«Абарбанель-банк» занимал четырехэтажный особняк на проспекте Бальтазара. Конечно, не наемный особняк, а самая что ни на есть собственность дона Исаака. Весь из мрамора, с колоннадами и портиками, внизу — стиль мавританский, модерн-банк напоминал Дворец дожей. Только вместо узких венецианских розетчатых окон смотрели на улицу, — дух времени, — исполинские зеркальные квадраты. У одного из этих зеркальных квадратов в деловом кабинете банкира стояли, дымя сигарами, дон Исаак и его друг Бимбасад-бей.

Дон Исаак в отношении еды, или, вернее, чревоугодия, придерживался английской системы. Он говорил: «Культурный европеец должен есть часто, но понемногу».

На самом же деле дон Исаак изволил кушать и часто, и помногу. В восемь утра ему подавали в постель кофе, гренки и два сицилийских апельсина. В одиннадцать, уже в своем банке, он ел второй, «маленький», завтрак — яичница, холодное мясо, какао. А в два часа дня — большой завтрак с вином, обилием острых закусок и горячих блюд. Сейчас дон Исаак с другом своим откушал «маленький», второй, завтрак. Они подошли к окну взглянуть на первомайскую процессию.

Зеркальный квадрат значительно выступал вперед над фасадом, и оба эспаниола как бы с балкона могли видеть широкий проспект во всю его длину — и вправо, и влево.

— Вели открыть окно, — предложил Бимбасад.

— Не надо. И так хорошо будет видно…

— Но почему ты не хочешь? Такой солнечный день, такой воздух.

— Потому, что эти болваны еще, чего доброго, устроят мне овацию… Им же внушают все эти Ганди, Шухтаны, Мусманеки, что я друг народа и едва ли не благодетель всего человечества. А эти овации могут меня преждевременно скомпрометировать… — и по чисто выбритому лицу Абарбанеля скользнула усмешка.

— Смотри, Исаак, — гусары. Это уже приподнимает настроение…

Справа по шести проходил внизу эскадрон гвардейских гусар в парадной форме, в круглых меховых шапках. Медная чешуя на подбородке сообщала что-то воинское, мужественное усатым лицам всадников. Вел эскадрон красиво сидевший на горячем арабском жеребце ротмистр ди Пинелли, кузен личного секретаря королевы. За ним трубач на белой лошади. На утреннем солнце блестели стволы карабинов, металлические ножны красивых сабель, золотое шитье и бранденбурги офицерских доломанов.

Что-то гармоничное, цельное было в сочетании всадника с лошадью, и так же гармоничен и целен был весь эскадрон. Буржуазная толпа, густившаяся на панелях, кричала:

— Да здравствуют гусары Его Величества! Да здравствует армия!..

Но далеко не всеми зрителями разделялось это патриотическое настроение. Было много и злобных — то колючих, то липких взглядов, провожавших гусар, и было много бранных слов и проклятий, придушенных стиснутыми зубами.

— Они поехали ко дворцу, — сказал Бимбасад.

— Там, по всей вероятности, будет сегодня горячо, — сказал дон Исаак. — Коммунисты готовят резкую, вызывающую манифестацию…

Минут через десять потянулись колонны социалистов. Они шли рядами, шли почти в ногу, сохраняя порядок. Видимо, внушено было вести себя паиньками.

Раздавалась собственная же команда не выходить из рядов, не мешать движению автомобилей и экипажей. Отсутствие трамваев, не вышедших в этот день пролетарского праздника, лишало улицу обычного вида, — не хватало чего-то, и рельсы пустынно и сиротливо уходили в перспективу.

Социалисты не могут обойтись без красного цвета, но и красные повязки на рукавах, и красные банты, и красные знамена — все было умеренно. И так же умеренны были лозунги, требовавшие восьмичасового рабочего дня, требовавшие, чтобы пролетарии всех стран соединялись и чтобы в правительство вошли социалисты.

Дон Исаак не ошибся. Проходя мимо его банка, многие манифестанты обратили свои взоры на зеркальные окна второго этажа. Но дон Исаак стушевался, благоразумно отойдя в глубину кабинета.

Демократия, не довольствуясь надписями, вышитыми на плакатах, время от времени, словно отбывая повинность, по-казенному выкрикивала:

— Да здравствует восьмичасовый рабочий день! Долой буржуев!..

— Да здравствует пролетариат!..

— Требуем, чтобы наши представители вошли в правительство помещиков и капиталистов!..

Потертый серенький вид был у этих «рабочих» колонн. Не только в смысле внешности, — было много хорошо одетых мужчин и женщин, — но в смысле будничных, невыразительных лиц. Вернее — все на одно лицо. Узкий, нежизненный, прозаический социализм, эта религия желудка, а не духа, обезличивающая, стирающая все и вся, обезличила этих людей. А ведь их было несколько тысяч…

Когда они прошли, не осталось никакого впечатления. Хотя нет, впечатление чего-то нудного, скучного, убогого во всех отношениях.

Ярче, куда ярче были коммунисты, валившие тысячной бандой по проспекту. Какие типы, какие челюсти, какие глаза! Из каждых десяти демонстрантов — девять самой каторжной внешности, и уже наверное из десяти — девять вырожденцев, зачатых на алкоголе и сифилисе.

Подонки трущоб, кое-как, наспех приодетая городская чернь. Лицо же, душу — никак не приоденешь. Никакой искусственный грим не затушует и не приукрасит мерзкой естественной маски, данной Господом Богом, вернее — дьяволом.

Эти неправильные дегенеративные черты с печатью всех пороков, то словно смазанные жиром, то зеленоватые, скользкие, расцвеченные зловеще набухшими прыщами, эти рубцы на шее, эти глаза — то пьяные, то зверские, чаще же всего — и то, и другое вместе… Низкие скошенные лбы под пролетарскими кепками. Эти широко раскрытые рты с позеленевшими корешками зубов, изрыгающие с богохульственной бранью призывы к грабежу, насилию, убийствам…

Они еще никого не успели убить, они только еще готовились к кровопусканию, на все лады смакуя его, но кровавый цвет уже густо покрывал их с головы до ног. Громадные красные банты напоминали фантастических кровавых пауков, извивавшихся на груди каждого коммуниста. Красные плакаты исполинских размеров ослепительно рдели на солнце, кидая красные отсветы на десятки и сотни исступленно горланящих физиономий.

Чего-чего только не было написано и нарисовано!

«Мир хижинам, война дворцам». «Смерть буржуям». «Выпустим все кишки толстопузым банкирам»…

Когда эта чернь, эта движущаяся оргия красного цвета, проходила мимо особняка или дома, занимаемого министром, генералом, видным общественным деятелем, по адресу того, и другого, и третьего неслись из толпы самые свирепые угрозы…

Но когда зарозовел на солнце мрамор венецианских колоннад «Абарбанель-банка», ни один голос не раздался против первого богача Пандурии. Ни один. Как будто и в самом деле дон Исаак был величайшим благодетелем всего страждущего человечества.

Вот по дороге — министерство путей сообщения. Вот окна квартиры министра.

— Долой эту королевскую девку! На нее идут потом и кровью добытые народные деньги… — Долой!.. — взвизгивала Вероника Барабан.

Ближайшие эхом повторили за ней эту гнусность, и полетел в окно камешек, пущенный чьей-то рукой.

Жуткое было зрелище.

И если бы не наряды полиции, если бы не буржуазия, отвечавшая с панелей выкриками ненависти и презрения, можно было бы подумать, что столица уже во власти этого сброда, этой пьяной и в прямом, и в переносном значении сволочи…

А девица Барабан с красным пауком на своей жирной, отвислой груди, вспотевшая, с перекошенным лицом и безумными хмельными глазами все больше и больше разжигала толпу:

— Товарищи, мы не остановимся на полпути! Нет! Мы пойдем ко дворцу и потребуем, чтобы этот угнетатель трудящихся, этот кровопийца Адриан, первый и последний, вышел к нам. Потребуем у него открыть тюрьмы, где томятся наши товарищи, наши славные бойцы за свободу. Потребуем, чтобы вместе со своей потаскухой-матерью он убирался ко всем чертям, пока жив… Пока мы не повесили его там, где трепещет империалистический флаг этих разбойников Ираклидов и где скоро взовьется наше красное пролетарское знамя! Товарищи, крепче сжимайте мозолистыми руками ваше оружие!

Так взывала от хрипоты пересохшим горлом девица Барабан, повторяя одно и то же, перебегая слева направо и справа налево, от головы к хвосту и от хвоста к голове разъяренного тысячеликого зверя. Но когда уже обрисовались контуры королевского дворца, обнесенного высокой стеной и с «империалистическим» флагом над центральной башенкой, девица Барабан сняла с обширной груди своей красный бант и, незаметно вытиснувшись из толпы, скользнув на панель, смешалась с другой толпой — буржуазной.

Давно и след ее простыл, а нафанатизированное ею стадо повторяло:

— Пусть убирается ко всем чертям вместе со своей потаскухой-матерью!..