Молодая королева тяжело и очень болезненно переносила свою беременность. Она и так была бледная, прозрачная, слабая, а материнство, мощно призвавшее к творчеству весь ее организм, все здоровые соки, — их было очень мало, — всю здоровую кровь — ее было еще меньше, — подкосило этот тепличный цветок, чуть-чуть державшийся на своем тоненьком стебле.

Трансмонтанская династия, замкнутая, гордая, в течение столетий роднилась только в своем семейном, хотя и успевшем сильно увеличиться, кругу.

Отсюда пошло и вырождение, такое же, какое в XVI веке отметило уже роковой печатью своей испанских Бурбонов и Габсбургов, создав медлительных, усталых, не живших, но пресыщенных жизнью королей и худеньких бледных инфант, увековеченных бессмертной кистью Веласкеса.

Они, эти слабенькие, со стеариновыми личиками девушки-подростки, были как-то трагически беспомощны в своих тяжелых одеждах, с твердыми «колокольчиками» робронов.

Молодая королева Пандурии напоминала одну из этих инфант, но, к сожалению, в нашем XX веке дамы не носят робронов, сумевших бы скрыть заметную беременность Памелы, слишком заметную при ее длинной и плоской фигуре.

И, сознавая, что ее фигура стала ужасна, королева куталась в широкие просторные складки, скрадывавшие предательскую выпуклость живота. Она мало двигалась, больше лежала и сидела, что одинаково было вредно в ее положении.

Готовясь быть матерью, она сама, как ребенок, во всем подчинялась принцессе Лилиан. Эта девушка с лучистыми глазами-звездами трогательно ухаживала за молодой королевой и потому, что любила ее, и потому, что она стала близким существом Адриану и даст жизнь его сыну, непременно сыну, и потому еще, наконец, что Лилиан по натуре своей должна была о ком-нибудь благотворить.

Ежедневно присаживалась на полчаса у изголовья Памелы и королева-мать, проявляя максимум того внимания, на которое она была способна.

Глядя на истощенное личико с грустными запавшими глазами, на худенькие, острые плечи Памелы, плечи недоразвившегося подростка, думала королева-мать с грустью и с каким-то бессознательным эгоизмом:

— Бедняжка, она вдвое моложе меня, а ведь старуха-то она, а не я….

Чем дальше, тем озабоченней становился Адриан. Что-то будет? Какие роды сулят ближайшие месяцы? Во имя интересов династии он разбил свою личную жизнь, обвенчавшись с этим созданием, кротким, милым, но чужим и чуждым ему…

Дорогая цена! Дорогая! Но если б он купил ею право стать отцом нормального, здорового ребенка — он не посетовал бы, не пожалел бы.

А если, если, не дай Бог, ничего не будет, или, еще хуже, будет жалкий, хилый дегенерат? Какой ужас…

С мягким, но страстным упреком он обратился однажды к Маргарете:

— Мама, если уж так нужно было, отчего же выбор ваш остановился на Памеле? Я вижу, да и раньше видел, что делать это слабенькое существо матерью — это идти против Бога, против самой природы, больше — это варварство… Варварство, мама!..

— Увы, дитя мое, ты прав, но не было выбора. То есть, он был, но не такой, как нам надо. Это в мирное время Виктор-Эммануил мог позволить себе роскошь жениться на принцессе крохотного нищенского княжества…

— Какие у них крепкие, здоровые дети! Последний раз, что я был в Риме, я любовался ими! — с жаром подхватил Адриан.

— Сын мой, ты раньше времени приходишь в уныние. Может быть, твоя кровь и сила Ираклидов победят, как победила там у них в Квиринале здоровая, свежая славянка. Ведь, в сущности, наша Памела и маленький, кривобокий, кривоплечий Эммануил стоят друг друга.

— Да, пожалуй… Дай-то Бог, дай-то Бог…

Советовались с лейб-акушером, сухоньким старичком, длинноволосым, носатым, с листовской внешностью…

— Полагаю, что роды будут мучительны, хотя далеко не безнадежны, — успокаивал он. — Я бы совсем смело глядел вперед, если б не этот чрезвычайно узкий таз Ее Величества…

Двадцать восьмого мая, — запомним этот исторический, во всех отношениях неудачливый день, — сильно не в духе был Адриан. Так уже одно к другому, другое — к третьему, четвертому…

Прежде всего — здоровье молодой королевы ухудшилось. Она лежала пластом, вконец обессиленная. Даже по ночам Лилиан ее не оставляла, накоротке, тут же засыпая в кресле.

Это — одно. Потом — не ладилось с дворцом инвалидов. Вернее, сам-то по себе он даже очень ладился, этот пятиэтажный гигант, в несколько месяцев выросший в пятидесяти километрах от Бокаты среди живописной местности, на берегу судоходной реки. Но смета — сама по себе, а осуществление — само по себе. Чтобы довести все начатое до конца, создать и оборудовать при общежитии большую библиотеку, ремесленные мастерские и домашний театр, словом, чтобы пустить в ход громоздкий и сложный механизм дома, рассчитанного на две тысячи инвалидов, не только не хватало тех миллионов франков, что принесла реализация древнего клада, откопанного в имении короля, но предвиделись расходы еще и еще…

Из своих личных средств король не мог ничего выделить уже по той простой причине, что средства его были весьма ограничены. Урезанный парламентом «цивильный лист» едва позволял сводить концы с концами.

Этот же самый парламент, еще не разъехавшийся на летние каникулы, ни за что не утвердил бы даже самых мелких кредитов. Социалисты воспользовались бы удобным случаем, — для них всякий случай удобный, — с три короба наговорить с демагогическим пафосом о милитаристических затеях того, кто, поощряя профессиональных убийц, — с точки зрения социалиста, каждый военный — профессиональный убийца, — ищет популярности среди героев войны, ищет на деньги, потом и кровью добытые трудящимися…

Адриан меньше всего раскаивался в данном русской газете интервью, но последствия этого интервью превзошли все ожидания. Перепечатанное многими десятками больших европейских и американских газет, оно произвело большое впечатление. А так как добрых девяносто процентов мировой печати находится в руках тех, кто не мог питать симпатий к королю Адриану уже за то лишь, что он король, то и выпадов была тьма-тьмущая по адресу «венценосного фашиста».

В этих же самых газетах появились и карикатуры в духе следующей, помещенной на столбцах крупного парижского буржуазного органа, который с поистине воровской щедростью субсидировался большевиками.

Пандурия была изображена в виде загородки, обнесенной высоким, зубчатым частоколом, кишмя кишевшей истерзанными, истощенными людьми. Жиденькой цепочкой выходили они, попарно скованные цепями, из своею «чистилища», подгоняемые длинным плантаторским бичом. Этот бич держал в руке Адриан, одетый полуковбоем, полуофицером. На голове — широкополое сомбреро, у шеи — повязанный платок, на ногах — кавалерийские бриджи и гусарские сапоги с розетками и чудовищными шпорами.

Бузни хотел конфисковать этот номер газеты, не допустить к продаже. Но король, усмехнувшись, возразил:

— Отчего же, пусть смотрят! Пусть… Карикатура так нелепа, что не только на нее нельзя обидеться, а наоборот, она производит как раз обратное впечатление на всех тех, для кого предназначалась.

— Но, Ваше Величество, вы изволите забывать о крайних элементах! — возразил, в свою очередь, Бузни.

— Крайние элементы? Они и без того вопят на всех перекрестках, что я — коронованный палач, рабовладелец, а народ мой — все сплошь несчастные белые негры…

— Невероятная гнусность! — воскликнул Бузни.

— Вот с этим я вполне согласен! А разве не гнусность, что мосье Тиво, вежеталем которого и я мою свою голову, требует у Эррио морской демонстрации учащих берегов? Друг мой, все кругом сплошная гнусность, и я уж давно перестал возмущаться и негодовать…