Но как ни убеждал Мекси танцовщицу, что сделать революцию вовсе не так трудно и что вовсе это не такая мудреная вещь, она ему не верила. Никак не могла поверить. Он ее дурачит, смеется над нею, как над девчонкой, что-то скрывает и чего-то недоговаривает.
А между тем с ней он в данный момент был таким, каким вообще редко бывал с людьми. Договаривал все до конца, разве, пожалуй, смеялся, вернее, глумился над презренным человеческим стадом, которое следует за своим вожаком, сулящим ему все блага, радости, наслаждения и богатства.
И разве не был прав, тысячу раз прав Мекси: революцию всегда кто-нибудь субсидирует. И этот «кто-нибудь» обыкновенно очень крупный капиталист, поднимающий за собой «массы» магическим лозунгом «борьба с капитализмом».
Фанарет урывками читала кое-что о революциях, но весь этот лживый революционный пафос так мало похож на то, что сейчас услышала она от Мекси. И хотя он не рассеял вполне ее недоверия, однако этот кейфовавший с сигарой в зубах коротконогий банкир как-то стихийно вырос в ее глазах, вырос до титанических размеров. Да, он может, все может… Страшные миллионы. Страшная его власть…
И сама изумившись, почувствовала Медея, что могла бы влюбиться в этого почти безобразного, неуклюжего, тучного банкира, как влюбляется баядера в таинственное и свирепое божество с несколькими грудями, головами и руками…
Словно под тяжелым прессом находилось ее вспугнутое воображение. И вместе с тем, как в этом «спрессованном» воображении Мекси вырастал в гранитного колосса, высотой с Везувий, вместе с этим тускнел как-то и мерк престиж тех, которые чуть ли не с пеленок уже носят короны и мантии. После того, что сказал Мекси, эти блеск и величие столь же хрупки, сколь и призрачны. Этот примчавшийся из Дистрии за ее ласками, за ее телом прозаический, в прозаическом пиджаке человек одним движением руки бросит в тлеющий костер несколько миллионов. Костер вспыхнет, и в его пламени погибнут и короны, и мантии, и дворцы, и даже те, кто носит эти короны и мантии и живет во дворцах.
И еще все как-то не веря и желая себя убедить, услышать ответ, она после долгой паузы спросила отяжелевшего, размякшего после завтрака, вина и ликеров Мекси:
— Так вы это… наверное сделаете?
Мекси, пошевельнувшись, приподнял веки.
— Сделаю. Сказано ведь. Я никогда не повторяю одного и того же.
— И… и колье?
— Ваше. Почти не сомневаюсь.
— И что же будет тогда с ним, с принцем? Он уже не будет принцем?
— Одно из двух: или его уничтожат, или он будет принцем в изгнании. Без средств, без почета и власти, без красивого мундира, без всего того внешнего блеска, утратив который, они превращаются в обыкновенных, почти обыкновенных эмигрантов.
— Да, да, это все верно. Я хочу, чтобы он жил. Я хочу насладиться его падением. О, как я его ненавижу. Мекси, если вы это сделаете, тогда… тогда…
— Что тогда?
— Я вас буду так любить, так любить! Увидите сами.
— Я живу не будущим, а настоящим. Кстати, Медея, вы не находите, что здесь, на балконе, прохладно? — и он посмотрел на нее тяжелым, приказывающим взглядом, и она поняла…
— Да, здесь немного свежо. Мы перекочуем в ваш уютный салончик, потребуем горячего кофе, и чтобы никто, никто не смел нас беспокоить… Да, да, мой дистрийский волшебник?
Обжегши его многообещающим взглядом, Фанарет, словно изнемогая от истомы, сделала одно из тех движений, которые сводили мужчин с ума в ее танцах…
— Мы будем вдвоем, только вдвоем, да? Ах, эта итальянская прислуга так мало дисциплинирована. На нее нельзя полагаться…
— Я и не полагаюсь. Моя верная собака Церини…
— Как, и он здесь? Этот смешной субъект, одевающийся не по-модному?
— Сиреневый цвет — его слабость, — улыбнулся Мекси. — Он получил соответствующие инструкции и уже, как цербер, занял прочную позицию у моих апартаментов.
Не лишнее вкратце познакомиться с биографией этого «цербера», действительно уже шагавшего по коридору взад и вперед мимо ведущих в апартаменты его патрона дверей. И, как всегда, этот человек со шрамом был в светло-сиреневой визитке ив светло-сиреневом цилиндре. Перчатки, тяжелая трость, бриллиант в галстуке, бриллиант на мизинце.
Ансельмо Церини — это псевдоним, псевдоним, однако, увековеченный в паспорте.
Настоящее же его имя и фамилия — Арон Цер. Мещанин Подольской губернии Арон Цер.
Он родился и вырос в благочестивой еврейской семье часового мастера в Виннице. В самом деле, это была патриархальная семья. Отец, вооружив правый глаз лупой, по целым дням ковырял железными щипчиками в часовом механизме и хотел, чтобы старший сын, Арон, шел по его стопам. Но Арон не хотел следовать по стопам отца. Ему хотелось — явление редкое в еврейских семьях — бездельничать.
Он обзавелся колодой карт, засаленных, обмызганных, и на стертые медяки обыгрывал мальчишек, и своих, еврейских, и христианских.
С превеликим трудом окончив двухклассное городское училище, Арон Цер занялся мелким комиссионерством.
Подоспело время отбывания воинской повинности. В течение месяца Арон героически изо дня в день принимал касторку. Он так похудел и ослабел, что когда разделся в воинском присутствии, врачи забраковали его.
Какое счастье! Арон не будет солдатом. Арон будет бездельничать, как бездельничал до сих пор. Бездельничал он и в двухклассном училище. Мало этого. Он и вел себя отвратительно, и за поведение ему ставили «тройку».
Это приводило в отчаяние почтенных родителей, в особенности — родительницу.
Мать, укоризненно качая головой в парике и в чепце, всматриваясь подслеповатыми глазами в тетрадь с отметками и замечая, что в графе поведения стоит жирная цифра 3, умоляла сына:
— Арон, учи поведение… Что ты себе думаешь? Учи поведение.
Арон, обещая учить поведение, выманивал у родительницы своей серебряную мелочь.
Счастливо избавившись от солдатчины, Арон Цер пустился в широкое плавание. В тихой Виннице ему нечего было делать. Кроме того, Арона хорошо знали в тихой Виннице.
Он принялся колесить по всему Юго-Западному краю, сделавшись профессиональным игроком. Зимой он играл в придорожных корчмах, в номерах для приезжающих, а летом кочевал с ярмарки на ярмарку. Особенно тянуло его на ярмарки, куда устремлялись за ремонтом офицеры кавалерийских полков. Где только не играл Арон Цер! И в Меденбоже, и в Ярмолинцах, и в Проскурове, и в Литине, Новгород-Волынске, Старо-Константиновске.
В течение двух-трех лет Арон Цер имел успех. Он редко знал, что такое проигрыш. Его бумажник раздувался от денег. Одевал его лучший житомирский портной Климович, бывший Окенчиц. Бриллиантовые перстни засверкали на его коротких пальцах.
На душе Арона было два самоубийства. Два ремонтера покончили с собой, проиграв ему казенные суммы. Третий же ремонтер, штаб-ротмистр Ахтырского гусарского полка, отомстил и за себя, и за тех, которые уже не могли отомстить.
Поймав Арона на плутовстве, горячий штаб-ротмистр хватил его по лицу тяжелым медным подсвечником. Арон замертво упал под стол, а его жилет из белого сделался красным. Три месяца отлеживался Арон. Глубокий шрам остался на всю жизнь. С этим шрамом уже нельзя было показываться на ярмарках в Меденбоже, Литине и Ярмолинцах. Арон получил отвращение к картам. Его тошнило при одном виде зеленого стола. Но разве только одними картами живет человек? Да еще умный, предприимчивый, ловкий…
Арон вынырнул в Одессе. Там он сделался агентом по весьма выгодной торговле живым товаром. Он вывозил обманутых девушек в Константинополь, Смирну, Салоники, Бейрут, Александрию, Порт-Саид. За время частых рейсов Арон научился болтать по-турецки, а через год говорил по-французски, как левантинец.
В Константинополе судьба случайно свела его с Мекси. Дистрийскому волшебнику понравился этот бандит со шрамом, с темным прошлым и не менее темным настоящим.
Мекси не был брезглив. Человек, выросший на Востоке и полувосточного происхождения сам, он знал: если пригреть умеючи Арона, он будет ему верной, преданной собакой.
Одно только не нравилось Адольфу Мекси: Арон Цер. Личным секретарем Адольфа Мекси не может быть человек, называющийся Ароном Цером. Это вульгарно звучит. И Мекси переделал Арона Цера в Ансельмо Церини, левантинца, подданного Оттоманской империи. Паспорт обошелся в какую-нибудь сотню турецких лир.