зачем он это сделал?

-- Не могу сказать вам, милая моя, но отец ваш оставил между бумагами на столе один лоскуток больше и понятнее остальных. Это, очевидно, часть письма, написанного к вам, но оно очень несвязно написано, и вы должны помнить, что оно было написано при сильном и нравственном волнении.

-- Дайте его мне!

Элинор протянула руки с повелительным движением. Ричард колебался.

-- Я желал бы, чтобы вы вполне поняли содержание этого письма прежде чем вы его прочтете, Элинор, я желал бы...

-- Вы скрыли от меня историю смерти моего отца из-за ошибочной доброты, -- сказала девушка твердым голосом. -- Я постараюсь помнить как вы были добры ко мне для того, чтобы простить вам это, но вы не можете не отдать мне письма, написанного ко мне моим отцом перед смертью. Оно мое, и я требую его.

-- Отдай ей, бедняжке, -- сказала синьора.

Ричард вынул кожаный портфель из кармана своего широкого сюртука. В этом портфеле были разные бумаги. Он выбрал одну и молча подал ее Элинор Вэн. Это был листок почтовой бумаги, исписанный рукою ее отца, но часть письма была оторвана.

Даже если бы осталось все письмо, слог писавшего был так странен и несвязен, что нелегко было бы понять его значение. Лист был оторван сверху донизу так, что недоставало конца каждой строчки. Элинор могла разобрать только следующие отрывистые строчки, и даже в них слова были запачканы и нечетки.

Моя бедная Элинор, моя бедная оскорбленная

твоя жестокая сестра Гортензия Банис

не могло быть довольно дурно. Я вор

обокрал и обманул мою родную

меня приманили в тот ад на земле

злодеи, довольно низкие, чтобы

бедного старика доверившегося

джентльмены. Я не могу воротиться

глядеть в лицо моей дочери после

деньги, которые должны были

воспитание. Лучше умереть

но моя кровь должна пасть на голову

который обманул меня в эту ночь из

пусть он пострадает как

никогда не забудь, Элинор, никогда не забудь Робера Лан

убийцу твоего бедного старого

обманщика и негодяя, который

когда-нибудь отомстит за участь

бедного старого отца, который молится, чтобы Господь

бедного старика, которого сумасбродство

безумство

Больше ничего не было. Эти строчки были набросаны на первой странице листа почтовой бумаги, вторая половинка листа и длинная полоса первого были оторваны.

Это был единственный ключ, оставленный Джорджем Вэном к тайне его смерти.

Элинор Вэн сложила скомканный лист бумаги и нежно спрягала его на грудь. Потом, упав на колени, всплеснула руками и подняла их к низкому потолку маленькой комнаты.

-- О, Боже мой! -- вскричала она. -- Выслушай обет отчаянного существа, у которого осталась только одна цель в жизни.

Синьора Пичирилло встала на колени возле Элинор и старалась заключить ее в свои объятия.

-- Душа моя! душа моя! -- умоляла она. -- Вспомните, как было написано это письмо, вспомните, в каком состоянии духа находился ваш отец...

-- Я ничего не помню, -- отвечала Элинор Вэн. -- Кроме того, что мой отец велел мне отомстить его убийце. Он был убит! -- запальчиво вскричала она. -- Если эти деньги, эти несчастные деньги, потере которых он предпочел бы смерть -- были отняты от него нечестным образом. Он был убит. Какое было дело злодею, обворовавшему его, что сделалось с бедным стариком, которого он оскорбил и обманул? Какое ему было дело? Он оставил моего отца, оставил его отчаянным и несчастным, оставил его после того, как обобрал его и сделал нищим, оставил его умирать в отчаянии. Выслушайте меня вы оба и помните, что я скажу. Я очень молода, я это знаю, но я научилась думать и действовать за себя не с сегодняшнего дня. Я не знаю имени этого человека, я даже не видела его лица, я не знаю кто он и откуда, но раньше или позже я клянусь отомстить ему за жестокую смерть моего отца.

-- Элинор, Элинор! -- закричала синьора. -- Разве так должна говорить жешцина-христианка?

Девушка обернулась к ней; в ее серых глазах сверкал теперь почти сверхъестественный блеск. Элинор Вэн приподнялась с колен, и ее тонкий стан выпрямился во всю свою вышину, ее длинные, каштановые волосы заструились по ее плечам, тихий свет заходящего солнца освещал ее волнистые косы, сиявшие, как золото. В своей отчаянной решимости и девственной красоте она походила на юную мученицу средних веков, готовую идти на пытку.

-- Я не знаю, так ли должна говорить женщина, -- сказала она. -- Я знаю только; что это будет цель всей моей жизни.