После коротконогого Шухтана оставалось впечатление большой головы и большого лица на короткой шее. После Мусманека не оставалось никакого впечатления, — до того весь он бесцветен. Мелкое, закрытое лицо забывалось через минуту. Вернее, это был человек безо всякого «лица».
— Ищут популярности. Ищите, ищите! Вас ничто не спасет! Над вами уже занесен меч судьбы! — тихо произнес Шухтан с такой же самой жирной улыбкой, как и его мясистые, крупные черты и глаза.
Мусманек подобострастно хихикнул:
— Зажрались они в своих дворцах! Зажрались! Пора итого…
Неудачник-адвокат уже рисовал себе, как он будет жить в королевском дворце и как будет выписывать из Парижа для своей супруги и дочери последние модные новинки. Их будут привозить, вернее, они будут прилетать на аэроплане.
Только на аэроплане! Мусманек видел в этом особенный президентский шик. Но сейчас он увидел перед собой нечто более реальное. Животом и широкой грудью напирал на него черноусый «дядя».
— Господа, потрудитесь отойти подальше…
— Мы депутаты парламента, — с присущим ему апломбом, переходящим в наглость, возразил Шухтан.
— Я знаю, но это нисколько не меняет дела. Потрудитесь отойти! — повысил тон, нисколько не повышая голоса, черноусый господин в котелке, делая вид, что беседует самым наилюбезнейшим образом.
Шухтан и Мусманек, фыркая, повиновались.
— Этот Бузни всю местность наводнил своими шпиками, — ворчал Шухтан.
— А чем же держится королевская власть, как не шпиками? — буркнул в свою грязно-седую бородку Мусманек.
Баронесса Зита Рангья помогала принцессе Лилиан ухаживать за ранеными. На каждом шагу — потрясающие картины. Особенно много было детей, вынесенных в одном белье, как застала их катастрофа во время сна. Окровавленные лохмотья и куски мяса. Никакие швы, никакие перевязки не могли их спасти. Они умирали с той особенной кротостью и беспомощностью, как только умеют и могут умирать дети. Были посиневшие тельца с раздробленными ножками, ручками, изуродованным личиком. Матери кидались к ним, выхватывая у санитаров и сестер, прижимали судорожно, истерически, словно думая этим материнским порывом вдохнуть угасающую жизнь…
Мусульмане мучились и умирали с поистине восточным фанатизмом, без криков, а лишь с тихими глухими стонами, призывая Аллаха.
Миниатюрная Зита, вся в белом, напоминающая волшебную фею из балета кукол, поработав и желая отдохнуть, подошла к дому, где привалившая к дверям глыба, стараниями Адриана, Джунги и ротмистра Алибега, командующего королевским конвоем, уменьшилась на уже целых девять десятых. Еще немного усилий — и можно будет проникнуть в дом.
Рангья питал слабость к форменной одежде. Заняв министерский пост, он тотчас же избрал для своего ведомства красивую форму с нашивками, цветными кантами. Фуражки — с блестящим золоченым значком на околыше. И сам он был расшит весь кантами и галунами, а фуражка, съехавшая на затылок, сверкала девственной новизной.
Тучный, обливающийся потом, сопящий в крашеные усы, он все время вместе со своей лопатой держался возле короля.
Зита никогда еще не видела их так близко, а может быть, и видела, но не обращала внимания. Но сейчас, в блеске ясного утра, на фоне величавой, живописной природы, такой равнодушной, безучастной к смерти, страданиям и горю, сейчас особенно ярко видела она разницу между любовником и мужем.
Рангья был типичнейший левантинец, и к его смуглому лицу, его маслянистым иссиня-черным волосам и влажным глазам навыкате, с напухшими тяжелыми веками, гораздо больше шла бы феска, нежели фуражка.
— Вот что значит, — мелькало у Зиты, — плебей, и вот что значит — порода!
Рангья весь был мокрый, пот с него лил ручьями, застилая глаза, размазывая краску густых усов. Защитного цвета мундир пропотел и под мышками, и на спине.
Мускулистый, великолепно сложенный Адриан — сухой весь, как если бы не было ни тяжелой, напряженной работы, ни знойного солнца. Только откинутый назад пандурский лоб слегка влажен, лицо и ресницы напудрены густым слоем пыли, сообщавшей какой-то особенный прекрасный блеск глазам. Белые зубы, освещая в улыбке лицо, блестели еще ярче.
Темные, миндалевидные глаза короля встретились с большими светлыми глазами баронессы Рангья, постоянно меняющими свой цвет с каким-то неуловимым очарованием.
Десятки чужих, посторонних глаз отделяло их. Отделял этикет, ибо и здесь, в этом горном, полудиком местечке, король без мундира, в одной рубахе и с лопатой в руке, оставался королем. И потому, что оба не могли двинуться друг к другу навстречу, как пара самых обыкновенных влюбленных, именно потому их запретный, тщательно скрываемый, хотя и явный для многих, роман и почувствован был в момент встречи взглядов с особенной, жуткой, стыдной и интимной остротой. Адриан вспыхнул. Это не было замечено потому лишь, что смугло-матовое лицо его, как гримом, было покрыто пылью. Зато маленькая баронесса предательски зарделась. Предательски, ибо необыкновенная, нежная и чуткая кожа бледного лица выдавала ее с головой, выдавала все ее душевные переживания. И тем горячей и смущенней был ее румянец, заливший и высокий лоб, и бело-молочный подбородок, что в глазах, опушенных длинными ресницами, она прочла:
— Когда же я буду опять всю тебя, точеную, ослепительно-белую, покрывать безумными поцелуями? Когда? Ведь мы уже несколько дней не виделись…
Это было только для нее. А «для всех» он произнес с улыбкой и легким поклоном в ответ на ее глубокий придворный реверанс, такой, как если бы это было на парадном обеде в кирпично-красном дворце, за кирпично-красной стеной:
— И вы здесь, баронесса? Делает честь вашему доброму сердцу, что вы приехали помочь хоть немного этим несчастным…
— О, государь, ваш личный пример может воодушевить самых черствых, может растрогать самое каменное сердце!
Так говорил маленький, нежно-коралловый ротик с чуточку кривой линией губ, — эта неправильность сообщала им что-то особенно милое и детски-капризное, — а глаза, ставшие синими, говорили: «О, как я люблю тебя!»
Все это один миг, да и то прерванный. От имени Лилиан явилась за Зитой одна из фрейлин принцессы и увела ее, — число раненых увеличивалось и все рабочие руки были на счету.
Адриан, довольный сознанием, что любит и любим, что ему тридцать два года и впереди так вольно разлеталась вся жизнь, еще с большей энергией и силой схватился за лопату. Через несколько минут забаррикадированная стихией дверь была освобождена. Адриан первый проник в дом. Из бедного мусульманского жилища он вынес на руках полузадохшегося трехлетнего ребенка. Джунга бережно, как будто опасаясь раздавить своими железными руками, нес молодую мать, от ужаса впавшую в глубокий обморок. Не желавший ни в чем отставать Рангья тащил на спине отца ребенка, тоже обморочного, либо от удушья, либо от страха. На воздухе все трое, вспрыснутые водой, растертые, мало-помалу приходили в себя.
В этой человеческой трагедии, трагедии с декорациями, которых не создать ни одному живописцу мира, — так они созданы были Господом Богом, — трагедии на фоне безмятежных, бирюзовых небес и воздушных фиолетовых горных далей, были разные герои и действующие лица, и пострадавшие, и те, что нуждались в уходе, и те, для которых вместо всякого ухода необходим был вечный покой. Были те, которые облегчали страдания одних и снаряжали других в далекий, далекий неведомый путь. Были равнодушные и праздные, пытавшиеся сочинить из катастрофы политический скандал, зрители вроде Шухтана. Были чиновники долга, — сановники, министры. Высокое положения обязывало их поскучать. Были хищники, почуявшие заработок и во имя этого заработка слетевшиеся: сотрудники газет, иностранные корреспонденты, кинематографисты.
И среди этой пестрой толпы, по разным причинам съехавшейся в расплющенный несколькими сотнями тысяч тонн минеральных пород и земли, крытый чешуйчатой черепицей городок, профессор Тунда единственный был «сам по себе».
Трагедия Чента Чинкванты была для него изумительным по своему драматизму пейзажем. Пейзаж после битвы титанов, швырявшихся обломками поднебесных скал.
И вот их нет уже — титанов. Они скрылись, и вместо них суетятся, хлопочут в этом хаосе какие-то новые человеческие муравьи. Оставаясь спокойным, сошедшим с Олимпа — художником-творцом, Тунда в берете, с погасшей сигарой в зубах, зарисовывал в свой альбом и превращенные в бесформенные груды жилища, и причудливые формы гигантских глыб, и поверженные в прах кипарисы, и с одинаковым маетерством успел набросать и тонкую Лилиан, ухаживающую за ранеными, и величавого графа Видо, окруженного министрами, и миниатюрную фигуру баронессы Рангья, и короля с лопатой, и Джунгу, и везде поспевающего Бузни.
Каждый набросок — шедевр в смысле сходства, движения.
Француз-корреспондент, маленький, кругленький, еврейского типа, следовал по пятам за профессором, через плечо засматривал в альбом, ахая, охая, восхищаясь. Наконец не выдержал:
— Господин министр, за большой рисунок этой катастрофы, специально исполненный для «Illustration», — десять тысяч франков! Чек сейчас!..
— Убирайтесь к черту! — не отрываясь от альбома и не зная, кого он посылает к черту, буркнул художник, сквозь сжимавшие потухшую сигару зубы…